Блокадные дневники
- Сентябрь 1941
- Октябрь
- Ноябрь
- Декабрь
- Январь 1942
- Февраль
- Март
- Апрель
- Май
«День тревог, волнений, переживаний. Расскажу все по порядку.
Утром мама прибегает с работы, говорит, что ее посылают на работу в совхоз, что в Ораниенбауме. Ей пришлось бы оставить меня и [сестру] Иру одних. Она пошла в райсовет — ей дали там отсрочку до завтра. Потом мы договорились о спецшколе. <…> Когда я вернулся домой, мама уже пришла. Она сказала мне, что, возможно, меня примут. Но я очень и очень сомневаюсь. Затем мама пошла опять
И
Дали тревогу. Я и внимания не обратил. Но затем слышу, на дворе поднялся шум. Я выглянул, посмотрел сперва вниз, затем вверх и увидел… 12 „юнкерсов“. Загремели разрывы бомб. Один за другим оглушительные разрывы, но стекла не дребезжали. Видно, бомбы падали далеко, но были чрезвычайно большой силы. Я с Ирой бросился вниз. Взрывы не прекращались. Я побежал обратно к себе. Там на нашей площадке стояла жена Загоскина Возможно, речь идет о соседях.. Она тоже перепугалась и прибежала вниз. Я разговорился с ней. Потом
Да, это первая настоящая бомбежка города Ленинграда.
Сейчас настанет ночь, ночь с 8 на 9/IX.
«Положение осложняется всесторонне. Ночь прошла спокойно, но город обстреливается артиллерией, один снаряд попал у Никольского переулка, были попадания в районе Московского вокзала. Наша артиллерия отвечает из порта, с линкоров и из самого города. На станции было очень тревожно. С территории соседних заводов до трех часов ночи обстреливали из винтовок наши посты и даже прохожих на улице. Вахтенные, которые шли к 10-часовой смене, должны были остаться вдоль стены. Все наши заявления об этой внутренней вспыхнувшей опасности пока ни к чему не привели. Вчера вечером по дороге к трамваю я шла в толпе женщин с детьми и узлами, бегущих из этого района. Это был настоящий великий исход. Так велика паника перед воздушным нападением в соседстве с большими заводами при отсутствии бомбоубежища.
Я спросила одну женщину, которая стояла на тротуаре и плакала, не в силах справиться с грудным ребенком на руках, трехлетним у юбки и большим узлом: „Куда вы идете?“ Она сказала: „Сама не знаю, попросимся
<…>
В кабинете моем уцелели чудом все стекла в прошлую ночь (окно вовремя распахнулось), но его забили снаружи наглухо фанерой, сидим без дневного света.
Хлебный паек в 3 дня скатился с 400 до 200 гр. для служащих и с 600 до 400 для рабочих, но разговоров об этом мало слышно. Преобладает физический страх перед бомбежкой».
«Я пока жива и могу писать дневник.
У меня теперь совсем нет уверенности в том, что Ленинград не сдадут.
Сколько говорили, сколько было громких слов и речей: Киев и Ленинград стоят неприступной крепостью!.. Никогда фашистская нога не вступит в цветущую столицу Украины, в северную жемчужину нашей страны — Ленинград. И что же, сегодня по радио сообщают: после ожесточенных многодневных боев наши войска оставили… Киев! Что же это значит? Никто не понимает.
Нас обстреливают, нас бомбят.
Вчера в 4 часа ко мне пришла Тамара Одноклассница и подруга Лены., мы пошли с ней гулять. Первым делом мы пошли смотреть разрушенные дома. Это совсем близко. На Большой Московской, рядом с домом Веры Никитичны, бомба попала в дом и разрушила почти все здание. Но с улицы разрушений не видно, они со двора. В соседних домах, в том числе и в доме Веры Никитичны, отсутствуют стекла. На площади Нахимсона в 4 местах взломан асфальт, это следы от бомб. Далее, по стороне, где зоомагазин, от загиба пр. Нахимсона до переулка, что напротив нового ТЮЗа, также отсутствуют стекла. Но еще ужасней разрушения на Стрелькином переулке, 1. Там в одном месте разрушены здания по обеим сторонам переулка. Переулок засыпан обломками. Кругом ни одного стекла. Но страшней всего — это вид одного здания: у него срезан весь угол и видно всё: комнаты, коридоры и их содержимое. В комнате на 6-м этаже у стенки стоит дубовый буфет, рядом маленький столик, на стене висят (это очень странно), висят старинные часы с длинным маятником. Спинкой к нам, как раз у той стенки, которая отсутствует, стоит диван, покрытый белым покрывалом».
«С моей обеденной нагрузкой хлопот и беготни не оберешься, а также грубости и руготни. Человеческое нутро выявляется на этом испытании необыкновенно выразительно, и я испытываю несравненное чувство облегчения и даже благодарности, когда изредка наталкиваюсь на порядочность и спокойствие вместо жадного крика „жрать!“. Но это редко, большинство только и умеет, что защищать права своего желудка любыми средствами. Я являюсь ближайшей инстанцией, и поэтому все удары приходится принимать на свою голову. Я уже не раз слышала, что я съедаю чужие супы, позабирала себе все пропуска и т. д. А между тем в этой дикой кутерьме, когда нужно совершать евангельские чудеса с размножением пищи и чудеса эти не удаются, я даже не успеваю использовать свои скромные обеденные права. Сегодня я опоздала на свою смену в столовую и совсем не обедала, но так как это, вероятно, будет еще [не] раз, то я смотрела на это как на пробу своей выносливости. Утром за чаем я съела тоненький ломтик хлеба граммов 20 и 2 холодных картофелины, в течение дня выпила несколько чашек чая и к вечеру чувствовала себя совершенно нормально, даже голода особого не испытывала. Возможно, что нельзя всех судить по себе, но, когда люди уверяют меня, что они четыре дня ничего не ели и ослабели до неработоспособности, я им просто не верю и не сочувствую».
