Разговор со следователем
Текст воображаемого допроса, вложенный Александром Афиногеновым в дневник, который он вел в Переделкине в сентябре 1937 года, готовясь к аресту
Протокол допроса
Следователь. Садитесь.
Я. Благодарю вас.
Сл. Курите?
Я. Нет, до сих пор не курил.
Сл. Почему «до сих пор»?
Я. Может быть, теперь закурю. А может, и нет. Все зависит от усилия воли. А у меня это усилие очень значительное. Не хочется разрушать легкие.
Сл. Понимаю. Одобряю. Теперь к делу. Рассказывайте.
Я. Что?
Сл. Все, что знаете.
Я. Я не совсем вас понимаю. Как это «все, что знаете»?
Сл. Вот что. Давайте условимся с первого раза — не надо притворяться, прикидываться, играть. Нам все известно.
Я. Не сомневаюсь. Тем более мне странно, что вы просите рассказать обо всем, что знаю. Очевидно, вам от меня нужны какие-то конкретные сведения. Я с большой охотой сообщу их, если буду в состоянии. Но для этого мне надо знать, какие именно вопросы вас интересуют.
Сл. Вы так-таки и не догадываетесь, зачем мы вас сюда пригласили?
Я. Очевидно, государству нужно меня изъять. Я верю нашему государству, нашей партии, я охотно принимаю любое решение относительно меня, так как, очевидно, это необходимо для пользы дела, для блага родины. Но лично я ничего за собой не знаю такого, за что меня следовало бы изымать. Так что давайте разграничим вопрос о пользе государственной и личной моей вине. Никакой вины за собой лично я не знаю и, сколько бы вы ни допрашивали меня, так и не узнаю. Я имею в виду, разумеется, вину общественную, когда человек становится врагом общества и должен быть изъят и наказан. А личных вин у меня много, не меньше, чем у любого человека, а может быть, и больше… Но они носят такой личный характер, что, право, вам малоинтересны и ничего не прибавят к тому, что вы уже знаете обо мне. А, как вы говорите, вам уже все известно. Я верил этому, верил и тому, что в течение всех этих томительных месяцев, когда меня оплевывали и измордовывали, кто как хотел, вы внимательно и кропотливо разбирались во всем материале, устанавливали что-то, делали какие-то выводы, накапливали материал, допрашивали других людей — и не брали меня, так как вам было известно, что я невиновен. Я говорю совершенно искренне — я благодарю вас, что вы не трогали меня все лето, все лето я отдыхал, копил силы, физические и нравственные. Даже главным образом нравственные. То, что со мной произошло за это лето, непередаваемо в словах. Я совсем по-другому смотрю теперь и на жизнь, и на себя, и на других людей… Если бы вы меня изъяли в самом начале этой бешеной травли, я был бы совсем не готов, другим, слабым и прежним, я сидел бы перед вами растерянный и оглушенный. И знаете чем? Тем, что, пока я сижу тут, там, на воле, мое имя треплют как имя врага народа, там меня уже считают шпионом и бандитом, и черт еще знает чем. А теперь — все равно меня уже сравняли с землей, имени моего больше не существует, честного и довольно известного имени. Это освобождение от имени — это громадное облегчение, поверьте мне. Сидя здесь, я уже знаю, что в газетах много обо мне не напишут, а может, и совсем ничего не пишут — все уже было написано…
Сл. Вы сказали — вы приготовились, изменились… Значит, вы специально тренировали себя летом к разговорам здесь, к своему поведению, так?
