Как понять Серебряный век?
Владислав Ходасевич. «Некрополь»
Мемуары Владислава Ходасевича «Некрополь» как нельзя лучше подходят для первого ознакомления с культурой Серебряного века. Выверенный баланс между выбранными персонажами, событийной логикой, четкостью наблюдений и честность изложения позволяют назвать их своеобразным учебником по эпохе начала ХХ века. Вместе с тем Владислава Ходасевича справедливо называют очень желчным человеком: жесткие характеристики, на которые он не скупится, сперва потрясают («Из жизни своей она [Нина Петровская] воистину сделала бесконечный трепет, из творчества — ничего»; «Он [Брюсов] не любил людей, потому что прежде всего не уважал их»; «Только с началом войны, когда Муни уехал, я стал понемногу освобождаться из-под его тирании»; «История Есенина есть история заблуждений» и так далее), но к концу эссе становится очевидно, что сложно найти более точное определение для жизни этих героев, чем в «Некрополе».
В главе о Горьком Ходасевич вспоминает диалог, состоявшийся после прочтения эссе о Брюсове:
«Жестоко вы написали, но — превосходно. Когда я помру, напишите, пожалуйста, обо мне.
— Хорошо, Алексей Максимович.
— Не забудете?
— Не забуду».
Этот эпизод мог бы быть эпиграфом ко всей книге Ходасевича в целом. Его героями стали не просто центральные фигуры русского модернизма, но личности сильные, по-своему противоречивые и, конечно, трагические: Брюсов, Блок, Гумилев, Сологуб, Горький и другие. Собранные вместе, они показывают, какую трагедию пережила русская культура с уходом их и их эпохи.
Георгий Иванов. «Петербургские зимы», «Китайские тени»
Когда разворачивались основные события Серебряного века, Георгий Иванов, молодой поэт, пробующий свой талант в разных литературных школах, был мало заметен. Уехав после революции в эмиграцию и написав там свои «Петербургские зимы», Иванов, как полагала Ахматова, отомстил своим прежним обидчикам, а заодно и прошлым друзьям (Осипу Мандельштаму, Михаилу Кузмину, Всеволоду Шилейко, Игорю Северянину, Борису Пронину и другим). История и быт легендарного артистического кабаре «Бродячая собака», например, у Иванова описаны следующим образом:
«„Собака“ — был маленький подвал, устроенный на медные гроши — двадцатипятирублевки, собранные по знакомым. В нем становилось тесно, если собиралось человек сорок, и нельзя было повернуться, если приходило шестьдесят. Программы не было — Пронин устраивал все на авось. — „Федя (т. е. Шаляпин) обещал прийти и спеть...“ Если же Шаляпин не придет, то... заставим Мушку (дворняжку Пронина) танцевать кадриль... вообще, „наворотим“ чего-нибудь... — В главной зале стояли колченогие столы и соломенные табуретки, прислуги не было — за едой и вином посетители сами отправлялись в буфет. <...> Словом, в „Собаке“ Вере Александровне делать было нечего. Попытавшись неудачно ввести какие-то элегантные новшества, перессорившись со всеми, кто носил почетное звание „друга Бродячей собаки“, и поскучав в слишком скромной для себя и своих парижских туалетов роли, она, по выражению Пронина, решила „скрутить шею собачке“».
Воспоминания Иванова — большая проблема: с одной стороны, принимая во внимание большое количество исторических несоответствий (не раз становившихся темами чуть ли не отдельных конференций), стоит с досадой изгнать их из списка достойного чтения о Серебряном веке, с другой — именно эти несносные воспоминания настолько органично вписались в круг чтения как их современников, так и наших, что, вопреки всему сказанному, они имеют полное право быть упомянутыми и здесь. Прочитать их надо уже только затем, чтобы потом с чувством полной ответственности можно было закатывать глаза и произносить с ахматовской интонацией: «Эти смрадные „мемуары“ Георгия Иванова!» Если же постараться быть еще более объективным, то стоит также заметить, что не так в этих мемуарах все и плохо. Например, сама атмосфера эпохи умело передана автором.
