Как культура влияет на чувства
Кому принадлежат наши чувства, эмоции и переживания? И что дает нам основание обсуждать, что чувствовали и что испытывали давно умершие люди?
Сам вопрос о том, что чувствовал человек, ушедший сто, двести или больше лет тому назад, может показаться совершенно некорректным: откуда мы знаем? В то же время, когда мы рассуждаем об истории, мы так или иначе говорим о мотивах поступков разных персонажей, обсуждаем их эмоции. Мы говорим: «Наполеон хотел того-то», «Петр I думал так-то» — эта тематика в историческом разговоре оказывается практически неустранима. Поэтому, не обсуждая эмоциональный мир людей прошлого всерьез, мы просто механически, часто бессознательно, подставляем в их душевные переживания свои собственные представления о том, что они должны были бы чувствовать и какие эмоции могли заставить их так себя вести. Чтобы этого избежать, нам необходимо выработать какие-то проверяемые и осторожные процедуры реконструкции.
Всякая человеческая эмоция основана на специфических парадоксах. С одной стороны, испытывая те или иные чувства, человек уверен, во-первых, в том, что они возникли у него мгновенно и спонтанно, и во-вторых, в том, что они принадлежат ему, и только ему, что они являются его индивидуальным достоянием. С другой стороны, мы хорошо знаем, что эмоциональная реакция человека достаточно предсказуема. Человек примерно знает, что он будет чувствовать в той или иной ситуации, и, общаясь с другими, исходит из гипотез о том, что чувствуют (или почувствуют) они, — гипотезы эти, как правило, подтверждаются, хотя и не всегда. То есть мы имеем представление о том, что тот или иной человек должен почувствовать в тех или иных ситуациях при тех или иных раздражителях.
В практике американского психолога Теодора Сарбина Теодор Рой Сарбин (1911–2005) — профессор психологии и криминологии Калифорнийского университета. Имел прозвище Мистер Ролевая Теория. проанализирован такой любопытный эпизод. Одного американского механика отвели в полицию, поскольку он ударил другого американского механика по голове гаечным ключом. В полиции он сказал, что находился в ярости, поскольку тот оскорбил его, показав неприличный жест. Весь этот эпизод продолжался несколько секунд, а может быть и меньше. Но за ним стоит целая толща фундаментальных культурных представлений. Во-первых, нападавший был уверен, что продемонстрированный жест был обращен к нему и является оскорблением. Откуда он знал, что этот жест неприличный? Как он понял, что его хотели оскорбить, а не, например, рассмешить? Во-вторых, он знал, что правильным ответом на то, что он прочитал как оскорбление, является агрессия. Это тоже не очевидно: можно же не обратить внимания, самому показать неприличный жест в ответ или сделать еще что-нибудь, например вызвать на дуэль. Но в его арсенале на этот случай уже был адекватный ответ — удар гаечным ключом. В-третьих, он знал, что эта его мгновенная и спонтанная эмоция является смягчающим обстоятельством. И что если сослаться на нее в полиции, то наказание, вероятно, будет меньшим. И так далее.
Разумеется, люди то и дело ошибаются в оценке и в предсказаниях по поводу своих и чужих эмоций. Но сами эти ошибки всегда свидетельствуют о наличии тех или иных прогностических гипотез.
С низшего слоя культуры, от драк американских механиков, я перейду к высшему слою культуры. Есть известное стихотворение Пушкина, написанное им после окончания романа «Евгений Онегин».
Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату приявший свою, чуждый работе другой?
Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,
Друга Авроры златой, друга пенатов святых?
