Медиумы и мистики Серебряного века
Анна Шмидт
В марте 1900 года Владимир Соловьев получил письмо, в котором «вкратце, но сполна» — на 16 страницах — были изложены «верования, чаяния и полученное от Бога учение» никому не известной журналистки из Нижнего Новгорода Анны Николаевны Шмидт. Убийственный портрет Шмидт оставил впоследствии Максим Горький, сотрудничавший с ней в «Нижегородском листке», приписав ей «остренький птичий нос», «руки, похожие на утиные лапы» и «фигуру в форме кочана» из-за накрученных на нее старых и залатанных юбок; не менее язвительно описал он и провинциальность и тупость ее ближайшего окружения.
Письмо к Соловьеву, однако, положило начало краткому (через несколько месяцев после начала переписки Владимир Соловьев скончался), но чрезвычайно яркому эпистолярному «роману», последствия обнародования которого брат философа Всеволод оценивал как, возможно, катастрофические для России, способные вызвать к жизни «какое-нибудь новое сектантство». Анна Николаевна полагала себя новым воплощением Марии Магдалины — Церкви — Мировой души на земле, а в своем адресате после прочтения соловьевской поэмы «Три свидания» она узнала новое земное воплощение Иисуса.
Опасения Всеволода Соловьева оказались напрасными, но переписка эта, безусловно, сыграла решающую роль в судьбе самой Анны Николаевны: именно она в конечном счете привлекла к ней внимание Сергея Булгакова, Павла Флоренского, Андрея Белого, Александра Блока и других виднейших участников культурной жизни начала века. В итоге спустя 16 лет, на пороге революции, Николай Бердяев пророчествовал, что «книга Шмидт будет признана одним из самых замечательных явлений мировой мистической литературы».
Особенно сильное впечатление на современников производили апокалиптические пророчества Анны Николаевны: в ее толковании четырех всадников апокалипсиса угадывалось прозрение о грядущих катастрофических событиях — Октябрьской революции, фашистской и нацистской идеологиях. Недаром за издание ее трудов Булгаков и Флоренский принимаются сразу после начала Первой мировой войны (спустя 10 лет после ее смерти) — когда, по словам Булгакова, больше невозможно стало «таить от мира факт существования Шмидт», так как ее откровения «могли оказаться ключом к мировым событиям» и считаться с ними надо было «не только теоретически, но и практически».
Ян Гузик
Я был на спиритическом сеансе,
Хоть не люблю спиритов, и казался
Мне жалким медиум — забитый чех.
В широкое окно лился свободно
Голубоватый леденящий свет.
<…>
И вот я помню: тело мне сковала
Какая-то дремота перед взрывом,
И ожидание, и отвращенье,
Последний стыд и полное блаженство…
Так описал спиритический сеанс Михаил Кузмин в своей поэме «Форель разбивает лед». По мнению литературоведа Романа Тименчика, прототипом «жалкого медиума» в этом отрывке мог стать Ян Гузик (правда, поляк, а не чех), спиритические сеансы которого увлекли Петербург и Москву в начале XX века. Ассистентом и импресарио Гузика в России был Чеслав Чинский — печально известный польский авантюрист, сидевший в Моабитской тюрьме за двоеженство, друг и единомышленник Жерара Анкосса (более известного как доктор Папюс).
Гузик имел славу очень сильного медиума, и сохранилось много мемуарных свидетельств и о его сеансах, и о нем самом. Очевидно, что на восприятие его внешности влиял род его деятельности — «близость» Гузика к «потустороннему миру». Вот как описывает медиума Нина Петровская, посетительница его московских сеансов: «Небольшой, весь какой-то узкий, с зеленовато-трупным лицом, с зеленоватыми же, словно замершими, глазами, по моему впечатлению, даже холодный и сыроватый на ощупь, в узко облегающем узкое тело, словно пропитанном плесенью сюртуке, он как-то странно мигал от яркого света и жался к стенам». И добавляет: «Совсем как призрак».