Ирина Одоевцева. «На берегах Невы»
Как-то у Одоевцевой, уже вернувшейся из эмиграции (92‑летняя вдова Георгия Иванова приехала в Ленинград в 1987 году, за три года до смерти), спросили, чего она хочет больше всего. «Славы!» — почти сразу же ответила поэтесса. Дилогия «На берегах Невы» и «На берегах Сены» была признана читателями и принесла ей больше славы, чем все стихи. Она начинает свой рассказ уже с излета Серебряного века, с последних «сумерек свободы». Здесь Одоевцева, молодая ученица Гумилева (что она неоднократно подчеркивает), почти ежедневно и в самых неожиданных ситуациях становится неожиданной собеседницей мэтров Серебряного века или свидетельницей значимых его событий: при ней Мандельштам сочиняет «Я слово позабыл, что я хотел сказать...», Гумилев прячет деньги (видимо, присланные ему тайной антисоветской организацией), а на скамейке Летнего сада Андрей Белый раскрывает ей свою душу:
«— Здравствуйте, Борис Николаевич Борис Бугаев — настоящее имя Белого.! — И, сознавая, что гибну, прибавляю еще громче: — Простите ради бога. Я сейчас, сейчас уйду. Совсем уйду.
Он взмахивает руками, взлетает, и вот он уже стоит передо мной и крепко держит меня за локоть.
— Нет, нет, не уходите, — почти кричит он. — Не пущу.
<...> Я сажусь на край скамьи, подальше от него, чтобы не мешать беспрерывному движению его рук. Это какой-то танец на месте, разворачивающийся на скамейке на расстоянии аршина от меня, — необычайно грациозный танец. Неужели все это для меня одной? Ведь я — единственная зрительница этого балета, этого „небесного чистописания“ его рук. <...> Но ему — я это помню — нет дела до меня. Я только повод для его прорвавшегося наконец наружу внутреннего монолога. И он говорит, говорит...»
Бенедикт Лившиц. «Полутораглазый стрелец»
Лившиц — кубофутурист, основатель футуристического общества «Гилея», соратник Бурлюков, Хлебникова и Маяковского и один из самых проницательных свидетелей беспокойного периода становления русского авангарда. Выступления футуристов, выставки «Бубнового валета» и «Ослиного хвоста», их непримиримая борьба с другими течениями в мемуарах Лившица складываются в настоящий мир — яркий, но весьма упорядоченный. Автор излагает историю нового искусства не в виде непрерывной череды анекдотов из жизни футуристов, но остроумного и серьезного рассказа о том динамичном периоде «бури и натиска», который пришлось пережить почти всем представителям русского авангарда в борьбе за новое слово.
«...Как объяснить этим наивным позитивистам, прочно усевшимся в седле своего „сегодня“, что новизна — понятие относительное, что холсты, поражающие глаз необычностью красок и линий, через четверть века войдут во всеобщий зрительный обиход, утратят всякую странность, как это случилось с „Олимпией“ Мане, в которой мы тщетно стали бы искать признаков „левизны“, возмущавшей ее современников?».
Парадоксально, но сам Лившиц писал стихи совсем не футуристические, скорее по-французски эстетские. Переводами французских символистов и парнасцев он и прославился в 1930-е. Лившиц был расстрелян 21 сентября 1938 года по ленинградскому «писательскому делу».
Александр Бенуа. «Мои воспоминания»
В «Полутораглазом стрельце» Лившиц упоминает Бенуа среди эстетов, травящих новое авангардное творчество. Но «Мои воспоминания» Александра Бенуа ярко описывают жизнь другого художественного лагеря Серебряного века — художников объединения «Мир искусства». Во многом благодаря Бенуа, Баксту, Добужинскому, Дягилеву, Лансере, Рериху, Сомову, Философову в России сформировалась именно та необходимая база, на которой культура Серебряного века могла взрасти и развиться. Журнал «Мир искусства» был одним из первых среди модернистских толстых журналов; художественные выставки мирискусников, хоть и не производили столь больших скандалов, как позже у футуристов, но одними из первых заявляли о модернистских формах в искусстве (в противовес академизму и передвижникам); дягилевские балетные сезоны прославили Россию на весь мир. О том, как формировалась эта артистическая среда, пишет Бенуа, один из главных организаторов и идеологов этого художественного объединения.