«Сегодня я окончательно решил, что мне делать. В спецшколу не иду. Получаю паспорт. Остаюсь в школьной команде. Прошу маму эвакуироваться, чтобы иметь возможность учиться. Пока езжу на окопы. Через год меня берут в армию. Убьют не убьют. После войны иду в кораблестроительный институт или на исторический факультет. Попутно буду зарабатывать на физической работе сколько могу. Итак, долой политику колебаний! Сегодня иду в школу к 8-ми. Если мама придет раньше, скажу ей мое решение. Все остальные исходы я продумал и отказался от них.
Кроме того: решил тратить на еду себе начиная с завтрашнего дня 2 рубля или 1,5.
Мое решение — сильный удар для меня, но оно спасет и от другого, еще более сильного удара. А если смерть, увечье — то все равно. Но
Итак, из опасения поставить честь на карту я поставил на карту жизнь. Пышная фраза, но верная».
«Мне — 16 лет, а здоровье у меня, как у 60-летнего старика. Эх, поскорее бы смерть пришла. Как бы так получилось, чтобы мама не была этим сильно удручена.
Черт знает какие только мысли лезут в голову.
Одна мечта у меня была с самого раннего детства: стать моряком. И вот эта мечта превращается в труху. Так для чего же я жил? Если не буду в В[оенно]-М[орской] спецшколе В июле 1940 года постановлением Совнаркома были учреждены семь
«…Мы жили на дрожащей земле, под воющим небом. Наш слух работал без нашего контроля, ловя каждый звук — не сирена ли? Не свист ли бомбы или снаряда? Не немецкий ли самолет? Наш или немецкий? В меня или не в меня? Когда раздавался отбой, все тихонечко вторили ему, напевали его, думая: „Этого больше никогда не будет…“ Мы научились понимать, что значит дом, жилище, человеческое жилище, которое ежеминутно готово было защитить нас. Дома душили своих хозяев.
Вчера я, Юра и Мартынов Юра — филолог, пушкинист Георгий Макогоненко (1912–1986), будущий муж Ольги Берггольц. Во время блокады работал редактором и начальником Литературного отдела Ленинградского радиокомитета.
Мартынов — Алексей Мартынов
«Сегодня дома безобразная сцена. Ира закатила истерику, что я вот ел в столовой треста, а она даже тарелки супа не съела в столовой — мама ей говорит, чтобы она успокоилась. Мне в то же время говорит, что Ире давали борщ в столовой и фасоль со шпиком, а Ира говорила, что ее от них тошнит и не стала есть. А съела оставшиеся полплитки шоколада, и только. Сама не ест и на меня злится! Я, говорит, голодная хожу! А кто ей мешает пообедать? Мне уже мама начинает говорить, что надо привыкнуть к мысли, что если накормят человека днем тарелкой супа, то и будь доволен. А если мне к этой мысли не привыкнуть?.. Я не ем даже половины, четверти того, чтобы себя насытить… Эх, война, война…
Сейчас хмурая пасмурная погода. Морозит, идет снежок».
«Только отморозил себе ноги в очередях. Больше ничего не добился. Интересно, в пивных дают лимонад, приготовленный на сахарине или натуральных соках?
Эх, как хочется спать, спать, есть, есть, есть… Спать, есть, спать, есть… А что еще человеку надо? А будет человек сыт и здоров — ему захочется еще
<…>
Мама мне говорит, что дневник сейчас не время вести. А я вести его буду. Не придется мне перечитывать его, перечитает
«Я теперь еле переставляю ноги от слабости, а взбираться по лестнице для меня огромный труд. Мама говорит, что у меня начинает пухнуть лицо. А все из-за недоедания. Анфиса Николаевна сегодня вечером проронила интересные слова: „Сейчас все люди — эгоисты, каждый не думает о завтрашнем дне и поэтому сегодня ест как только может“. Она права, эта кошечка.
Я сегодня написал еще одно письмо Тине Тина — тетя Юры Рябинкина. Работала в Ленинграде врачом-терапевтом. Во время войны была мобилизована в эвакуационный госпиталь. В дневнике Юра Рябинкин сообщает, что она находилась в Шлиссельбурге. После войны Тина нашла оставшуюся в живых сестру Юры Ирину и поселила у себя в Ленинграде.. Прошу прислать посылочку из картофельных лепешек, дуранды Дуранда — жмых, отходы производства растительного масла. Дуранду прессовали в бруски, во время блокады из нее делали муку, варили супы. и т. п. Неужели эта посылка — вещь невозможная? Мне надо приучаться к голоду, а я не могу. Ну что же мне делать?
Я не знаю, как я смогу учиться. Я хотел на днях заняться алгеброй, а в голове не формулы, а буханки хлеба.
Сейчас я бы должен был прочесть снова рассказ Джека Лондона „Любовь к жизни“. Прекрасная вещь, а для моего сегодняшнего настроения как нельзя более лучшая. Говорят, что на ноябрьских карточках все нормы прежние. Даже хлеба не прибавили. Мама мне сказала, что, если даже немцы будут отбиты, нормы будут прежние…
Теперь я мало забочусь о себе. Сплю одетый, слегка прополаскиваю разок утром лицо, рук мылом не мою, не переодеваюсь. В квартире у нас холодно, темно, ночи проводим при свете свечки».
«Начало нового месяца, и по этому случаю я замоталась со всякими карточками, пропусками и проч. Положение с питанием в естественном порядке ухудшается с каждым днем. Каждый новый рубеж во времени — месяц, декада — приносит новое ужесточение норм, порядка отпуска продуктов, пользования столовыми. И все ожесточеннее становится борьба за каждый кусок, все более озлобляются люди. Вчера я была в тресте столовых. Там форменная осада: женщины всех мастей, слепые, старики, учрежденческие ходоки вроде меня — вся эта толпа наседает, дергает, одолевает директора. Маленький рыжий хромоножка тонет среди кричащих и плачущих женщин, беспомощно отбиваясь. Нелегко было пробиться к нему и, главное, безрезультатно. Он все обещает и подписывает, а при обращении на фабрику-кухню директор ее просто не считается с трестом, т. к. фабрика перегружена сверх меры. А люди уповают на эти пропуска, как на спасение. В нашей столовой сегодня первый день нового расписания смен, и я делала отчаянные попытки удержать эту волну на грани порядка. Каждый пролезающий без очереди и удаленный мною становится моим личным врагом, и когда к этому присоединяется перебой в выдаче обедов, страсти разыгрываются».
