В письмах Бунина история «Титаника» никак не отразилась; он пишет рассказ «Господин из Сан-Франциско» спустя три года и четыре месяца после гибели парохода. Пароход, на котором плывет господин, называется «Атлантида», как легендарный ушедший под воду остров-государство. Точно так же «Титаник» отсылает к титанам — мифическим существам, противопоставившим себя греческим богам, вступившим с ними в схватку и проигравшим. Как напоминала одна газета, реагируя на символическое название парохода, «Зевс низвергнул сильных и дерзких титанов громовыми ударами. Местом их последнего покаяния стала мрачная бездна, тьма, лежащая ниже глубочайших глубин Тартара».
В рассказе есть мотив, скорее нехарактерный для Бунина, — мотив предчувствия:
«Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально причесанной головою.
Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких‑либо так называемых мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове...»
«Неслучайно у бунинского героя нет имени. Это человек западной цивилизации. Это человек общества потребления, как сказали бы сейчас. Это человек мышления комфорта и отеля. Он становится потребителем, и для него, в общем-то, слушать мессу в Неаполе или стрелять в голубей — это все в одном ряду, это все сходные удовольствия, о которых он размышляет с одинаковым интересом.
А западная цивилизация находится на краю катастрофы — таков, по‑видимому, смысл „Господина из Сан-Франциско“. Конечно, это связано не столько с гибелью „Титаника“, которую Бунин, разумеется, не мог не учитывать. <...> Первая мировая война как будто обозначила для Бунина этот самый кризис западной цивилизации».
Вячеслав Иванов — поэт, теоретик русского символизма — локальный, «кружковый» классик. Он учился в Берлине у Теодора Моммзена, изучал римскую историю, а потом переквалифицировался в поэты и от Рима обратился к Греции. Он стал заниматься историей религии — и, в частности, объяснял происхождение древнегреческой трагедии через культ Диониса. В его трактовке Дионис был своеобразным предтечей Христа: это умирающий и воскрешающийся бог. Жриц и поклонниц Диониса, которые участвовали в обрядах символического убийства бога, называли менадами; во время этих обрядов они вступали в священный экстаз. Об этом Иванов написал стихотворение «Мэнада», которое было чрезвычайно популярно:
Скорбь нашла и смута на Мэнаду;
Сердце в ней тоской захолонуло.
Недвижимо у пещеры жадной
Стала безглагольная Мэнада.
Мрачным оком смотрит — и не видит;
Душный рот разверзла — и не дышит.
В обращении менады к богу выделяется перебой ритма:
«Я скалой застыла острогрудой,
Рассекая черные туманы,
Высекая луч из хлябей синих...
Ты резни,
Полосни
Зубом молнийным мой камень, Дионис!»
Эту часть стихотворения Иванов изначально написал для трагедии «Ниобея», что подсказывает: этот текст не для чтения, а для произнесения. Когда актриса Валентина Щеголева впервые прочитала «Мэнаду» на вечере у Иванова, все пришли в восторг.
Ритмический прием из «Мэнады» запомнился, затем перешел в стихи Мандельштама и в «Бармалея» Чуковского. Но откуда он взялся? Иванов читал лекции о поэзии и, по воспоминанию слушателей, описывая ритмические богатства русского фольклора, приводил в пример песню «Ах вы, сени, мои сени» — которая вполне могла служить источником для ритма «Мэнады».
«Заблудившийся трамвай» — самое загадочное стихотворение Николая Гумилева. Поэт написал его минут за 40: он говорил, что кто-то ему словно продиктовал его без единой помарки. Стихотворение, очевидно, описывает сон, но что этот сон значит? Известно, что в литературе трамвай — символ движения истории; а у Гумилева он становится символом русской революции. Гумилев действительно вскочил на подножку русской революции: в 1917 году его не было в России, но в 1918-м он вернулся, хотя его отговаривали. В тот момент с пути революции уже невозможно было свернуть — как не может свернуть трамвай.
«Для Гумилева, акмеиста, всегда стремящегося к четкости, ясности поэтической фабулы, этот рассказ о сне действительно довольно удивителен, потому что это рассказ импрессионистский, путаный — это предсмертные стихи, по большому счету».
Трамвай провозит автора через три ключевых момента человеческой истории: через Неву, где совершилась Октябрьская революция, через Сену, где произошла Великая французская революция, и везет его к Нилу, где, начиная с бегства евреев из Египта, зародилась многовековая борьба против рабства.
Но есть в стихотворении и два специфически русских подтекста — пушкинских. Первый — это «Капитанская дочка».
«Это намек на участь человека в революции, на участь Гринева. Его биография здесь угадана необычайно точно. Человек, у которого есть твердые понятия о чести, человек, который отвечает Пугачеву: „Сам подумай, как могу присягать тебе“, — это и есть, собственно говоря, Гумилев в 1918 и 1919 годах, человек с железным офицерским кодексом чести, оказавшийся в стане Пугачева. И все, что он может здесь делать, это читать лекции студийцам и переводить для горьковской „Всемирной литературы“ Кольриджа или Вольтера».
