Расшифровка Свобода творчества под надзором: жизнь и работа писателей в Переделкине
Подмосковный дачный поселок в Переделкине был задуман для писателей в самом начале 1930-х годов. Строительство дачного поселка входило в государственное представление о том, что литература является одним из важнейших средств идеологического воздействия на население. И, соответственно, главным образом с писателями обращались одновременно методом и кнута, и пряника — и задуманный дачный поселок был одним из таких «пряников».
Первые дачи были построены в 1935 году. К этому времени уже организовалась специальная институция под названием «Литературный фонд» при Союзе советских писателей, на балансе которого, грубо говоря, этот поселок и находился.
Сперва предполагалось построить девяносто дач, но финансовые расчеты показали, что это будет слишком дорого, и построили тридцать. Когда большая часть дач уже была построена, одна из получательниц, советская писательница Мариэтта Шагинян, жаловалась одному из руководителей правительства, Вячеславу Молотову:
«Выслушайте о гнусном безобразии, творящемся именем советской власти с лучшими советскими писателями уже свыше года… Место, выбранное под дачи, за исключением 5 участков, болотистое. У Леонова Имеется в виду писатель и драматург Леонид Леонов (1899–1994). под дачей стоит вода, он на свой счет выкачивает ее, осушает землю, роет канавы, но вода стоит. <…> Правительство дало нам в подарок дачу, которая без дорог будет стоить около 40 тыс. <…> Это не подарок советского правительства. Это петля, сотканная руками мелких жуликов…»
Такими были жалобы людей, уже получивших дачи. А с другой стороны, если вспомнить, то в романе «Мастер и Маргарита» дача в Перелыгино является предметом вожделения всех членов МАССОЛИТа и на счастливцев, которым удалось этого добиться, все смотрят с завистью.
Но интересно, как идеологический замысел предоставить писателям удобные условия, для того чтобы они могли писать так, как нужно государству, поворачивался одновременно и обратной стороной: писатели странным образом приобретали определенную независимость. Об этом свидетельствуют очень немногочисленные, но, по счастью, сохранившиеся документы тайного государственного надзора за людьми вообще и за писателями в частности.
9 января 1937 года была составлена спецсправка НКВД о настроениях среди писателей, и главным предметом их обсуждения в это время становится неугодное поведение Бориса Пастернака. Справка свидетельствует о следующих высказываниях:
«Поэт Павел Антокольский:
„Пастернак трижды прав. Он не хочет быть мелким лгуном“.
Поэт Алексей Гатов:
„Пастернак сейчас возвысился до уровня вождя, он смел, неустрашим и не боится рисковать. <…> А в сущности, так и должны действовать настоящие поэты. Пусть его посмеют тронуть, вся Европа подымется. Все им восхищаются“».
Отдельно речь заходит о писательском Переделкино:
«В свете характеризованных выше настроений приобретает особый интерес ряд сообщений, указывающих на то, что Переделкино (подмосковный дачный поселок писателей), в котором живут Вс. Иванов, Б. Пильняк, Б. Пастернак, К. Федин, Л. Сейфуллина и другие видные писатели, становится центром особой писательской общественности, пытающимся быть независимым от Союза советских писателей.
Несколько дней тому назад на даче у Сельвинского собрались: Всеволод Иванов, Вера Инбер, Борис Пильняк, Борис Пастернак, — и он им прочел 4000 строк из своей поэмы „Челюскиниана“.
Чтение, — рассказывает Сельвинский, — вызвало большое волнение, серьезный творческий подъем и даже способствовало установлению дружеских отношений. Например, Вс. Иванов и Б. Пильняк были в ссоре и долгое время не разговаривали друг с другом, а после этого вечера заговорили. Намечается творческий контакт; чтения начинают входить в быт поселка, — говорит Сельвинский. Реальное произведение всех взволновало, всколыхнуло творческие интересы, замерзшие было от окололитературных разговоров о критике, тактике союза и т. д. Живая струя появилась.