Поэт исходит из того, что окончание многолетнего труда должно вызывать радость. За всем этим стоит фундаментальная толща культурных представлений: это поговорки вроде «Кончил дело, гуляй смело», «Конец — делу венец», это само значение слова «труд», это классические представления о поэте, завершающем свои труды и увенчанном лаврами, и многое другое. То есть стихотворению предшествует очевидный и понятный прогноз: завершив труд многолетний, человек должен чувствовать освобождение, гордость. Но он с недоумением отмечает: «Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?» За этим стоит совершенно другая модель переживаний — романтическая, в которой поэтическое творчество является частью души автора, а расставание с ним становится формой отчуждения собственной души. В этой модели продукт, художественное произведение, воспринимается как живое существо, а завершение труда над ним концептуализируется как разлука. Сегодня нам, уже знакомым с романтической культурой, эта эмоция хорошо знакома, поэтому никому из нас не пришло бы в голову характеризовать ее как непонятную. Но Пушкин сам в значительной степени принимал участие в ее создании, и в тот момент она была настолько новой, что он называл эту грусть непонятной. Здесь прямо на наших глазах формируется символическая модель чувства, которую мы до сих пор можем наблюдать в культуре.
Для того чтобы человек понимал, что он переживает, ему необходимо то, что называется символическим образом чувства. Другими словами, надо видеть образцы, на которые можно ориентироваться, чтобы осознать и оценить свое чувство. Откуда берутся эти образцы? Самый стереотипный образ дает религия: люди приходят в церковь, ежедневно участвуют в одних и тех же ритуалах, видят одни и те же темы, сюжеты, и это отливается в определенные стереотипы. Совершенно очевидно, что в христианской культуре материнская любовь будет восприниматься совершенно иначе, чем у людей, для которых фигура Мадонны с младенцем или взгляд Мадонны на крест не являются частью ежедневного воспитания чувств и эмоциональных реакций.
Или, например, сегодня мы хорошо знаем, что мальчики не плачут. Слезы — это очень четко гендерно структурированное проявление эмоций: девочкам можно, мальчикам нельзя. Но так было далеко не всегда. В целом ряде культур слезы мужчины — это вполне правильная, положительная эмоциональная реакция. Для меня стало совершенным откровением то обстоятельство, что в классической исламской культуре, в центре которой стоит образ сильного мужчины-воина, янычары, настоящие герои, убивающие и сражающиеся на поле боя, постоянно плачут. В этой культуре слезы легко уживаются с мужеством и героизмом: слезы — это сильная эмоциональная реакция, которая свидетельствует о силе твоей страсти и добавляет краски к твоему образу могучего и героического воина.
Это прямо противоположно той желаемой реакции, к которой привыкли мы: надо стиснуть зубы, промолчать. Как писал Маяковский:
Если бы
выставить в музее
плачущего большевика,
весь день бы
в музее
торчали ротозеи.
Еще бы —
такое
не увидишь и в века!
Большевик может позволить себе плакать только в одном случае: если Ленин умер. Итак, переживания обладают очень высоким уровнем культурной нормативности. Помимо религии, традиционных обрядов и мифов, важнейшим инструментом создания этих символических моделей чувства является искусство. Оно обеспечивало человеку эти символические модели во все века, но в секулярном мире эта его роль, конечно, становится особенно значимой.
В XX веке мы можем также говорить о средствах массовой информации как о важном источнике подобного рода символических моделей. Если мы, например, посмотрим, как реагируют на гол футбольные болельщики, мы увидим два типа реакции, и выбор одной из них будет зависеть от того, твоей команде забили гол или твоя команда забила гол. Перед нами оказывается огромный стадион, на котором каждый мгновенно знает, какую эмоцию надо испытывать и в каких социально приемлемых формах ее нужно выражать.
Возникает вопрос: есть ли тогда в эмоции что-то совершенно индивидуальное, что-то особенное, если мы постоянно исходим из культурных нормативов, из символических моделей? Я думаю, что, безусловно, есть. Дело в том, что у каждого человека есть большой запас такого рода символических моделей на разные случаи жизни. И периодически они пересекаются, сталкиваются между собой, не совпадают друг с другом, вступают в сложные отношения. Между разными символическими моделями возникают напряжения, несовпадения, противоречия и конфликты — и, я думаю, именно в этих точках возникает индивидуальное переживание.
Как-то Иосиф Бродский написал в стихотворении «Посвящается Ялте»:
...Пока
мы думаем, что мы неповторимы,
мы ничего не знаем. Ужас, ужас.