Впрочем, вызываемые им духи были отнюдь не бестелесны и могли вести себя весьма агрессивно: за попытку саботажа на сеансе можно было получить чувствительный удар в спину или даже по лицу «от духа». Так, та же Нина Петровская вспоминает, что поэт Николай Минский, специально севший во время сеанса рядом с медиумом — «для контроля» — в какой-то момент вслух усомнился в истинности происходящего, но тут же вскрикнул:
« — Ай, ай! Меня бьют. Зажгите же огонь. Черт знает что!
Всполошились. Вспыхнула люстра. Ян Гузик сидел, тяжело дыша, как зеленое изваяние, а Минский отчаянно тер покрасневшую щеку».
Позже, в середине 1920-х годов, в Париже, Гузик участвовал в научном эксперименте по материализации потусторонней сущности с участием академика Владимира Бехтерева и будущего академика АМН Б. Н. Клосовского: на разогретом воске под действием «способностей» спирита возник отпечаток руки, с которого тут же был снят гипсовый слепок, и все присутствующие могли удостовериться, что рука не принадлежит ни медиуму, ни кому-либо иному в зале. Секрет этого «фокуса» так и остался тайной для присутствующих.
Журнал «Ребус» и его издатели
Массовое распространение спиритизма в России относится еще к 70-м годам XIX века и связано в первую очередь с деятельностью небольшого кружка, в который входили литератор Александр Аксаков (племянник писателя Сергея Аксакова) и два университетских профессора — зоолог Николай Вагнер и химик Александр Бутлеров. Они не только устраивали регулярные сеансы, приглашая на них известных медиумов из Англии и Франции, но и взялись за научное обоснование спиритизма, а также его популяризацию и пропаганду, вынеся разговор о нем на страницы толстых журналов.
Главным оппонентом профессоров стал их коллега по научному сообществу, знаменитый химик Дмитрий Менделеев. По его инициативе была создана Комиссия для рассмотрения медиумических явлений, вклад которой в пропаганду нового увлечения трудно переоценить — в течение почти целого года под эгидой комиссии проводились медиумические эксперименты, результаты которых шумно обсуждались на страницах прессы.
На одном из заседаний комиссии присутствовал и Федор Достоевский, впечатления которого от новой моды (и от деятельности комиссии) нашли отражение в «Дневнике писателя» — так, в январе 1876 года в нем появился небольшой шуточный очерк «Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти», в котором Достоевский излагает «удивительную теорию спиритизма»: все медиумические явления не что иное, как проделки чертей, стремящихся одурачить людей и посеять между ними раздор.
Ровно десять лет спустя — в феврале 1886 года — этот очерк откликнется в коротком рассказе А. П. Чехова «Беседа пьяного с трезвым чертом», в котором черт жалуется: «Пути добра нет уже, не с чего совращать». Чтобы хоть чем-то занять себя, «многие из нас сотрудничают в „Ребусе“», — говорит расстроенный черт и сморкается в лежащий на столе номер означенного журнала.
Ставший в рассказе Чехова пристанищем несчастных чертей «Ребус» начинался в 1881 году как еженедельный листок загадок и ребусов (отсюда и его название), но постепенно усилиями его редактора Виктора Прибыткова и идейного вдохновителя Вагнера превратился в первое в России полноценное периодическое издание по медиумизму, преследовавшее весьма амбициозные цели — «искоренение материалистического воззрения, пустившего в России глубокие корни в 70–80-х годах прошлого столетия», как сообщалось в редакционном тексте, посвященном десятилетию журнала.
В журнале печатались статьи, содержащие описание спиритических сеансов, и материалы, связанные с исследованием потустороннего мира, публиковались такие авторы, как Валерий Брюсов, Владимир Соловьев, Вера Желиховская (сестра знаменитой Елены Блаватской) и другие; к 1905 году он имел свыше 16 тысяч подписчиков.
Редакторы «Ребуса» были не только теоретиками, но и практиками медиумизма. Сильными медиумическими способностями, по воспоминаниям современников, обладала жена Прибыткова — Елизавета Дмитриевна: в ее присутствии раздавались удивительные стуки, зависал в воздухе стол, а также происходили иные необъяснимые явления. Елизавета Дмитриевна была одной из участниц научного экперимента Вагнера по фотографированию невидимых глазу медиумических явлений — ее «силы» оказалось достаточно, чтобы над ее головой возникло невидимое образование, которое удалось запечатлеть на пленку.