«Мои воспоминания» также примечательны и тем, что, помимо рассказа о событиях эпохи, мемуары художника иногда рисуют чрезвычайно живописные петербургские пейзажи:
«...Вспоминая наши тогдашние блуждания по соседним кварталам, я не могу не остановиться с умилением на всем том, что эти кварталы Коломны содержали в себе замечательного — начиная с чудесного собора Николы Морского, золотые маковки которого в белой ночи так торжественно блистали на фоне лиловатого востока, а высокая стройная колокольня тянулась в опрокинутом виде в тихо колеблющихся водах. Я подолгу мог любоваться, как это отражение колышется, плавно извивается, выпрямляется или дробится и распадается... Большой театр в это время уже не существовал (вернее, его ломали, и на месте этого „Храма Аполлона“ воздвигалось уродливое здание Консерватории), но продолжал стоять нетронутым Мариинский театр, каким его построил дед. А как живописны были наши оба рынка: Литовский и Никольский с их бесчисленными аркадами, сводчатыми переходами и высокими красными крышами. Два из девяти мостов в нашем квартале, перекинутые через каналы — Крюковский, Екатерининский и Фонтанку, — все еще были украшены гранитными обелисками. Весной вся наша довольно пустынная и чуть провинциальная Коломна насыщалась дивно-горьковатым запахом только что распустившихся берез Никольского сада, а летом сладким, дурманящим ароматом цветущей липы».
Андрей Белый. «На рубеже двух столетий» (воспоминания в трех книгах)
Чтобы окунуться в эпоху, желательно не только знать действующих лиц, основные события, расстановку сил, реалии, но и погрузиться в мироощущение века и его язык, проникнуться духом времени. Все это в избытке содержится в мемуарах символиста и мистика Андрея Белого. Они очень близки к его лирической прозе, и поэтому часто место достоверных портретов и запротоколированных событий занимают их авторские мистические или поэтические воплощения, так что многое из рассказанного Белым лучше проверять. Но в целом можно быть уверенным в том, что дух Серебряного века — эпохи жизнетворцев, мечтателей и разочаровавшихся идеалистов — тонко передан автором. И, конечно, можно наслаждаться поэтической прозой Белого:
«...Эти влияния — газообразные выделения химического процесса, возникавшего от пересечения, столкновения и сочетания людей, отплывших каждый на собственной шлюпке от старого материка, охваченного землетрясением и выброшенных на берег неизвестной земли для решения вопроса, Индия она иль... Америка; жизнь вместе этих колонистов, подчас вынужденная, провела черту в биографии каждого; каждый из нас — человек с двойной жизнью; жизнь „до“ и жизнь „после“ отплытия имеет разную судьбу...»
Владимир Пяст. «Встречи»
Имя Владимира Пяста (Пестовского) не слишком известно широкому читателю, однако в филологических кругах его воспоминания очень ценятся. Пяст — поэт-символист, многие годы читал публичные лекции о современной поэзии, являлся одним из конфидентов Блока, завсегдатаем «Бродячей собаки», состоял в «Академии стиха», первом «Цехе поэтов» и вместе с ними был послан к черту футуристами. Событий он описал достаточно, но особенно подкупает ответственность, с которой Пяст подходит к делу мемуариста, и то живое и немного наивное негодование, которое автор испытывает даже два десятилетия спустя:
«Кстати: когда футуристы выпустили к приезду Маринетти брошюрку, в которой гостеприимно облаяли гостя, своего духовного, так сказать, отца, они мимоходом лягнули и поэтов, примыкавших к „Аполлону“, назвавши их, помнится, „Адамами в манишках“. Это прозвание было бы метким, если бы тут были перечислены не те имена: а то вот и автор этих строк попал в этот список футуристической листовки, а между тем он не примыкал к „Аполлону“, был слабоват насчет манишек и никогда не претендовал на имя Адама».
«Встречи» в 1997 году переиздал и замечательно откомментировал Роман Тименчик, что еще лучше помогает понять атмосферу эпохи.