Я. Нет, не так. Я, признаться, до самого конца не верил в глубине сердца, что меня могут арестовать. Даже когда вы взяли Киршона Владимир Киршон (1902–1938) — драматург, так же как и Афиногенов, был связан с Генрихом Ягодой. Расстрелян по обвинению в принадлежности к «троцкистской группе в литературе». и мне стало ясно, что при всей объективности вашей вы просто не можете пройти мимо меня, не взяв… что дело только в сроке, даже и тогда — я как-то не представлял себе, как это произойдет, и все надеялся на чудо, на то, что невиноватых брать не за что… Но чуда не произошло, вы приехали за мной. Я был к этому готов, хоть, повторяю, и не верил. Но готов не в смысле вашего вопроса — просто во мне столько переменилось, так стало понятным то, что ранее казалось никчемным и нестоящим, что жизнь моя наполнилась новым содержанием, и это вот содержание помогает мне переносить несправедливый мой арест с внутренней твердостью… И именно потому, скажу я вам, что это — несправедливо, именно потому…
Сл. Вы напрасно повторяете так много раз про несправедливость. Получается, что вы умышленно напираете на это, хотите подчеркнуть, что вас взяли зря, — а у нас ведь есть достаточные материалы…
Я. Нет, вы меня не так поняли, я не говорю, что вы меня взяли зря, я слишком верю в справедливость нашего строя и вас, его работников. Я только говорю, что это по отношению лично ко мне — несправедливо, потому что я не сделал ничего такого, за что меня нужно наказывать…
Сл. Ну, бросьте разыгрывать ребенка. Вы же сами сказали на собрании драматургов, что за широкой спиной комиссара государственной безопасности вы чувствовали себя в безопасности…
Я. Вот-вот, я так и знал, что вы скажете об этой фразе, которую Юдин извращает, как ему нравится, лишь бы добить меня до смерти. Но ведь я не так сказал, во-первых, а во-вторых, имел в виду совсем не то, что мне приписали. Я хотел сказать этой фразой, что все те люди, которых я встречал у Ягоды Генрих Ягода (1891–1938) — в 1934–1936 годах народный комиссар внутренних дел СССР. Был обвинен в антигосударственных и уголовных преступлениях, связях с Троцким, Бухариным и Рыковым, организации троцкистско-фашистского заговора в НКВД, подготовке покушения на Сталина и Ежова, подготовке государственного переворота и интервенции. Расстрелян 15 марта 1938 года., были для меня людьми, не подлежащими никакой политической проверке с моей стороны, ибо они были проверены Ягодой, а этого для меня уже достаточно, чтобы я им верил безусловно, как верил в то, что хозяин дома был олицетворением государственной бдительности. Больше того. Мне не нравилось многое в его доме по линии личной, мое зависимое положение гостя, которого зовут, когда у хозяина настроение есть, что со мной обращаются, как с бедным родственником, мы об этом и с женой много раз говорили, сговаривались не ездить больше, давали себе зарок, но как только раздавался звонок (я никогда не ездил сам, а всегда только по приглашению), так мы ехали туда. Почему? Ну, вы скажите по совести, если бы три года назад вас Ягода позвал к себе в дом, посмели бы вы отказаться от такого приглашения?
Сл. Это не имеет никакого отношения к делу.
Я. Простите меня, это уж так, зря сорвалось. Но я хочу свести к тому, о чем начал… Да, я и сейчас повторяю, за спиной его я чувствовал себя в полной безопасности, ибо знал, что никогда не встречу там людей, подозрительных политически, или заподозренных в чем-либо, или таких, знакомство с которыми предосудительно. Наоборот, когда садились за стол все эти комиссары в орденах и ромбах, меня охватывала легкая дрожь при мысли, что вот мне доверяют сидеть здесь за одним столом с людьми, которым доверена охрана всего государства и жизнь наших вождей — ее безопасность! Я как-то за одним из обедов после ноябрьского парада подсчитал ромбы. Сорок ромбов сидело за столом. Это же целый штаб! А орденов сколько! А ведь для меня каждый орден был знаком особого доверия государства к этим людям — я сам никогда и не мечтал о таком доверии, я только старался переломить в себе недовольство тем, как они живут (слишком роскошно), как едят и пьют (слишком много, с ухарством, с опаиванием), я говорил себе: это у тебя недовольство от твоей интеллигентской привычки расценивать людей субъективно, а на самом деле, вероятно, они имеют право так вести себя в личной жизни, ибо это люди громадные и, устав от трудной работы, естественно, хотят отдохнуть по-своему…
Однако это все же не угасло во мне, это глухое раздражение и тоска. Я чувствовал, как меняюсь сам, теряю прежних хороших и простых друзей, все больше становлюсь похожим на Киршона, характер которого всегда меня отталкивал… И вот случилось это, когда был суд у Киршона с бывшей женой из-за детей, тогда мы разорвали наши отношения и меня перестали приглашать к Ягоде. Сначала мне это страшно было — очутиться в немилости у наркома внутренних дел — это, знаете, не так просто... Но потом я увидел, что кроме этого наркома есть еще вся страна, партия, люди другие, — и вздохнул свободнее и легче…
Сл. Об этом в другой раз. Сейчас же ближе к конкретному делу. Вот вы говорите, что не знаете, почему вас взяли. Это правда?