«Занятия в школе продолжаются, но мне они
Оказывается, рисовой каши больше у нас не осталось. Значит — 3 дня буду сидеть голодом полнейшим. Еле ноги буду таскать, если буду жив-здоров. Опять перешел на воду. Распухну, ну да что же… Мама заболела. И не на шутку, раз сама признается в своей болезни. Насморк, кашель с рвотой, с хрипом, жар, головная боль…
Я тоже, наверное, заболел. Тоже жар, головная боль, насморк. Все из-за того, по всей вероятности, что, бывши на школьном дежурстве, мне пришлось пройти через три двора без пальто и шапки. А дело было в полночь, мороз…
Учеба мне
«Засыпая, каждый день вижу во сне хлеб, масло, пироги, картошку. Да еще перед сном — мысль, что через 12 часов пройдет ночь и съешь кусок хлеба… Мама мне каждый день твердит, что она с Ирой ест по 2 стакана горячего, с сахаром чая, по полтарелки супа в день. Не больше. Да еще что тарелку супа вечером. <…> Ира, например, вечером даже отказывается от лишней порции супа. А мне они обе твердят, что я питаюсь как рабочий, мотивируя тем, что я ем 2 тарелки супа в столовых да побольше, чем они, хлеба. Весь характер мой
«Вот и наступил мой день рождения. Сегодня мне исполнилось 17 лет. Я лежу в кровати с повышенной температурой и пишу. Ака ушла на поиски
Положение нашего города продолжает оставаться очень напряженным. Нас бомбят с самолетов, обстреливают из орудий, но это все еще ничего, мы к этому уже так привыкли, что просто сами себе удивляемся. Но вот что наше продовольственное положение ухудшается с каждым днем, это ужасно. У нас не хватает хлеба. Надо сказать спасибо Англии, что она нам кое-что присылает. Так, какао, шоколад, настоящее кофе, кокосовое масло, сахар — это все английское, и Ака очень этим гордится. Но хлеба, хлеба, почему нам не присылают муку, ленинградцы должны есть хлеб, иначе понизится их работоспособность.
<…>
Скоро придет Ака, замерзшая, усталая и, наверно, с пустыми руками. Тогда гроб. Она узнает, что Тамара Одноклассница и подруга Лены. ничего не принесла, и я не знаю, как она это переживет. А потом придет мама, усталая, голодная, она постарается прийти сегодня пораньше, она знает, что у меня сегодня день рождения, и, боже мой, что будет, если Ака не успеет ничего состряпать. Да, мы действительно „отпразднуем“ мой день рождения. Нет, я не буду ни при Аке, ни при маме защищать Тамару, но я не хочу ее и ругать. С человеком случилось несчастье, ведь это несчастье, это все равно что если бы у нас украли карточки или еще
<…>
Уже без ½ 7, а мамы все нет. За окном отчаянно бьют зенитки, длится 2-я тревога. Уже и задаст нам сегодня Гитлер трепку и за вчера, и за сегодня.
Да, так, как и предполагалось, так и случилось. В 5 часов пришла Ака, уставшая, замерзшая, с пустыми руками. Она стояла за вермишелью, и ей не хватило. Тетя Саша стояла ближе, получила, а Ака нет. Тетя Саша даже не взглянула на Аку. Какая сволочь! Не могла поставить старушку перед собой. Боже, нельзя себе представить, как нам не везет. Как будто все боги и дьяволы ополчились против нас.
Ужасно хочется есть. В желудке ощущается отвратительная пустота. Как хочется хлеба, как хочется. Я, кажется, все бы сейчас отдала, чтобы наполнить свой желудок.
<…>
Мамочка, милая, мамочка, где ты. Ты лежишь в земле, ты умерла. Ты успокоилась навсегда. Я, я, я мучаюсь, страдаю, страдаю вместе с сотнями и миллионами советских граждан, и из-за кого, из-за бредовой фантазии этого психа. Он решил покорить весь мир. Это безумный бред, и из-за него мы страдаем, у нас пусто в желудках и полно мученья в сердцах. Господи, когда все это кончится. Ведь должно же это
«Вчера я просмотрела свои открытки. Какие раньше выпускались красивые открытки с разными видами, а теперь выпускают такие неаккуратные открытки, без всякого старанья, без всякой заботы. Пересмотрела я и все открытки с письмами для меня на обратной стороне, которые присылала мне мама из Пятигорска три года тому назад.
И я вспомнила, что
«Был в тубдиспансере. Меня отправили на рентген и на анализы. Что будет дальше — не знаю.
Сегодня буду на коленях умолять маму отдать мне Ирину карточку на хлеб. Буду валяться на полу, а если она и тут откажет… Тогда мне уж не будет с чего волочить ноги. Сегодня дневная тревога опять продолжается
Сегодня придет мама, отнимет у меня хлебную Ирину карточку — ну ладно, пожертвую ее для Иры, пусть хоть она останется жива из всей этой адской <нрзб.>, а я уж
«Что за пытку устраивают мне по вечерам мама с Ирой?.. За столом Ира ест нарочито долго, чтобы не только достигнуть удовольствия от еды, но еще для того, чтобы чувствовать, что она вот ест, а остальные, кто уже съел, сидят и смотрят на нее голодными глазами. Мама съедает всегда первой и затем понемножку берет у каждого из нас. При дележке хлеба Ира поднимает слезы, если мой кусочек на полграмма весит больше ее. Ира всегда с мамой. Я с мамой бываю лишь вечером и вижусь утром. Быть может, и поэтому Ира всегда правая сторона… Я, по всей видимости, эгоист, как мне и говорила мама. Но я помню, как был дружен с Вовкой Шмайловым, как тогда я не разбирался, что его, а что мое, и как тогда мама, на этот раз мама сама, была эгоисткой. Она не давала Вовке книг, которых у меня было по две и т. д. Почему же с тех пор она хотела так направить мой характер? И сейчас еще не поздно его переломить…
Я раньше должен был съесть 2 или 3 обеда в столовках за день плюс еще сытный ужин да завтрак, да так, подзакусить, чтобы быть сытым день. А сейчас я удовлетворяюсь 100 г печенья утром, ничем днем и вечером тарелкой супа или похлебки. Кроме того, вода. Вода под названием чай, кофе, суп, просто вода. Вот мое меню.