Аналогичная читка новой пьесы Сейфуллиной для театра Вахтангова была организована на даче Вс. Иванова. Присутствовали Иванов, Пильняк, Сейфуллина, Вера Инбер, Зазубрин, Афиногенов, Перец Маркиш, Адуев, Сельвинский и Пастернак с женой.
После читки пьесы, крайне неудачной, Иванов взял слово и выступил с товарищеской, но резкой критикой. В том же тоне высказывались все, кроме Зазубрина, который пытался замазать положение и советовал Сейфуллиной все-таки читать пьесу вахтанговцам. Это вызвало всеобщий протест в духе оберегания Сейфуллиной, как товарища, от ошибки и ненужного снижения авторитета перед театром.
В беседе после читки почти все говорили об усталости от „псевдообщественной суматохи“, идущей по официальной линии. Многие обижены, раздражены, абсолютно не верят в искренность руководства Союза советских писателей, ухватились за переделкинскую дружбу как за подлинную жизнь писателей в кругу своих интересов».
И, соответственно, подпись: «Начальник 4-го отдела ГУГБ комиссар государ[ственной] безопасности 3-го ранга Курский».
Что интересно? Понятно, что политический донос, которым является спецсправка, отчасти искажает — не может не искажать — картину. С другой стороны, мы видим, что писатели хватаются за свою частичную независимость внутри этого поселка. И постоянным мотивом звучит желание освободиться от прямого управления Союза советских писателей — это притом что в дальнейшем, скажем, Александр Фадеев, глава Союза советских писателей, поселяется в этом же самом поселке. Тем не менее в тех же самых докладах 1940-х из Управления государственной безопасности и в дневниковых записях Чуковского 1950-х мечта о том, что Союз писателей распустят и они будут свободны, звучит постоянным рефреном писательских разговоров.
Этим же свойством держать писателей под надзором и предоставлять им как бы вольготные условия, которые при этом дальше оборачиваются невыгодной для государства стороной, оказываются середина и конец 1937 года, когда очень жесткой критике, причем критике официальной и попадающей на страницы газет, подвергается писатель Александр Афиногенов. Афиногенов был уверен, что его вот-вот могут арестовать.
Афиногенов раньше вообще практически не соприкасался с Пастернаком, они были людьми совершенно разных и литературных кругов, и литературных традиций. Афиногенов случайно заходит к Пастернаку, который срезает еловые ветки на своем участке, и потом Пастернак регулярно ходит к нему, они обсуждают сгущающиеся над ними обоими политические тучи. Но в результате наступает успокоение; в конце декабря 1937 года Афиногенов чрезвычайно выразительно напишет о Пастернаке в одной из последних записей в дневнике — о том, как Пастернак говорил, он слушал, Дженни Дженни Марлинг — американская танцовщица, жена Александра Афиногенова. спала возле них на диване, трещал камин.
Декабрь 1937 года — разгар Большого террора. Два писателя, которых регулярно в печати и на разных литературных собраниях обвиняют во множестве политических грехов, находят полное благостное успокоение.
Дальше начинается война. И письма Пастернака к жене К Зинаиде Пастернак, второй жене писателя. тоже чрезвычайно выразительны. Он в это время живет то в Лаврушинском переулке, в писательском доме в Москве, то на даче в Переделкине и пишет ей, что он ничего так не желает, как победы России, но не может желать победы тупоумию, творящемуся у нас. В другом письме он пишет, что нельзя, после того как люди нюхнули пороху и посмотрели в лицо реальной опасности, вернуть их к такому же управляемому состоянию, которое было до начала войны.
И, что существенно, сохранились две оперативные справки, уже 1940-х годов, свидетельствующие о настроениях писателей в Переделкине.