Логично предположить, что власть в 1930-е должна была скрывать информацию о массовых репрессиях — как, например, о голодоморе. Трудно себе представить, например, театральную пьесу о ГУЛАГе, однако такая была — и даже стала театральным хитом в 1935 году. Это пьеса «Аристократы» Николая Погодина. Драматург написал ее по заказу, ему позвонили, предложили написать произведение о заключенных — строителях Беломорканала, дали сутки на размышление, и он не отказался.
Стройка Беломорско-Балтийского канала была показательной: она должна была продемонстрировать преимущества советского режима и успехи индустриализации. При этом она проводилась в тяжелое время — и решили строить без импортной техники, дорогих материалов и силами заключенных, труд которых не оплачивался. Стройкой вдохновился Максим Горький, и в путешествие по ББК отправились 120 советских литераторов, описавших затем идеализированный быт строителей и перековку бывших уголовников.
Вернувшись с Беломорканала, Погодин решил написать комедию о ГУЛАГе. «Аристократы» из ее названия — это две группы заключенных, отказывающихся перековываться: одни — бывшие уголовники, другие — бывшие интеллигенты.
«Поскольку это была комедия, то Николай Погодин всячески старался публику развлечь. В пьесе очень много каламбуров, блатного языка, остроумных шуток и разных аттракционов. Например, на сцене многократно демонстрируется виртуозность карманного мошенничества. Герои постоянно что-нибудь у кого-нибудь крадут, прячут, и какие-то важные объекты — они переходят из рук в руки многократно в течение нескольких секунд сценического действия. Или заключенные так же легко обманывают лагерное начальство. Например, главный герой Костя Капитан, чтобы устроить свидание с девушкой, в которую он влюблен, обманывает надзирательницу, переодевается в девушку, ложится в кровать в косынке и таким образом веселит советскую публику.
Кроме того, в пьесе были нарочито брутальные моменты, которые должны были советскую публику фраппировать. Герои открыто признаются в убийствах, обучают друг друга смертельным ударам, а в одной из сцен герой, отказываясь работать, калечит себя: берет нож, разрывает тельняшку и режет себе грудь и руки».
«Таким образом, ГУЛАГ открыто показывался советской публике. Но при этом он представал в качестве еще одной площадки по созданию нового человека: никаких реально творившихся там ужасов показано не было, а в достаточно веселой и легкой атмосфере главные герои повествовали о своем перерождении.
Слишком долго это продолжаться не могло. Буквально через год после того, как пьеса вышла на сцену, официальная риторика совершила очередной поворот. В 1936 году прошел первый показательный московский процесс против Зиновьева и Каменева. И газеты резко поменяли свой тон. Выяснилось, что больше рассказывать об исправлении уголовников не получается. Риторика переключилась с исправления заблуждавшихся граждан на беспощадное искоренение врагов. Представить себе на советской сцене рассказ о том, как человек осужденный раскаялся и переродился, уже было невозможно. И пьесу Погодина тихо из репертуара убрали».
«Рождественский романс» 1961 или 1962 года — одна из визитных карточек Иосифа Бродского; это стихотворение он не прекращал читать и в эмиграции.
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
Что это за фонарик? Это, конечно, не Вечный огонь, которого еще не было в Александровском саду. Скорее всего, луна. Луна похожа на желтую розу, а месяц по форме напоминает парус кораблика, который плывет в ночном московском небе. Сомнамбулы — это лунатики, а слово «новобрачный» наводит на мысль о медовом месяце; «желтая лестница» — это лестница, освещенная лунным светом, и на «ночной пирог» луна тоже похожа.
Но почему в рождественском стихотворении появляется луна, а не звезда? Потому что в небе над Александровским садом уже есть звезда — кремлевская. И Бродский прибегает к замене, которая становится важным приемом в стихотворении. Мы помним, что Бродский петербуржец. В стихотворении не называется, но постоянно подразумевается река, желтый цвет — это цвет Петербурга Достоевского, поэт называет город столицей. Александровский сад есть и в Петербурге, у Адмиралтейства, на шпиле которого находится кораблик. Таким образом, в стихотворении есть еще одно двоение — это две столицы: подлинная столица, Петербург, и иллюзорная — Москва.
«И тут пришло время задать, пожалуй, самый главный вопрос — зачем Бродскому цепочка этих двоений нужна? Ответ, на самом деле, очень простой. Стихотворение называется „Рождественский романс“, а в финале возникают слова „Твой Новый год по темно-синей“. Вот оно, ключевое двоение, главное двоение. Москвичи, современные Бродскому 1962 года, петербуржцы, да и все вообще советские люди отмечали не главный, не настоящий праздник. По Бродскому, настоящий праздник — Рождество. Вместо него они отмечали праздник-субститут, они отмечали Новый год.