А насчет эвакуации опять все заглохло. Почти. Мама боится уже ехать. „Приедешь, — говорит она, — в незнакомый край…“ — и т. д. и т. п.».
«…Эта декада будет решающей для нашей судьбы… Главнейшие задачи, которые следует разрешить, это в чем ехать и с кем ехать. Эх, если бы я хоть раза два подряд покушал досыта! А то откуда мне взять энергию и силу для всех тех трудностей, что предстоят впереди… Мама опять больна. Сегодня спала всего-навсего три часа, с трех до шести утра. Мне просто было бы необходимо сейчас съездить к Тураносовой за обещанной теплой одеждой. Но такой мороз на улице, такая усталость в теле, что я боюсь даже выйти из дома.
Начал вести я дневник в начале лета, а уже зима. Ну разве я ожидал, что из моего дневника выйдет
А я начинаю поднакоплять деньжонки. Сейчас уже обладаю 56 рублями наличности, о наличии которых у меня ведаю один лишь я. Плита затухла, и в кухне мало-помалу воцаряется холод. Надо надевать пальто, чтобы не замерзнуть. А еще хочу ехать в Сибирь! Но я чувствую, что дай мне поесть — и с меня сойдет вся меланхолия, все уныние, слетит усталость, развяжется язык, и я стану человеком, а не подобием его…
<…>
Сейчас я похудел примерно килограммов на 10–15, не больше. Быть может, еще меньше, но тогда уже за счет чрезмерного потребления воды.
«Наступили морозы. Сегодня до 22 градусов с ветром. Утренняя сводка дала несколько отрадных моментов — под Ростовом, у Калинина, у Наро-Фоминска как будто инициатива переходит в наши руки. Под Ленинградом же все
Наташа с Борисом вчера и сегодня были у меня, т. к. у них форменная тьма и стряпать не на чем. Мы топили печку, ставили самовар. Я сварила им фасольный суп и пшенную кашу в печке на ужин. Все это нам показалось невероятно вкусно, но маловато, особенно Борису. У Бориса отекло лицо. Я прямо с болью разглядывала его нездорово припухшие щеки. Выдержка у него безукоризненная. Он очень много работает, все время в движении, никогда ни одной жалобы. Подсовывает кусочки мне или Натке, но ему голоднее и труднее нас достается. Наташа то беспечна, то впадает в уныние. У нее нет ни закалки, ни характера. С этой стороны ей труднее, чем Борису и мне».
«Начинаю этот дневник вечером 8 декабря. Порог настоящей зимы. До этого времени было еще малоснежие и морозы были слабые, но вчера, после 15-й подготовки, утром ударил мороз в минус 23. Сегодня держится на 16, сильно метет весь день. Снег мелкий, неприятный и частый, пути замело, трамваи
<…>
Так как дневник начинает писаться не только не с начала войны, но с середины обычного месяца, необходимо сделать краткий перечень всего интересного, что произошло у нас и как мы живем в данный момент.
Ленинград в кольце блокады; часто бомбардировался, обстреливался из орудий. Топлива не хватает: школа, например, отапливаться углем не будет. Сидим на 125 г хлеба в день, в месяц мы получаем (каждый) примерно около 400 г крупы, немного конфет, масла. У рабочих положение немного лучше. Учимся в бомбоубежище школы, т. к. окна (из-за снаряда) забиты фанерой и собачий холод в классах. Дома живем в одной комнате (для тепла). Едим 2 раза в день: утром и вечером. Каждый раз суп с хряпой Хряпа — верхние листья капусты. или
«Вчера в 8 часов вечера зажегся свет. Сегодня в школе нам дали без карточек тарелку супа с капустой и стакан желе. Говорят, что каждый день будут давать. Пришла домой и выпила две чашки горячего кипятка с хлебом со сливочным маслом. Говорят, нам скоро прибавят хлеба. Правда, немного, всего 25 грамм, да и то хорошо. Будем получать не 125 г, а 150 грамм.
Благодаря всем этим новшествам сразу и настроение поднялось, и жить стало лучше, стало веселей!!»
«Декада к концу. А дела наши с эвакуацией… Вопрос все еще остается открытым. Как это мучительно! Знаешь, что с каждым днем твои силы иссякают, что ты изнемогаешь от недоедания день ото дня все больше и больше, и дорога к смерти, голодной смерти, идет параболой с обратного ее конца, что чем дальше, тем быстрее становится этот процесс медленного умирания… Вчера в очереди в столовой рассказывала одна гражданка, что у нас в доме уже пять человек умерло с голода… А самолеты летят до Вологды… Каждому прибывавшему дается целых 800 г хлеба и еще сколько угодно по коммерческой цене. И масло, и суп, и каша, и обед… Обед, состоящий не из жидкости, а из твердых тел, именуемых: каша, хлеб, картофель, овощи… Какой это контраст с нашим Ленинградом! Вырваться бы из этих чудовищных объятий смертельного голода, вырваться бы из-под вечного страха за свою жизнь, начать бы новую мирную жизнь
<…>
Несчастья не закалили, а только ослабили меня, а сам характер у меня оказался эгоистичным. Но я чувствую, что сломать мне сейчас свой характер не под силу. Только бы начать! Завтра, если все будет как сегодня утром, я должен был бы принести все пряники домой, но ведь я не утерплю и хотя бы четверть пряника да съем. Вот в чем проявляется мой эгоизм. Однако попробую принести все. Все! Все! Все!! Все!!! Ладно, пусть уж если я скачусь к голодной смерти, к опухолям, к водянке, но будет у меня мысль, что я поступил честно, что у меня есть воля. Завтра я должен показать себе эту волю. Не взять ни кусочка из того, что я куплю! Ни кусочка! Если эвакуации не будет — у меня живет-таки надежда на эвакуацию, — я должен буду суметь продержать маму и Иру. Выход будет один — идти санитаром в госпиталь. Впрочем, у меня уже созрел план. Мама идет в
<…>
У меня такое скверное настроение и вчера, и сегодня. Сегодня на самую малость не сдержал своего честного слова — взял полконфетки из купленных, а также граммов 40 из 200 кураги. Но насчет кураги я честного слова не давал, а вот насчет полконфеты… Съел я ее и такую боль в душе почувствовал, что выплюнул бы съеденную крошку вон, да не выплюнешь… И кусочек маленький-маленький шоколада тоже съел… Ну что я за человек! У мамы вчера сильно распухла нога, с эвакуацией вопрос открытый, в списки треста № 16 маму включить нельзя Во время блокады эвакуация проходила организованно, по спискам предприятий. Предположительно, семья Рябинкиных пыталась попасть в списки строительного треста, в котором работал их сосед И-в. Также Рябинкины были прикреплены к столовой треста, где и могли реализовать свои продуктовые карточки., одна надежда на Смольный В Смольном, здании бывшего Смольного института благородных девиц, в советское время располагались органы власти города и области — горком и обком ВКП(б).».
