Расшифровка Набоков — «нерусский» русский писатель
Сейчас мы поговорим об отношении Набокова к русской литературной традиции — или, вернее, к русским литературным традициям. Это важно, потому что с 1930-х годов критика постоянно упрекала Набокова в некоей нерусскости. Говорили, что его романы — это подражания
Об этом писал не только Струве, но и другие критики, более враждебные по отношению к выскочке, молодому и наглому писателю: Георгий Адамович, Георгий Иванов, Зинаида Гиппиус и их последователи. Все они говорят об отходе Набокова от некоей русской классической традиции. А что это такое? На самом деле это искусственная конструкция, потому что ни в одной литературе ни в один исторический период не бывает одной литературной традиции. Всякая культура есть борьба традиций, национальных или международных. Это всегда множественность, это вовсе не
Тот же Струве говорит, что да, у Набокова есть связь с Гоголем, с Писемским, с Сологубом. В той же статье Струве говорит, что в своем стремлении к чистоте гармонической формы, в своем чувстве меры и гармонии Набоков близок к Пушкину. Другой критик, Петр Бицилли, сравнивал Набокова с гротесками Салтыкова-Щедрина. Американский критик-эмигрант Владимир Мансветов писал, что проза Набокова напоминает ему Чехова. И если мы все это сложим, то получится такая неплохая компания. Традиция, к которой принадлежат Пушкин, Гоголь, Писемский, Салтыков-Щедрин и Чехов, не такая уж плохая традиция.
Конечно, Набоков — убежденный поклонник и продолжатель Флобера, о чем мы говорили в первой лекции, — прекрасно понимал, что его писательские принципы и установки противоречат установкам и принципам моралистического русского романа, его гуманистическим ценностям. Фразу «Литература — это любовь к людям» у Набокова произносит один из самых мерзких его персонажей — убийца и безумец Герман (роман «Отчаяние»). Набоков всегда настаивал на том, что оценки всех русских писателей прошлого, даже Толстого и Достоевского, должны быть исключительно эстетическими, а не философскими или моральными. В своих лекциях он утверждал, что Толстой, которого он высоко ценил, на самом деле великий писатель только в тех главах «Анны Карениной», где он достигает идеала, о котором говорил Флобер, — быть невидимым и быть везде, как Бог во Вселенной (мы говорили об этих принципах в первой лекции). А когда Толстой становится моралистом, художник Толстой погибает.
То же самое — по отношению к Достоевскому. В 1930-е годы Набоков делал доклад о «Братьях Карамазовых», и там он говорил, что Достоевский становится великим художником только тогда, когда забывает осудить своих персонажей, забывает о религии, забывает об идеях и становится художником, творящим мир. В «Братьях Карамазовых» есть такой момент: Дмитрий сидит в беседке, ждет, не придет ли Грушенька к отцу, попивает коньячок, и от рюмки с коньяком на столе остается кружок. И этот кружок для Набокова значительно важнее
Поэтому русскую традицию он оценивает иначе, чем это принято было в прогрессивной, демократической, социально и морально ориентированной критике того времени. Он оценивает всех — в том числе и самого себя — исключительно с эстетической точки зрения. И может показаться, что моральные проблемы его не интересуют, — но это на самом деле не так. Набоков сам говорил в одном из интервью, что он,
Кроме того, когда мы говорим о нерусскости Набокова, мы как бы забываем одну вещь: ни у одного автора ХХ века нет такого обилия аллюзий и цитат из произведений русских писателей. Семен Аркадьевич Карлинский, замечательный американский критик, ныне покойный,
Таким образом, перед нами парадокс: с одной стороны — обвинения в нерусскости, а с другой стороны — постоянное внимание Набокова к русской традиции, к русской литературе. Но не к одной, не только к главной, центральной традиции русского романа, но и ко всему многообразию русского литературного опыта. Набоков цитирует русских писателей и поэтов, Набоков часто пародирует русских писателей и поэтов, Набоков часто продолжает начатое русскими писателями и поэтами, и без этого очень интенсивного диалога с русской литературой произведения Набокова понять невозможно. Русская классика везде. Например, Пушкин — где только нет Пушкина. Даже в довольно слабом романе «Король, дама, валет», где действуют исключительно немецкие герои в германском контексте, они, сами того не подозревая, разыгрывают одну из сцен пушкинского «Каменного гостя». Все эти цитаты, аллюзии, переклички, пародии, реминисценции проясняют смысл романа, и без них роман не может быть понят.