Елена Блаватская
В 1885 году в Лондоне Обществом психических исследований (ОПИ) был опубликован отчет, в котором говорилось, что Елена Петровна Блаватская «заслуживает того, чтобы навсегда войти в историю как одна из самых искусных мошенниц» (в России он был обнародован в год смерти Блаватской — 1891). А сто лет спустя, в 1986 году, само ОПИ выпустило пресс-коммюнике, которое открывалось словами: «Согласно новейшим исследованиям, госпожа Блаватская, соосновательница Теософского общества, была осуждена несправедливо…» Доктор Вернон Харрисон, экс-президент Королевского фотографического общества, эксперт по фальшивкам и подлогам, сопроводил коммюнике личными извинениями за то, что потребовалось сто лет для установления истины.
Эти два документа красноречиво говорят как о деятельности Блаватской, так и о ее масштабе. Елена Петровна Блаватская, безусловно, была и остается одной из самых замечательных и влиятельных фигур эзотерического движения. При этом она, автор монументального сочинения «Тайная доктрина», нескольких других книг и сотни статей, соучредитель Теософского общества, призванного примирить все существующие религии, начинала как цирковая артистка, пианистка, медиум и ясновидящая, в присутствии которой само собой играло закрытое пианино (о чем, например, вспоминал впоследствии ее двоюродный брат Сергей Юльевич Витте, вообще описывающий ее биографию как биографию типичной авантюристки). Ее оккультистские практики не раз разоблачались, а правительство Индии преследовало ее по подозрению в шпионаже.
Тем не менее воздействие ее идей на культуру XX века трудно переоценить. Интерес к ее работам испытывали Уильям Йейтс, Томас Элиот, Пит Мондриан, Василий Кандинский, Ян Сибелиус, Александр Скрябин и многие другие; особую роль сыграли идеи Блаватской в развитии культуры русского Серебряного века. А созданное ею в 1875 году Теософское общество до сих пор привлекает в свои ряды много людей.
Воспринимая ее идеи в контексте западной мистической мысли («американизированная Блаватская» — отзывался о ней Вячеслав Иванов), в России все же помнили о ней и ценили ее в первую очередь как «замечательную соотечественницу». Этому не мешала ни невозможность напрямую ознакомиться с большей частью ее наследия (написанного по‑английски и очень поздно переведенного), ни критика ее учения со стороны авторитетных мыслителей. Так, например, философ Владимир Соловьев писал о ее работе «Разоблаченная Изида»: «…Нельзя отказать автору в обширной начитанности. Зато систематичность и последовательность мышления отсутствуют вполне. Более смутной и бессвязной книги я не читал во всю свою жизнь». Еще более резко и пространно высказался брат философа, романист Всеволод Соловьев, выпустивший в 1893 году книгу «Современная жрица Изиды», в которой обвинял Блаватскую в шарлатанстве.
Несмотря на это, многое в ее сложной и громоздкой концепции было усвоено не только российскими «мистиками», но и новой литературной эпохой. Само представление о слове как о субстанции, обладающей поразительной оккультной силой, могущей вторгаться в физический мир и непосредственно воздействовать на него, оказалось созвучно эпохе: «…Звук есть, прежде всего, страшная оккультная сила… которую не смогло бы уравновесить все электричество, полученное от миллиона Ниагар… Звук может быть произведен такого свойства, что пирамида Хеопса поднялась бы на воздух», — писала Блаватская. Следы такого «поэтического оккультизма» можно обнаружить в русской литературе — от Гумилева, писавшего, что «словом разрушали города…» Об этом подробно пишет литературовед Николай Богомолов, разбирая стихотворение «Слово» в своей статье об оккультных идеях у Гумилева. Там же он делает ряд других сопоставлений этого текста с идеями «Тайной доктрины» Блаватской., до обэриутов, утверждавших, что писать надо так, чтобы стихотворением можно было разбить окно.