«Спали до 11 часов. День прошел незаметно. Варили обед, я доделал микроскоп, но еще не испытал его. Вечером прочли при камине 3 главы „Морского волка“. Скоро должны выключить электричество. До этого момента почитаю „Большие надежды“ Диккенса. Потом — спать. К вечеру оставил четыре ломтика сушеного хлеба (очень маленьких), кусочек сухаря, пол-ложечки топленого сахара (чаю я не пил во избежание запухания), и будет еще благодаря воскресенью выдача шоколада. Сегодня подсчитал остатки клея — 31 плитка. Как раз на месяц.
В городе заметно повысилась смертность: гробы (дощатые, как попало сколоченные) везут на саночках в очень большом количестве. Изредка можно встретить тело без гроба, закутанное в саван».
«С 6-го числа нас не беспокоят с воздуха, но артиллерия ежедневно во второй половине дня бьет по городу. Сегодня
Эпидемий в городе нет, но смертность колоссальная. Стали рядовыми случаи открытого грабежа продкарточек и хлеба. Наташа видела, как в магазине мальчишка среди очереди вырвал у женщины из рук большую пачку карточек и пустился бежать, и попал на очередь за сиропом или пивом, где женщины стояли с банками и бидонами. Этой посудой они избили мальчишку. В булочных люди хватают хлеб с весов, с прилавка и даже не бегут, а просто на месте его пожирают. На улице рискованно нести хлеб открыто в руках».
«Мы не уехали 14/XII. Это со всех почти сторон к лучшему — мы бы измытарились только, и Колька наверняка погиб бы.
Дорога на Новую Ладогу, как говорят, ужасна. Но ленинградцы идут по ней пешком, с детьми и саночками, падают, умирают, а кто может — идет дальше.
В Ленинграде чудовищный голод. Съедены все кошки и собаки. Ежедневно на улицах падают десятки людей и умирают. Прохожие даже не подбирают их. Позавчера умер наш Фомин, нач[альник] группы самозащиты нашего дома. Он умер от голода. Его сестра, артистка, пришла ко мне сегодня, угощала нас кофе с толокном и оставила полбутылки кагора, умоляя помочь ей достать для Фомина гроб.
Мы уговаривали ее похоронить его без гроба, а просто в саване, и самой лететь с БДТ Имеется в виду ленинградский Большой драматический театр. В начале войны он был эвакуирован в Киров, но после прорыва блокады вернулся в Ленинград., но она все умоляла нас и доказывала, что гроб необходим, и говорила, что она отдаст за гроб 400 граммов пшена, которые у нее есть… Наконец мы почти убедили ее похоронить Н. Н. без гроба. «Ну, что же, — сказала она, — может быть, так и надо… А вы все-таки помогите мне сделать гроб, а пшено мы сварим и съедим сами — кашу. Пусть живые кашу едят, живые кашу будут есть».
Я пошла с ней к нашему дураку-управдому, он был у себя дома и ел оладьи (я заметила у него на столе кусочек мяса), и управдом обещал выдать ей доски из сарая и попросить столяра, живущего в нашем доме, сколотить гроб.
Фомина была счастлива необычайно.
Вот последняя моя работа как комиссара дома. А работала я все время плохо, душой дома не была, — что ж, я ведь делала другое, и делала весьма неплохо, могу сказать это просто и прямо.
Война в Ленинграде всей своей тяжестью легла сейчас на горожан.
Что за ужас наши жилища! Городское хозяйство подалось
Недавно мы были у Мариных — прощались, думая, что уедем 14/XII. Мы пережили вместе с ними 37 и 38 гг., когда все были запакощены и несправедливо оклеветаны. И вот мы собрались сейчас. Меня душило рыдание».
«Нам сейчас очень тяжело. Наступила суровая зима. На улице мороз. Дома холодно, ибо дрова надо очень экономить, и печка топится только для того, чтобы приготовить обед; темно, окна у большинства жителей заколочены, а если и не заколочены, то завешены, чтоб было теплей. У некоторых, особенно кто живет в верхних этажах, кроме всего этого, нет еще и воды. За водой приходится ходить. В связи с тем, что частые снегопады затрудняют расчистку улиц от снега, трамваи ходят очень плохо. Сегодня ходят, завтра нет. А большинство людей пользовалось трамваем, чтобы попасть на работу. Теперь же все они идут на работу и домой пешком, полуголодные, холодные. Идут, падают, плетутся, волочатся, но идут. А некоторые идут очень далеко: кто на Петроградскую, кто на Выборгскую сторону. Хорошо, что еще спокойно насчет тревог. Уже давно не было воздушных тревог. А артиллерийские обстрелы очень непродолжительны. Хлеба мало: рабочие получают 250 гр., служащие и иждивенцы по 125 грамм. 125 грамм, маленький кусочек, это очень мало. Все остальные продукты, полагающиеся по карточкам, можно достать, только стоя в очередях. А сейчас стоять в очередях очень мучительно: очень мерзнут ноги и руки, хотя не такой уж сильный мороз.