Я. Совершенная правда.
Сл. Совсем даже и не подозреваете?
Я. Нет, подозрений у меня было много.
Сл. Какие?
Я. Например, за знакомство с Ягодой и Авербахом Леопольд Авербах (1903–1937?) — литературный критик, автор книги «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина», 1-й секретарь Орджоникидзевского райкома ВКП(б). Его сестра Ида Авербах была замужем за Генрихом Ягодой. По некоторым данным, в 1937 году расстрелян.…
Сл. По-вашему, этого мало?
Я. Не только по-моему, а и по-вашему. Потому что если брать за знакомства, которые потом оказались вредными, то не надо давать ордена теперь тем, кто ранее тоже были не только знакомыми, но и друзьями теперешних врагов народа. Однако они награждены, и справедливо…
Сл. Вероятно, они помогли разоблачить этих врагов.
Я. Так за то им и ордена дали. Я ордена не прошу, потому что никак не мог помочь в никаком разоблачении, я слишком далеко стоял ото всего этого. Я только прошу самой простой справедливости, чтобы вы увидали, что моей вины никакой нет…
Сл. Однако подозрения-то были! И ареста вы ждали…
Я. Да.
Сл. Знаете пословицу: если чеснока не ел, и пахнуть не будет. А от вас чесноком пахнет, вы ждали ареста, значит, боялись чего-то. Если бы вы были невиновны, вам нечего было бы и ждать, и бояться…
Я. А знаете другую пословицу: если тебе трое говорят, что ты пьян, иди и ложись, чтобы протрезвиться. А мне не трое, мне все газеты в лицо кричали, что я бандит, авербаховский сообщник, что я стремлюсь восстановить власть помещиков и капиталистов. Да-да, вы прочитайте вырезки из провинциальных газет, так и написано. Так и подумайте теперь: четыре месяца меня долбили, терзали, требовали наказания, а ведь вы, следователи, народ очень опытный, но ведь и вы не боги, вы тоже читаете «Правду» и другие газеты — и если там изо дня в день человека называют троцкистской сволочью, значит, что-то есть, значит, надо того человека взять, подержать, проверить как следует… Вот почему я ждал, сначала ждал, потом перестал, подумал, что, конечно, сумеют же разобраться, сумеют понять, что вся эта гнусная шумиха — клевета и вымысел… И потому после первых недель, перестав ждать, я стал уже жить не только хорошо, но гораздо лучше прежнего, свободнее, чище внутренне, глубже на жизнь стал смотреть… И, как видите, как я уже говорил, в глубине сердца не верил в возможность моего ареста до самого последнего дня… Я и теперь еще надеюсь, что вы сумеете во всем разобраться. И если только речь идет о моих личных проступках, я совершенно уверен, я просто знаю, что вы отпустите меня на свободу. Если же так нужно, чтобы все, кто был так или иначе с Ягодой знаком, понесли наказание, — тогда, конечно, я буду наказан, но тогда незачем долго тянуть и допрашивать, тогда можно уже и сейчас все решить и определить, куда меня выслать…
Сл. Ну это уж мы сами решить сумеем — сколько и как нам вас допрашивать. От вас требуется одно: говорить нам всю правду, и тут вы правы — чем скорее и полнее, тем лучше для вас же.
Я. Хорошо, если вы требуете всей правды — могу я сказать что-то?
Сл. Разумеется.
Я. Объясните мне, как могло случиться, что я, выросший в революции и преданный Сталину всем сердцем человек, я — мирный писатель, желавший в жизни только одного — написать побольше хороших пьес, прославляющих нашу жизнь и то, что Сталин сумел сделать со страной и людьми, написать побольше таких пьес, посмотрев которые люди еще больше бы полюбили свое дело, свою родину, своих вождей, — как могло случиться, что меня превратили во врага, троцкиста, бандита, вымазали грязью и выставили на позор, а потом арестовали и выбросили из жизни?
Сл. Это вы нам должны объяснить.
Я. Хорошо, я объясню, у меня свое объяснение есть, я думаю, что у вас, может быть, другое есть.
Сл. Какое же ваше объяснение?
Я. То, что сделали со мной, — это работа врагов. Да, врагов родины, врагов партии! Я даже знаю, кто и почему это сделал и кому было выгодно убрать еще одного честного писателя-коммуниста с дороги…
Сл. Знаю, знаю, я читал ваши записки. Это о Юдине, Ставском, Ангарове.