И в свете такой интерпретации давайте внимательно посмотрим еще раз на финал стихотворения:
Твой Новый год по темно-синей
волне средь шума городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
В этих финальных строках собраны мотивы, связанные с Христом. „Как будто жизнь начнется снова“ — воскресение. „Свет и слава“ — мотивы, связанные в христианской традиции с фигурой Иисуса Христа. „Удачный день и вдоволь хлеба“ — это знаменитый рассказ о пяти хлебах. Но все эти образы, связанные с Христом и с Рождеством, сопровождаются страшным и трагическим „как будто“. Как будто, потому что в этой стране в этом году вместо Рождества празднуют Новый год».
К 1969 году Фазиль Искандер был уже известным писателем, автором сатирического «Созвездия Козлотура». Оттепельная творческая свобода постепенно сжималась — уже состоялся суд над Синявским и Даниэлем, — и способов творческой реализации оставалось немного: самиздат, тамиздат или эзопов язык. Им и написан рассказ «Летним днем».
«В случае эзоповской литературы творческая задача художника была двоякая — и написать как можно лучше и яснее то, что хочешь, и потрафить цензуре, чтобы провести текст в печать».
«При внимательном чтении оказывается, что слово, словесность, литература в центре повествования. И не просто потому, что литература любит говорить о себе, быть металитературой, но и в более существенном, экзистенциальном и литературно оригинальном смысле. Физик и его друг не просто писали антигитлеровские листовки, что уже некоторый литературный акт. Но они там высмеивали плохой немецкий язык и стиль книги „Майн Кампф“. То есть они критиковали фюрера с эстетико-литературной точки зрения. Дальше: разговаривает немец с рассказчиком на прекрасном русском языке, который выучил, чтобы читать Толстого и Достоевского, великих авторов, писавших на этические темы.
Тем самым Искандер решает сразу две центральные задачи. Этот немецкий физик в сущности переодетый русский интеллигент, поскольку и вся ситуация рассказа искусственно, по-эзоповски замаскированная советская ситуация: написано „гестапо“ — читай „КГБ“. Эзоповское письмо готово замаскировать актуальный сюжет под сказку, под жизнь на другой планете, под древние времена, под события в мире насекомых, но так, чтобы все прекрасно узнавалось читателем».
«Он тоже в возрасте, тоже, значит, пережил эпоху тоталитаризма (в его случае сталинизма) и тоже любит словесность. Но он совершенно ничему не научился, совершенно не умеет читать и в результате по‑прежнему верит советским газетам. Его внимание к слову сугубо поверхностно, формально, бесплодно. Его интерес, интерес к литературе, не этичен, не серьезен, не экзистенциален, а направлен исключительно на властные игры с жалкой и беспомощной женщиной».
Вопреки слухам, появившимся после публикации «Дома на набережной» в 1976 году в журнале «Дружба народов», эта повесть (или маленький роман) легко прошла цензуру. Действие разворачивается в трех временных срезах: 1937, 1947, 1972 годы. В романе ни разу не названо имя Сталина, но всем понятно, что роман о сталинизме, страхе, политическом выборе и моральном крахе человека, вступившего в сделку с системой.
В роман зашита история самого Трифонова и его произведения. В 1950-м, в разгар антисемитской кампании по борьбе с космополитами, он написал конъюнктурную повесть «Студенты» — о студентах МГУ, сталкивающихся с преподавателями-космополитами и осуждающих их. Тем самым Трифонов переступил через себя: его родители были репрессированы. «Студенты» получают Сталинскую премию, а Трифонов воспринимает этот успех как катастрофу и надолго замолкает.
Герой «Дома на набережной» Вадим Глебов должен совершить выбор: он со своим учителем Ганчуком, попавшим под политическую кампанию, или не с ним. При этом Ганчук не ангел — и отступить легко, но предавая его, предаешь себя. В другом временном плане герой ломает жизнь одноклассникам, донося на них.
«И Трифонов начинает вскрывать механизмы политического террора. Политический террор, согласно Трифонову, замешан не на идеалах, пускай ложно понятых, и даже не на простой человеческой слабости, а круто замешан на зависти. <...> Герой Глебов живет фактически в барачном доме. И он завидует детям высокопоставленных номенклатурных деятелей, которые учатся с ним в одном классе. Он мечтает жить в Доме на набережной. Это символ советского могущества, это символ советского успеха, это символ власти, к которой он хочет приобщиться, и он ставит перед собой цель — он будет жить в Доме на набережной.
И со своим учителем Ганчуком он связан не столько отношениями научной преемственности, сколько мечтой проникнуть в Дом на набережной, где этот Ганчук живет. Ради этого разворачивается любовный роман, и он предает любовь. Ради этого разворачивается его научная карьера, и он предает науку. Ради этого он то ли готов, то ли не готов предать своего учителя».
Оставьте ваш e-mail, чтобы получать наши новости