Учиться в школе очень трудно. Школа не отапливается, в некоторых классах замерзли чернила, хорошо еще, что школьникам дают без карточек по горячей тарелке супа.
Но все ничего. Скоро станет лучше. Дело только во времени».
«Не писал я уже много дней. 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23. Целых 8 дней рука не брала в руку перо.
<…>
Тихая грусть, гнетущая. Тяжело и больно. Печаль и тяжкая безотрадная скорбь. Может быть, и еще что. Только вспоминаются дни, вечера, проводимые здесь, когда я выхожу из кухни в нашу квартиру. В кухне есть еще
<…>
Что это? Это бывшая столовая, место веселья, место учебы, место отдыха для нас. Здесь
Холод, холод выгоняет нас и из этой комнаты. Но
Здесь, бывало, вертелся патефон, раздавался веселый смех, ставилась огромная, до потолка елка, зажигались свечи, приезжала Тина, приходил Мишка, на столе лежали груды бутербродов (с чем их только не было!), на елке висели десятки конфет, пряников (никто их не ел), чего только не было! А ныне здесь пусто (кажется, что так), холодно, темно, и незачем мне заглядывать в эту комнату».
«Настроение не очень веселое, т. к. сводки еще не слышал, во всем теле и особенно в ногах сильная слабость. Ее чувствуют все. Сегодня узнали в школе о смерти учителя черчения. Это вторая жертва голода… Уже не ходит в школу преподавательница литературы. Папа говорит, что это следующий кандидат. Многие учителя еле-еле ходят. Жить было бы можно, если бы получали вовремя наш маленький паек. Но это очень трудно. Да, нужна сейчас Ленинграду немедленная помощь».
«Вчера впервые после долгого перерыва была передача „Театр у микрофона“.
Сейчас около 12 часов дня. Только что пошла вода, так что удалось набрать запас. Последнее время вода очень редко идет, приходится ее караулить. У нас в комнате очень холодно. Мама ушла работать в театр, а Ака спит.
Ака очень плоха. Мама боится, что она не выживет. Ака уже не встает вовсе с постели. Позавчера, когда она утром ходила за хлебом, как раз когда прибавили, она, оказывается, три раза упала на спину, на нос, именно на нос, разбила себе нос, и с тех пор ей все хуже и хуже. Теперь придется мне вести хозяйство, а мама будет работать.
По правде говоря, если Ака умрет, это будет лучше и для нее, и для нас с мамой. Так нам приходится все делить на три части, а так мы с мамой все будем делить пополам. Ака — лишний только рот. Я сама не знаю, как я могу писать такие строки. Но у меня сердце теперь как каменное. Мне совсем не страшно. Умрет Ака или нет, мне все равно. Уж если умрет, то пусть после
«Давно я уже не бралась за перо. Сколько всего произошло за это время.
Наступил новый, 1942 год.
Теперь мы с мамой одни. Ака умерла. Она умерла в день своего рождения, в день, когда ей исполнилось 76 лет. Она умерла вчера, 1 января, в 9 часов утра. Меня дома в это время как раз не было. Я ходила за хлебом. Когда я пришла из булочной, меня очень удивило, что Ака так тихо лежит. Мама была, как всегда, спокойна внешне и сказала мне, что Ака спит. Мы попили чаю, причем мама отрезала мне от Акиной порции кусочек, сказав, что Ака все равно не съест столько. Потом мама предложила мне пойти вместе с ней в театр за обедом. Я охотно согласилась, потому что мне было страшно одной оставаться с Акой. А вдруг она умрет, что я буду делать. Я даже боялась, что мама попросит меня поухаживать за Акой, пока она будет ходить. А мне не хотелось даже подходить к Аке, потому что мне было очень тяжело видеть, как она умирает. Я привыкла видеть Аку на ногах, дорогую, милую, хлопотливую старушку, всегда она была
«Вчера мы с мамой сидели у потухнувшей печки, тесно прижавшись друг к другу. Нам было так хорошо, из печки нас обдавало теплом, желудки наши были сыты.
Ничего, что в комнате было темно и стояла мертвенная тишина. Мы крепко-крепко прижались друг к другу и мечтали о нашей будущей жизни. О том, что мы будем готовить на обед. Мы решили, что обязательно нажарим много, много свиных шкварок и будем в горячее сало прямо макать хлеб и кушать, и еще мы решили побольше кушать лука. Питаться самыми дешевыми кашами, заправленными обильным количеством жареного лука, такого румяного, сочного, пропитанного маслом. Еще мы решили печь овсяные, перловые, ячневые, чечевичные блины и многое, многое другое.
Но хватит писать, а то у меня пальцы закоченели».
«Я совсем почти не могу ни ходить, ни работать. Почти полное отсутствие сил. Мама еле тоже ходит — я уж себе даже представить этого не могу, как она ходит. Теперь она часто меня бьет, ругает, кричит, с ней происходят бурные нервные припадки, она не может вынести моего никудышного вида — вида слабого от недостатка сил, голодающего, измученного человека, который еле передвигается с места на место, мешает и „притворяется“ больным и бессильным. Но я ведь не симулирую свое бессилие. Нет! Это не притворство, силы… из меня уходят, уходят, плывут… А время тянется, тянется, и длинно, долго!.. О господи, что со мной происходит?»
«Жизнь с каждым днем становится страшнее. Каждый день у нас по покойнику. Люди падают и умирают буквально на ходу. Вчера еще молодой парень стоял на вахте, сегодня слег, а на другое утро готов. В сарае лежит пять или шесть скопившихся трупов, и никто как будто их и хоронить не собирается. Умер 1 января старик Гельдт, тот самый, который месяца два тому назад, плача, рассказывал мне, что они с женой питаются супом из жасминовых листьев. Еще две недели тому назад можно было рассчитывать, что жене его помогут его похоронить, а сейчас никто об этом и не думает, и, наверное, старушка лежит уже рядом с мужем».
«Вчера умер Коля Николай Молчанов — муж Ольги Берггольц..