И действительно, в каких-то фундаментальных вещах мы повторимы. Но повторимое в нас каждый раз складывается в уникальную констелляцию, и в конечном счете точки индивидуального — это точки плохой подгонки, несоответствия разных символических моделей, которые владеют человеком.
В заключение я расскажу еще один случай, описанный тем же американским психологом Теодором Сарбином и, с моей точки зрения, абсолютно неправильно им интерпретированный. Дело было в начале 1950‑х годов. У Сарбина был клиент — студент-филолог, бесконечно читавший Хемингуэя. На фоне идеала мужественного, немногословного мужчины из прозы Хемингуэя он сам себе казался недостойным и слабым. Он не соответствовал тем символическим моделям, которые ему предлагала проза Хемингуэя.
В какой-то момент, как пишет Сарбин, он был потрясен новой повестью Хемингуэя «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера». Главный герой этой повести — нью-йоркский финансист, жалкий и ничтожный, в сущности, человек. Действие происходит на охоте, где он испытывает страх. В результате жена ему изменяет с персонажем, который руководит их охотой. Герой чувствует отвращение к самому себе, но от этого отвращения перерождается и наконец на следующий день испытывает настоящее счастье, когда, рискуя собой, героически стреляет во львов и носорогов, убивает их и сам не боится смерти. Это чувство захлестывающего его счастья обрывается тем, что в него попадает пуля, пущенная его женой. Сарбин пишет, что жена у Хемингуэя хочет выстрелить в нападающего на мужа бизона, но случайно попадает в самого Фрэнсиса Макомбера.
Прочитав эту повесть, молодой человек увидел, что для него есть выход, и ушел добровольцем на корейский фронт. Он написал своему психотерапевту несколько восторженных писем с фронтов корейской войны о том, как он счастлив, а через месяц погиб в патруле.
Однако, судя по всему, Сарбин неправильно понял и неправильно интерпретировал повесть Хемингуэя. Вероятно, он просто ее не перечитал, доверившись восприятию клиента. Если мы перечитаем повесть, то увидим, что ни о какой случайной пуле речи быть не может. Жена Фрэнсиса Макомбера убивает его сознательно, она стреляет именно в него — тут не может быть сомнений. Во-первых, потому что она боится, что этот новый человек, настоящий мужчина, который родился на ее глазах, может ее бросить — а он очень богатый. А во-вторых, в неменьшей степени, потому что в качестве героя, убивающего диких животных, он ей еще более отвратителен, чем в качестве труса и ничтожества.
Это совершенно иная история, чем та, которую прочитал клиент Сарбина. И значит, если бы вместо психотерапевта этот молодой человек обратился к хорошему научному руководителю, он, возможно, остался бы жив и сейчас мог бы отмечать свое девяностолетие в качестве professor emeritus какого‑нибудь провинциального американского университета.
В конце марта 2016 года в издательстве «НЛО» выйдет книга Андрея Зорина «Появление героя (Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII — начала XIX века)». А пока о чувствах русских дворян можно прочитать в следующих его статьях:
Поход в бордель в Москве в январе 1800 года (Шиллер, гонорея и первородный грех в эмоциональном мире русского дворянина) // НЛО. № 92. 2008.
Прогулка верхом в Москве в августе 1799 года (из истории эмоциональной культуры) // НЛО. № 65. 2004.
Разлука с семьей весной 1797 года: двойная идентичность Михаила Муравьева // НЛО. № 110. 2011.
«Смерть в Петербурге в июле 1803 года» // НЛО. № 120. 2013.
«Венский журнал» Андрея Тургенева // Memento vivere: сборник памяти Л. Н. Ивановой. СПб., 2009.
Импорт чувств: К истории эмоциональной европеизации русского дворянства // Российская империя чувств. Подходы к культурной истории эмоций. М., 2010.
Понятие «литературного переживания» и конструкция психологического протонарратива // История и повествование. Helsinki; М., 2006.
Соблазнение à la Rousseau // Европа в России. М., 2010.