По справке 1944 года, Константин Федин, только что подвергнутый разгромной критике на страницах газеты «Правда», заявляет: мол, всё, уеду в Переделкино, буду писать роман, и пусть меня никто не трогает, я буду писать так, как мне вздумается. Корней Чуковский, судя по этой же справке, говорит о том, что мы вскорости победим деспотический режим Гитлера и тут надо будет вспомнить о недеспотическом режиме собственном.
Здесь опять-таки позволю себе процитировать Пастернака. Видимо, примерно об этом говорится в финале эпилога романа «Доктор Живаго», где сказано:
«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание».
«Предвестие свободы носилось в воздухе» — видимо, для Пастернака и для его романа, потому что все остальные после постановления 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», в котором прежде всего досталось Зощенко и Ахматовой, но не только им, были приструнены.
О положении писателей в поселке во второй половине 1940-х и в первой половине 1950-х годов замечательно свидетельствует дневник Корнея Чуковского, одного из постоянных жителей Переделкина. Мы видим, что для писателей, попавших туда, в разной степени большие участки вокруг дач оказываются способом работы на земле и отдыхом, в том числе и от политических передряг. Леонид Леонов рассказывает Чуковскому, какую он выстроил теплицу и сколько времени тратит на работу в ней. Сам Чуковский неоднократно и в разные годы записывает, как он убирает клубнику, обрезает малину.
У Пастернака Переделкино тоже связано со своего рода жизнестроительством на своем участке. Кроме ягод, которые запасаются впрок, о чем подробно написано в его стихотворении «Бабье лето», он сажает картошку, и в этом для него, как он пишет в письмах, ощущение возможной независимости: вот он посадит картошку, накопает картошку и будет здесь со своей картошкой жить до следующего лета. В общем, так и происходит. И зимой 1937–1938 годов, как мы знаем из дневника Афиногенова, он по большей части на даче. Во второй половине 1940-х Пастернак часто проводит там и зимние месяцы — в одиночестве, занимаясь писанием «Доктора Живаго» и многочисленными поэтическими переводами, которые были необходимы для поддержания финансового состояния — и собственного, и семьи, и друзей, которым он помогал. Среди них были и родственники арестованных друзей. Собственно, эту картошку он жарил у себя на втором этаже дачи на плитке и так обеспечивал себе самостояние.
В этом смысле очень выразительна запись Чуковского о том, как он приходит к Пастернаку, поднимается к нему на второй этаж и восхищается простыми сосновыми полками, сосновым столом, минимумом книг, необходимых для работы, — сколько в этом артистизма.
Можно вспомнить стихотворение Блока, как бы рисующее подобный воображаемый писательский поселок под Петербургом:
За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой.
Там жили поэты, — и каждый встречал
Другого надменной улыбкой.
Видимо, действительно до поры до времени происходило это объединение писателей, и в том числе вокруг чтения произведений. Тому же Афиногенову Пастернак в 1937 году читает фрагменты своей прозы; Афиногенов от этого приходит в восторг и в
Но до какой степени если не сами писатели, то, по крайней мере, их жены были склонны верить политической пропаганде? Чуковскому жалуется жена его соседа Леонида Леонова на то, что они боятся покупать лекарства в кремлевской аптеке, «потому что врачи — отравители». Это была одна из самых последних и самых страшных политических кампаний накануне смерти Сталина, когда кремлевских врачей назвали врачами-убийцами, готовящими террористическое отравление вождей советского государства. Чуковский записывает: мол, надо же, неужели
Дальше и в Переделкине меняется политический климат.
В октябре 1953 года Чуковский записывает в дневнике, как Пастернак из-за забора (потому что боялись скарлатины на одной из дач) кричит: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!» И Чуковский тут же записывает: «О, если бы издали моего „Крокодила“ и „Бибигона“».