Я. Да, о них… Скажите по совести, неужели вам самому-то не ясно, кто настоящие враги, кто подлинные слуги фашизма?
Сл. Вы о моей совести не спрашивайте, допрашиваю я вас, а не вы меня. И вообще — это совершенно другая тема. Если имеете что-нибудь заявить конкретное против этих людей — я запишу, а так — общие слова и праздные мысли нас не интересуют…
Я. А то, что они со мной сделали, — разве не конкретное? То, что им удалось‑таки настоять на моем аресте, — разве это не конкретное…
Сл. Вы на других не сваливайте, мы сумеем в других разобраться, вы о себе рассказывайте, о своих грехах…
Я. Поверьте, у меня нет никакого желания мстить кому бы то ни было за случившееся со мной. Но вы должны понять, что человеку свойственно искать объяснений происшедшему. Я долго и тщетно искал свои собственные грехи — говорю «тщетно» не потому, что их у меня нет, а потому, что все эти грехи — не подсудные, они из области моей лично-человеческой… Так вот, я все искал чего-то, что я сделал такого, за что меня так жестоко наказали. Не нашел. И тогда, естественно, стал искать уже среди других областей жизни и среди других людей. Я никогда не поверю, что кто-то «сверху» дал директиву так вот ни за что уничтожить драматурга Афиногенова, что я кому-то там и чем-то не понравился… Нет, гораздо правильнее предположить, что я все‑таки жертва вражеской работы…
Сл. Детские басни, годные для плохой беллетристики…
Я. Тогда объясните вы мне…
Сл. Будет время, объясним. Вы о себе рассказывайте, о своих связях с подлыми врагами народа, о своем бытовом разложении, о группе Авербаха, в которой вы вели контрреволюционную работу, вот о чем… Вы все думаете — вас скоро выпустят, за вами вины нет… Есть за вами вина, и очень большая, и чем скорее сознаетесь — тем вам же лучше будет…
Я. Вы же сами знаете, что я ни в какой группе Авербаха не состоял, никогда у меня бытового разложения не было, а что касается связей с врагами народа, то, повторяю, когда я знал этих людей — они для меня были людьми, поставленными партией на самый ответственный пост. Вы подумайте только: НКВД! Меч революции! Да у кого могла зародиться мысль, что это учреждение возглавляют враги и шпионы! Да ведь если б я высказал хоть тень подобного предположения два года назад, то я бы уже не только сидел перед вами, а копал бы какой‑нибудь канал где‑нибудь на таком севере, куда и добраться невозможно… Там бы я и помер, досрочно… А вы хотите теперь, чтобы я в чем‑то сознался, что связи мои с этими врагами были непростыми. Не могу я в этом сознаться, никогда мне в самом дурном настроении не могло прийти в голову, даже в самую нелепую шутку, мысль, тень мысли, тень этой тени, что и тут что-то неблагополучно! Повторю вам — наоборот, если и было во мне недовольство образом их жизни, всем этим завалом вещей и удобств, фарисейским рабочелюбством и мнимым демократизмом, то я считал, что это не мое дело, что никто меня не поставил над ними судьей во имя и для блага революции. Нет, товарищ следователь…
Сл. Не товарищ, а гражданин…
Я. Простите, не буду больше. Нет, гражданин следователь, если мне и надо по какому-то распоряжению свыше пострадать, за что я пока не знаю, но если даже так и не узнаю, то все равно от этого не стану ни антисоветским, ни антипартийно настроенным человеком… Так вот, говорю, если уж мне положено пострадать, так делайте это без лишних слов, как вы сами говорите. И не валите на меня ничего зряшного, не старайтесь придать форму для оправдания моего наказания. Я и так пойму, что, раз надо, значит, надо, и нечего говорить зря… Поверьте, я от этого не озлюсь и не осержусь…
Сл. Что ж это, толстовство?
Я. Нет, просто я понял в жизни все по-другому, и теперешнее мое положение для меня как новая жизнь. На старое я никогда уж не поверну, а все, через что надо пройти, — я пройду спокойно, сил, думаю, хватит, и времени тоже хватит…
Сл. Не понимаю, о чем вы…
Я. Это так уж, проблема личного роста и совершенствования… Я и в записках своих об этом говорю…
Сл. Запискам вашим я не верю.