Я еще не понимаю этого. Он вернется. Это пройдет. ОН ВЕРНЕТСЯ. Вместе с Юркой ходили в больницу, и я решила, что пусть его похоронят от больницы, в траншее, в братской могиле. Мы на фронте, и пусть его похоронят как солдата, на фронте, в братской могиле.
Делать деревянный ящик за 250 граммов хлеба, копать могилу за 800 граммов, везти его на саночках через весь город, бегать к обидчикам-властям, в загсы и прочее — зачем? Разве это нужно ему и хоть
Он очень одобрил бы меня за это. „Я расскажу ему это, — подумала я, решив, — и он одобрит меня“».
«Конец января. У меня было такое чувство, что каждый день этого ужасного января надо проталкивать в спину — скорей, скорей, чтобы проходил он и освобождал место для следующего. Зачем это — сама не знаю, потому что следующие дни становятся только хуже, а не лучше. Вести извне идут хорошие. Радио после долгого молчания опять заговорило вполголоса, и мы знаем о возвращении узловых станций на Западном фронте, взятии Лозовой (газет давно не получаем). Но в Ленинграде положение не улучшается. Последние дни января отмечены дикими хлебными очередями. Муки, как говорят, полно, но на хлебозаводах ни воды, ни энергии, ни топлива. Все идет с перебоями. Транспорт смехотворный. Возят хлеб на людях в саночках. Стоят за хлебом
«Февраль! Он начался 15-градусным морозом. Уже февраль!
Хорошо еще, что успешно идет пока наше наступление по направлению к Пскову и дальше. В последние дни вокруг города идет частая пальба, бывают сильные обстрелы окраинных районов. Надеемся, что немцев все-таки истребят у нас вокруг города, и уж
«Температура упала утром опять до 18. Хоть бы потеплело! Я и Нинель в школу сегодня не ходили: с самого утра охотились за мясом. Простояв до половины двенадцатого, получил 950 г хорошего мяса. Крупы пока нет… Известия невеселые: нами оставлена Феодосия. Как-никак это удар…
Среди нас тоже невесело. У папы расстройство желудка, отсюда сильная слабость. Нас это очень беспокоит.
Имеются слухи о людоедстве: случаи нападения на женщин и детей, еда трупов. Слухи из разных источников; поэтому, я полагаю, это можно принять как факт. Еще одно: на февраль на Нинелю „по ошибке“ удалось получить детскую карточку Нормы выдачи продуктов были разделены по категориям: в сентябре 1941 года, например, рабочим полагалось 500 граммов хлеба, служащим — 400 граммов, иждивенцам и детям (тем, кто младше 12 лет, а Нине было около 16 лет) — 300 граммов. В редких случаях (при выдаче кондитерских изделий и сахара) норма детей была выше, чем у иждивенцев.: это очень хорошее подспорье».
«Отработала 8-часовой день в совхозе. Сварила в печке половину той кошачьей шкурки, что Н. А. опалил и повесил за окно перед болезнью. Выстригла ножницами сколько могла, шерсть и кусочки залила водой. Через 3 часа ела (пахло паленым) с хлебом. <…> Дома Катюша сообщила, что опоздала прикрепить в гастроном наши карточки, — это очень неприятно, т. к. гастроном лучше всех снабжает и там нет лестницы, а у К[ати] ноги и уже лицо опухли. Я очень за нее боюсь. Мы ежедневно едим все жидкое, и это вредно. Меня, наоборот, качает при ходьбе, ножки как спички, не держат. Воду из колодца могу брать лишь утром после сна, когда отдохнула. Сейчас записываю при коптилке, К[атя] ушла в лавку, Лидочка рассматривает „Живое слово“ и П. — картинки, я, как Пимен пушкинский, веду летопись. В печке преют щи. Придет Катя — будем обедать, там — спать, и все надеемся на выдачу мяса (о масле и не слыхать), а на прибавку хлеба и надеемся, и боимся одновременно, как бы опять не оставили совсем без хлеба на новые 5 дней, как это было с 26-го по 3-е.
Только бы не расхворалась Катюша — тогда мы обе пропали!»
«Вчера утром умерла мама. Я осталась одна».
«Сегодня ели хлеб, пахнущий керосином. Катя рассчитывала на получение чечевицы, но ее забраковали и не выдавали. Они остались без обеда. Я пообедала жидким „ячневым“ супцом и домой принесла 2 котлеты. Катя посоветовала их распустить в тарелке вместе с хлебом — получилась тюрька, мы ее посолили, залили кипятком. Вот это способ! Запили шалфеевым чаем и собираемся спать. Говорят, завтра может быть хлебная прибавка, а мы боимся верить.
Праск. Алекс. сообщила, что в эту ночь умер Лева Ланге (конечно, тоже от истощения). Перед смертью он, говорят, просил прощения у матери (в бреду) (?), т. к. при жизни ее, вернее перед ее концом, он ее избил из-за хлеба, и она выгнала его из дома. Катя говорит, что он последние дни был совсем ненормальный, бредил тем, что у него украли хлеб и масло, сам не мог одеться. Map. Гер. умерла дома у себя, на кухне, а Лева — не знаем где. Днем М. Г. лежала наверху у Папыриных. Ночевала у себя дома. У них остался полный сарай дров, а сами мерзли. Теперь в их квартире живет сестра Алексея Ивановича. Марью Гер. даже не похоронили как следует, отвезли на Мариинскую [улицу], откуда покойников увозят
Вот как теперь происходят „похороны“».
«Людишки сегодня радуются — прибавили хлеба, 500 граммов I кат[егории], 400 — II, 300 — III. В столовых — 50 % вырез. Объявлены нормы, и, кажется, уже приступили к их выдаче, по сравнению с январем — очень прилично.
Действительно, настроение получше. А я, кроме того, получу сегодня в Союзе сухой стационарный паек — вчера получила 400 граммов настоящего белого хлеба!
И все это тогда, когда Коли уже нет.
Как немного недотянул он. Как бессмысленно счавкала его, сжевала проклятая машина подлой войны
Я только мгновеньями вспоминаю картины его гибели — нельзя жить, нельзя жить, если иметь их перед глазами».