В 1956 году, в марте, Чуковский записывает впечатления о доходящих известиях с XX съезда коммунистической партии. Хрущев выступил с разоблачением культа личности Сталина. Причем, что существенно, до 1956 года Чуковский неоднократно хлопочет о своих друзьях, друзьях своих друзей, просто известных ему людях, для того чтобы их освободить, реабилитировать. Это часто возникает в его дневниковых записях с 1953 по 1956 год. Часто это удается, и каждый раз лейтмотивом проходит — мол, вот какой мерзавец и убийца Берия, сколько тысяч людей от него пострадали.
В 1956 году это как бы меняется: объявляется о том, что во всем виноват не столько Берия, сколько Сталин. Чуковский заходит к соседу по даче Всеволоду Иванову, и тот рассказывает ему со слов сына, что все книги с именем Сталина изымаются из библиотек, под нож пойдут книги Суркова и Симонова. Книги Суркова и Симонова под нож не пошли, но, видимо, это обозначает еще один чрезвычайно важный момент, определяющий поведение многих писателей в дальнейшем. Алексей Сурков и Константин Симонов с конца 1940-х годов — самые известные советские поэты, их печатают больше всего, они действительно у всех на слуху, их сборники не только издаются, но и раскупаются. И возникновение опасности экономического краха в ближайшие годы определяет в
Еще одна характерная деталь — это растерянность ласкаемых писателей.
«Вчера пришла ко мне Тренёва-Павленко Наталья Тренёва — советская переводчица, дочь драматурга Константина Тренёва., — записывает Чуковский. — У нее двойной ущерб. Ее отец был сталинский любимец, Сталин даже снялся с ним вместе на спектакле „Любови Яровой“ Спектакль по пьесе Константина Тренёва., а мужа ее, автора „Клятвы“ Имеется в виду писатель и сценарист Петр Павленко., назвал Хрущев в своем докладе подлецом».
Самому Чуковскому это пережить трудно. «…Я сказал Казакевичу, — записывает он, — что я, несмотря ни на что, очень любил Сталина». И дальше записывает, как «школьник 7-го класса» сказал ему: «Значит, газета „Правда“ была газетой „Ложь“».
Дальше видно, как во всю картину переделкинских отношений встраивается история не только подготовки романа «Доктор Живаго», который был написан там целиком, но и история с его публикацией. Именно в Переделкино в мае 1956 года к Пастернаку приезжает корреспондент московского радио на итальянском языке Серджо Д’Анджело, которому Пастернак передает машинопись романа и, по воспоминаниям Д’Анджело, говорит о том, что он уверен: роман здесь не напечатают.
Как я уже сказал, мы должны неизбежно корректировать наши представления на основе доносов НКВД и органов государственной безопасности, потому что это особый жанр. Очевидно, что доносчик, во-первых, неизбежно искажает слова, а во-вторых, склонен придавать им политический смысл. Но Чуковский в 1950-е годы тоже записывает в дневник, вероятно, не совсем то, что он в этот момент в действительности думает. Тем не менее читаем:
«1-ое сентября 1956 года. Был вчера у Федина. Он сообщил мне под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман „Доктор Живаго“
какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей. Конечно, это будет скандал: „Запрещенный большевиками роман Пастернака“. Белогвардейцам только этого и нужно. Они могут вырвать из контекста отдельные куски и состряпать „контрреволюционный роман Пастернака“.
С этим роман[ом] большие пертурбации: П[астерна]к дал его в „Лит[ературную] Москву“ Это альманах, который выходил в тот момент. Главным редактором был Эммануил Казакевич.. Казакевич, прочтя, сказал: „Оказывается, судя по роману, Октябрьская революция — недоразумение, и лучше было ее не делать“. Рукопись возвратили. Он дал ее в „Новый мир“, а заодно и написанное им предисловие к сборнику его стихов. Кривицкий Александр Кривицкий (1910–1986) — писатель и публицист. Вместе с поэтом и драматургом Константином Симоновым и другими литераторами подписал открытое письмо от журнала «Новый мир», критикующее рукопись «Доктора Живаго». склонялся к тому, что „Предисловие“ можно напечатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и „Предисловие“. — Нельзя давать трибуну Пастернаку!