Маргарита Волошина-Сабашникова. «Зеленая змея»
В Серебряном веке создавались не только новые формы искусства, но и общественного и бытового поведения. Тройственные союзы стали нормой жизни для артистической богемы: супруги Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский жили с Дмитрием Философовым, Любовь Менделеева от Блока несколько раз уходила к Андрею Белому, Маяковский и чета Бриков также делили совместный быт. О еще одном союзе, замешанном на чрезвычайно модной в то время густой антропософской закваске, рассказывается в мемуарах «Зеленая змея». Его участники — поэт-философ Вячеслав Иванов, его жена, писательница Лидия Зиновьева-Аннибал, и молодая художница-штейнерианка, жена Максимилиана Волошина, Маргарита Сабашникова. Те же отношения послужили материалом и для первого русского лесбийского романа «Тридцать три урода» (автор — Зиновьева-Аннибал), но и эти воспоминания читаются как увлекательный любовный (и философский!) роман:
«Вскоре я осознала, что Вячеслав любит меня. Я сказала это Лидии и добавила: „Я должна уйти“. Она же, давно уже знавшая об этом, возразила мне: „Ты вошла в нашу жизнь и принадлежишь нам. Если ты уйдешь, между нами навсегда останется что-то мертвое. Мы оба не можем потерять тебя“. Потом мы говорили втроем. У них была странная идея: если два человека, как они оба, стали настолько единым целым, они могут любить третьего. <...> Такая любовь является началом новой общности людей, даже новой церкви, в которой эрос претворяется в плоть и кровь. Так вот каким было их новое учение! „А Макс?“ — спросила я. <...> „Ты должна выбрать, — сказала Лидия, — ты любишь Вячеслава, а не его“. Да, я любила Вячеслава, но не понимала, почему моя любовь к нему исключала Макса».
Нина Петровская. «Разбитое зеркало»
Каждый мало-мальски уважающий себя представитель культурной богемы начала прошлого века должен был пройти и сквозь школу мистицизма, оккультизма и спиритизма. Об опытах проникновения в запредельное рассказывает Нина Петровская — поэтесса, переводчица, любовница Бальмонта, Белого и Брюсова. Последний в своем мистическом романе на темы из средневековой жизни вывел Петровскую под именем одержимой духом Ренаты (в других персонажах узнаются и Белый, и сам Брюсов). И в своих мемуарах писательница подробно описывает спиритические сеансы, свидетельницей которых она становилась:
«— Перестаньте! Теперь начинается! Тише! — просит кто-то басом.
Резкие сухие стуки снизу в крышку стола...
Сотрясается будка, беспорядочно звенят колокольчики, гудит гитара, точно бьют по ней кулаком.
Напрасно удерживает медиума своей уверенной и властной рукой Валерий Брюсов. Минский растерялся. Он первый раз в жизни попал на спиритический сеанс и, очевидно, волнуется. Но, вероятно, не желая сознаться в этом даже перед собой, он произносит какую-то резко скептическую фразу. И в тот же миг громко и непроизвольно вскрикивает неосторожный поэт, получив увесистый удар по щеке.
Шум, хаос, с кем-то истерика. Просят на время прекратить.
— Такое было ощущенье, точно ударили меня ногой в шерстяном носке, — наивно и рассерженно рассказывает Минский».
Корней Чуковский. «Современники. Портреты и этюды»
Имя Чуковского знакомо всем с юных лет, но не многие знают, что автор «Мухи-цокотухи» и «Айболита» был собеседником важнейших деятелей Серебряного века и активным участником тех событий. Чуковский один из немногих умел поддерживать отношения с самыми разными, порой враждующими людьми, поэтому герои его мемуаров — это и главные фигуры русского модернизма: Блок, Ахматова, Маяковский, Пастернак, Сологуб, Саша Черный, Тынянов — и, например, литераторы-марксисты: Макаренко, Луначарский, Горький. Чуковский сумел подметить забавные черты своих героев, благодаря чему они выглядят не фотографиями, а живыми людьми: здесь Куприн красит зеленой краской голову бывшего смотрителя тюрьмы, Луначарский обсуждает декрет о введении в России многоженства, а Маяковский неожиданно оказывается тонким ценителем иностранной литературы. К такому эффекту мемуарист стремился сознательно:
«Я боюсь, что у меня получится слишком пресный и постный образ елейного праведника, вместилища всех добродетелей — не портрет, а скорее икона. Спешу заверить, что Анатолий Федорович <Кони, знаменитый юрист> не имел ничего общего с этой утомительной и скучной породой людей».