«В школу ходили Нинель и я. Дома остался папа: мама тоже ходила к себе в школу. Она обещала вернуться позднее, поэтому мы решили „замариваться“ втроем. Только скипел самовар, неожиданно открылась дверь и появился настоящий, живой Боря!!! Боря — двоюродный брат Миши и Нины Тихомировых, до войны жил вместе с ними, приехав из деревни поступать в институт, затем был мобилизован в армию. в красноармейской форме.
Все мы бросились к нему. От радости чуть не плакали!
Сели к самовару. Боря из мешка достал масла, хлеба, сухарей, сгущенного молока. Пили чай и не могли наговориться! Ели, конечно, тоже не
Пришла мама… Заплакала от волнения и радости; глядя на их встречу, и мы не могли удержаться от слез…
Оказывается, Боря до последних дней не знал о страшном положении в Ленинграде, а как только узнал, то, взяв продуктов, поспешил вырваться на несколько дней сюда. С большими трудностями добрался сюда, не знал, живы ли мы, цел наш дом. Всех нас очень сильно взволновала эта чудовищно радостная, необыкновенная встреча. Еще сейчас не верится, что приехал Боря!
В голове масса, хаос мыслей. Их приведу в порядок и запишу позднее: сейчас это невозможно сделать. Пока коротко: Боря привез 3 больших буханки хлеба, немного сухарей, консервов, масла, баночку сгущенного молока, макарон, несколько концентратов. Это все для нас сейчас очень кстати! Вечером будет прямо пир».
«Как-то в разговоре мы вспомнили первые месяцы войны, и все согласились, что эти месяцы кажутся отделенными от нынешних бесконечно, точно десяток лет прошел. Это мы сами так резко изменились, и наше восприятие всего окружающего, и самая обстановка. Мы все чувствуем это, и трудно подыскать слова для выражения этой разницы. Начну с обстановки. Чем стал город за истекшие 8 месяцев? Улицы не потерпели особого ущерба. Вереницы домов стоят как и стояли. Все исторические здания и памятники, мосты и парки целы. Отдельные язвы — разрушенные снарядами и авиацией дома, следы пожарищ — даже в центре, на Невском, носят единичный, случайный характер. Разрушенных кварталов в городе нет. Итак, скелет остался. А дальше? Трамваев нет. Троллейбусов и прочего пассажирского транспорта тоже. По улицам бегут только военные машины, в большинстве грузовые. Многие выбеленные
<…>
Город чудовищно запакощен из-за отсутствия канализации и водопровода. Дворы превратились в клоаки, залитые нечистотами. Все выливается прямо за дверьми. Сейчас с половины февраля посыпались приказ за приказом в части очистки и уборки всего этого кошмара, который весной грозит отравить весь город, но зло уже так велико и так мало и бессильно исправляется, что, боюсь, до тепла мы с ним не справимся».
«Утро 10 час. Третьего дня был опять обстрел Ленинграда. Катя вернулась домой из магазина и была перепугана тем, что на „Светлане“ «Светлана» — завод по производству электрических ламп и электроприборов. С началом войны большинство цехов и работников были эвакуированы в Новосибирск. Во время блокады оставшиеся цеха продолжали работать в Ленинграде, производя оборонную продукцию, в том числе взрыватели для мин. и в районе около нее пламя, горели дома, а Лидочка сидела запертая одна. Решили ее теперь не оставлять: во время Катиного отпуска приводить ко мне в контору к обеду (ребенок от этого в восхищении), а во время Кат[иной] работы, когда она выйдет опять с 15-го, оставлять ее у меня на весь день. Это выход из положения, и нам обеим не будет страшно. Еда сейчас занимает нас больше всего. Мы решили „поправляться“ на столовой. Со мной, конечно, дело пойдет труднее — я уж типичный „дистрофик“, — и если выживу до конца войны при таком питании, то это божье чудо, что доживу. Во сне вижу то хлебную прибавку, то совсем не получаю хлеба, то не попадаю в очередь и т. п. — все связано с едой. Сейчас, когда я пишу это в конторе, Катя стоит за маслом — 100 г на человека независимо от категории. Разве поправишься на таком пайке? Это только „побаловаться“ 1–2 дня».
«Я вчера читала целый день „14 декабря“ Мережковского, предварительно разорвав книгу пополам, т. к. не в состоянии держать в руках такую тяжесть.
Сегодня постараюсь кончить».
«День можно вполне назвать весенним, ибо очень тепло, тает чудовищно, ветерок теплый и наполненный разными запахами, многие из которых будят массу приятных воспоминаний.
На то время, когда должна была прийти учительница рукоделия, я отправился гулять по Невскому. Он уже очистился от снега, подсох, довольно оживлен; на солнечной стороне, на каждом уступе стены или тумбочке греются выползшие из домов с книгами и газетами изможденные ленинградцы.
Последние дни над городом тишина: ни налетов, ни обстрелов. Сводки информбюро ничего не говорят и не разъясняют; мы же частенько строим теперь догадки и планы на будущее, которое покрыто таким мраком, что и черт выколет оба глаза…»
«Воскресенье. Погода совсем летняя: 15 градусов тепла; в трамваях жарко. „Замор“ вчера был замечательный. Я наелся до отвала (не зря копил!).
В училище выдали обед и ужин вместе, в 1 час дня, поэтому вернулся домой рано. Что будем делать — не знаю. Может быть, если Нинель придет рано, сходим в кино.
Поминутно вспоминается былое, которое повторялось бы и сейчас, не будь проклятой войны. И понятно: трава уже большая, скоро будут листья (на кустиках уже есть), а погода!..
А тут с утра до вечера я — в училище, да и все остальные из-за питания поздно сидят по школам.
Опять хочется удрать подальше из героического постылого и надоевшего Ленинграда».
«Такая холодная весна. Конец мая, а на деревьях ни одного листика. Позавчера была гроза. После нее чуть-чуть запушилась зелень, но все еще голо и воздух пронзительно свежий. По всем зазеленевшим клочкам земли ходят и ползают люди с корзиночками и мешочками, выщипывают крапиву, чуть развернувшую по два листика, и еще