Возник такой план: чтобы прекратить кривотолки (за границей и здесь), тиснуть роман в 3 тысячах экземплярах и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают П[астерна]ку препон.
А роман, как говорит Федин, „гениальный“. Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный — автобиография великого Пастернака. (Федин говорил о романе вдохновенно, ходя по комнате, размахивая руками — очень тонко и проницательно, — я любовался им, сколько в нем душевного жара.) <…> …У меня осталось такое светлое впечатление от Федина, какого давно уже не было».
Федин — друг, ближайший сосед Пастернака по даче: их дачи в Переделкине разделены забором, можно было перепрыгнуть через него и прийти друг к другу в гости, не выходя на улицу. Когда в 1958 году Пастернаку присуждают Нобелевскую премию, Корней Чуковский, узнавший об этом, приходит вместе с внучкой поздравлять Пастернака, и поскольку в этот же день к Пастернаку на дачу съехались и корреспонденты московских иностранных газет, то Чуковский вместе с Пастернаком оказался на фотографиях во всех европейских газетах. И интересно, что Федин, который здесь с таким восхищением говорит о романе Пастернака, приходит к Пастернаку тоже в этот же день с поручением от заместителя заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС Дмитрия Поликарпова, требуя немедленно отказаться от премии.
Федин уходит, Пастернаку становится плохо. Тем не менее Пастернак сперва от премии не отказывается. Дальше серия собраний в Союзе писателей, исключение его из Союза и угроза высылки из СССР действительно вынуждают Пастернака от премии отказаться.
Подводя итог этой истории переделкинского существования писателей и одновременно одного из ярчайших их представителей, Пастернака, и, может быть, главного произведения, возникшего в Переделкине, романа «Доктор Живаго», надо вспомнить о мае — июне 1960 года.
Тридцатого мая Пастернак скончался. Он был к этому времени исключен из Союза советских писателей, поэтому на страницах «Литературной газеты» и «Литературной России» В то время газета еще называлась «Литература и жизнь», а «Литературной Россией» она стала с 1963 года. только два дня спустя появляется краткое, буквально из двух строчек, сообщение о смерти «члена Литфонда, Пастернака Бориса Леонидовича». Тем не менее на похороны в Переделкине собралось, видимо, больше тысячи людей. Гроб несли от дачи до кладбища на руках. Но никого из крупных советских писателей, кроме Константина Паустовского, на похоронах не было: Всеволода Иванова не было в Москве, все его соседи и друзья на похороны не пришли.
Я бы хотел прочитать описание этих похорон устами одного из присутствовавших — молодого поэта, к официальной советской литературе и к переделкинскому миру не имевшего ни малейшего отношения, Германа Плисецкого. Он описывает впечатление от похорон, которые ставит в один ряд с похоронами Пушкина и Лермонтова, и одновременно, очевидно, вспоминает пастернаковское стихотворение «Сосны», связанное с Переделкином. Стихотворение «Памяти Пастернака»:
Поэты, побочные дети России!
Вас с черного хода всегда выносили.
На кладбище старом с косыми крестами
крестились неграмотные крестьяне.
Теснились родные жалкою горсткой
в Тарханах, как в тридцать седьмом в Святогорском.
А я — посторонний, заплаканный юнкер,
у края могилы застывший по струнке.
Я плачу, я слез не стыжусь и не прячу,
хотя от стыда за страну свою плачу.
Какое нам дело, что скажут потомки?
Поэзию в землю зарыли подонки.
Мы славу свою уступаем задаром:
как видно, она не по нашим амбарам.
Как видно, у нас ее край непочатый —
поэзии истинной — хоть не печатай!
Лишь сосны с поэзией честно поступят:
корнями схватив, никому не уступят.
Написано через два дня после похорон, 4 июня 1960 года.