Анна Минцлова
Основные труды Блаватской были переведены на русский язык достаточно поздно (так, два первых тома «Тайной доктрины» опубликованы по-русски только в 1940 году), но, несмотря на это, с начала ХХ века теософские идеи стали получать все большее распространение в России — благодаря усилиям популяризаторов, деятельности журнала «Ребус», а также влиянию отдельных последователей теософского учения, которые черпали вдохновение в работе западных лож Теософского общества. Одной из таких последовательниц была Анна Рудольфовна Минцлова — влиятельнейшая из участниц русского и международного оккультного движения.
Минцлова хотела выглядеть и выглядела человеком не от мира сего, наделенным особой силой воздействия на окружающих. Природа помогала ей в этом — она одарила ее внешностью, напоминающей внешность Блаватской (что отмечали многие современники): грузность фигуры, голубые глаза навыкате, вьющиеся каштановые волосы, но к этому Минцлова уже по собственной воле добавила пронзительный тяжелый взгляд («вращает колесами глаз», как описал этот взгляд Андрей Белый) и черный бесформенный балахон, превратив сходство в двойничество. Судьба тоже как будто готова была поддержать эту игру в загадочность: до сих пор не ясны подробности ее кончины — Минцлова просто исчезла в августе 1910 года.
Но главное, чем обладала Анна Рудольфовна Минцлова, — это амбиции быть духовным учителем и играть как можно большую роль в истории русской культуры. Ей на это было отведено всего четыре года — наиболее тесные связи с кругом литераторов начинаются в 1906 году, когда она знакомится с Вячеславом Ивановым С Ивановым Минцлова познакомилась через Максимилиана Волошина, в судьбе которого, как и в судьбе его будущей жены Маргариты Сабашниковой, она также сыграла значительную роль., а через него так или иначе оказывает влияние на посетителей знаменитой «Башни». Ее теософская деятельность, штейнерианство, особое увлечение розенкрейцерством и — шире — мистицизмом, безусловно, оказали непосредственное влияние и на интересы ее ближайшего круга (Андрей Белый утверждал, что «многие мысли статей Вяч. Иванова суть модуляции тем, обсуждавшихся с Минцловой»), и на распространение этих идей в России.
Минцлова обладала особым даром располагать к себе людей, подчинять их поступки, хоть ненадолго, своей воле: «Она невесть откуда появлялась там, где назревала трагедия, грозила катастрофа. Летучей мышью, бесшумно шмыгает в дом, в ум, в сердце — и останется», — вспоминала о ней Евгения Казимировна Герцык. Письма Минцловой, ежедневным потоком изливающиеся на ее адресатов, пестрят жалобами на косноязычие автора («у меня нет слов», «я не умею говорить» и т. д.), но тем сильнее было завораживающее — почти гипнотическое — воздействие и их, и самой Минцловой. Сестра Евгении Герцык, поэтесса Аделаида Казимировна Герцык, вспоминала свой опыт общения с Минцловой в «Башне»:
«Каменное, как изваяние, лицо Анны Рудольфовны с невидящими глазами. <…> Он [Вяч. Иванов] сел у ее ног, прижался к ней весь, и она — холодная, огненная, как мрамор белая, острым шепотом стала говорить. Она так дрожала вся, что это передалось мне. Но я ничего не слышала от волнения, а она старалась и не могла повысить голос, — тогда Вячеслав стал записывать под ее диктовку отрывочные слова, взглядывая на нее, спрашивая. Я сидела и ждала. Голова как в тумане. Потом он дал мне лист, и я читала. <…> Наконец Вяч[еслав] ушел, и мы еще побыли вдвоем, но я ничего уж не воспринимала — слабость была у меня как после обморока».
Исчезнув, Анна Рудольфовна Минцлова не оставила после себя почти никаких текстов, которые могли бы составить ее наследие, кроме переводов и писем, тем не менее ее огромная роль в становлении многих явлений русского символизма конца 1910-х годов неоспорима.