Я. Я и это знал.
Сл. Почему?
Я. Потому что раз человек ждет ареста и ведет записки, ясно, надо думать, он ведет их для будущего читателя-следователя и, значит, там уж и приукрашивает все, как только может, чтобы себя обелить… А прошлые записки, за прошлые годы, так сказать, «редактирует» — исправляет, вырезает, вычеркивает. Ведь так вы подумали?
Сл. Так.
Я. И я об этом думал, и передо мной несколько раз вопрос стоял — не лучше ли прекратить записки свои с того момента, когда я понял, что меня должны арестовать? А потом решил: нет, не надо… Ведь в глубине души я все равно не верил, что меня арестуют, и вот, видите, наш с вами первый разговор даже записал, фантазируя, но подобно. Для чего? Для того чтобы эти свои мысли и чувства теперешние оставить в памяти. А то пройдет короткое время — все забудется, и потом начнешь работать над романом, захочешь восстановить прочувствованное — и не сможешь, слов тех не найдешь. А что касается того, что вы запискам не поверите, так это естественно, так и будет, хотя, конечно, если бы вы в них нашли вредные мысли или даже анекдоты, вы бы тогда им поверили, то есть с другой стороны, стороны обвинения моего… Но и это понятно. Но вы не верите написанному мной для себя, я и это знал, об этом думал, и это сразу мне облегчило решение задачи — да, надо продолжать писать. Потому что если б я думал, что вы будете верить запискам, то я бы писал как бы для постороннего человека, прощай моя откровенность с самим собой — все равно я бы чувствовал ваш будущий глаз на этих страницах. А раз я знал уже, что вы все равно не поверите ничему и только усмехнетесь, прочтя мною записанное, — я сразу избавился от вашего присутствия для меня при работе над дневником и опять стал писать свободно и просто, как раньше, в прошлые годы… У меня к вам только одна просьба — вот вы меня пошлете куда-нибудь, года на три…
Сл. А может быть, и на пять…
Я. Пускай на пять. Но ведь записки эти мои никакой ценности для следствия не представляют. Нельзя ли мне попросить вас потом вернуть мне их либо моей семье… Я ведь все-таки думаю, что я еще буду писать, и даже так думаю, что начну-то писать как раз после обратного возвращения. Конечно, сейчас вы обязаны не доверять мне, ловить на каждом слове. А слов у меня, видите, как много. Но все-таки вы слушаете меня и пытаетесь понять, где у меня правда, а где я могу прятать что-то и хитрить. В людях ведь легко ошибиться. Я вон в каких людях ошибся, они же были облечены доверием всей страны! Как же не быть вам подозрительным, как же не стараться выискивать у меня самое мелочное или потаенное, чтобы для себя выяснить твердо, виноват я или нет. У вас тем более громадная ответственность — ведь вы не только мой следователь, но и прокурор, вы, окончив расследование, будете докладывать где-то там, куда меня и не позовут, мое дело и предлагать свои выводы. И вам надо в этих выводах не ошибиться, надо и врага не упустить, как бы он хитро ни маскировался, но надо и невиновного выгородить, как бы трудно это ни было. На вас одного сейчас возложена ответственность за правильное ведение следствия, а ведь вы, хоть и опытный чекист, но вы тоже человек, и вам для того, чтобы гарантировать себя от ошибки в ту или иную сторону, надо не только материал следствия поднять, тут я никак не могу вам поверить, что у вас против меня есть фактические улики, но вам надо еще и свою политико-моральную оценку моему делу дать. А для этого вы будете меня спрашивать не один, не два раза, очевидно, вам нужно меня прощупать со всех концов, и вот я хочу вам сказать, что со своей стороны я все сделаю, чтобы вам эту задачу облегчить. Спрашивайте о чем угодно…
Сл. Да я и без вашего разрешения спрошу, о чем мне угодно.
Я. Я не о том, гражданин следователь, я имел в виду ту мою готовность отвечать, которая называется искренностью полной и желанием самому разобраться во всем, что привело вас к выводу о необходимости моего ареста. Повторяю, я знаю, и знаю твердо, что вы будете вести дело беспристрастно, и потому готов отвечать так же беспристрастно и откровенно…
Сл. Итак, начнем по порядку…
(Приготовляется записывать.)
Текст был впервые опубликован в журнале «Современная драматургия» в 1993 году (№ 2).