Давайте посмотрим в качестве примера на роман «Отчаяние». Это роман, написанный от первого лица. Его повествователь — как и позже повествователь «Лолиты» — это преступник и безумец. Он совершает убийство человека, которого он считает своим двойником. Само его имя, Герман, уже отсылает нас к русской литературе и к традициям петербургского текста, к теме сумасшествия, столь характерной для петербургской прозы. Герман, как и пушкинский Германн, безумец. Герман — самовлюбленный человек, который воспринимает мир неверно, искаженно. Он невосприимчив и невнимателен к деталям. А для Набокова-писателя, как мы уже видели, это главный грех: художник должен быть внимательным прежде всего к мелкому, единичному, а не к общему, повторяющемуся и схожему.
Когда Герман утверждает, что сходства важнее, чем различия, его антагонист в романе, художник Ардалион, возражает: сходство важно, только когда прикупаешь подсвечник в пару к уже имеющемуся. То есть сходство — это свойство вещей, которое имеет утилитарный характер, а различие — это есть свойство вещей, которое имеет эстетический характер. Все творческое есть индивидуальное, а не сходное.
Итак, безумец Герман, как и пушкинский герой, считает себя великим творцом. Он хочет изменить свою жизнь по двум причинам: во-первых, во время кризиса в Германии он теряет свой бизнес (Герман торгует шоколадом). Во-вторых, хотя он в этом не признается ни самому себе, ни даже читателям, которые тем не менее могут об этом догадаться, жена Германа изменяет ему со своим кузеном, тем самым художником Ардалионом. Естественно, герою это не нравится.
Он хочет изменить свою жизнь и, когда думает об этом, цитирует замечательное и знаменитое стихотворение Пушкина: «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит… / <…> …Давно, усталый раб, замыслил я побег / В обитель дальную трудов и чистых нег». Но Герман цитирует, пропуская ключевое слово — «трудов». Для Пушкина труд творчества — ключевая ценность, а для Германа нет. Герман хочет (как и его предшественник из «Пиковой дамы») получить все сразу без большого труда. Оба Германа проигрывают, оба окончательно сходят с ума, оба совершают нелепые, губительные для себя действия.
Герман ожидает встречи с человеком, которого он принимает за своего двойника (здесь Набоков обыгрывает важную в русской традиции тему двойничества). И он видит в сквере в одном немецком городке памятник. Процитирую: «Наконец в глубине бульвара встал на дыбы бронзовый конь, опираясь на хвост, как дятел, и если б герцог на нем энергичнее протягивал руку, то… памятник мог бы сойти за петербургского всадника. <…> Я дважды, трижды обошел памятник, отметив придавленную копытом змею, латинскую надпись, ботфорту с черной звездой шпоры. Змеи, впрочем, никакой не было, это мне почудилось». Здесь Набоков прямо отсылает к поэме «Медный всадник». Почему?
Для начала, герой — человек, который воспринимает реальность неадекватно, он везде видит сходства. Например, в человеке, который на него вовсе не похож, он видит своего двойника. Это ошибка сознания. В немецком памятнике он видит копию петербурского Медного всадника — еще одна грубая ошибка сознания, в чем он сам признается, когда говорит: никакой змеи не было, это мне почудилось. Но у этой параллели есть и еще один смысл. Вспомним: у Пушкина Евгений, уже безумный, обходит дважды памятник Петру I, когда его сознание страшно проясняется, он вдруг вспоминает, что произошло во время наводнения, и грозит кулаком виновнику трагедии, постигшей его, его невесту и весь город Петербург: «Ужо тебе, строитель чудотворный!» Набоков использует тот же глагол: «я дважды, трижды обошел» — слова из прозы складываются в четырехстопный ямб, как у Пушкина: «Кругом подножия кумира / Безумец бедный обошел». Таким образом мы, читатели, видим то, чего не видит сам повествователь: пушкинский сумасшедший Евгений сопоставляется с сумасшедшим Германом Набокова.
Герман сам не понимает, что здесь не сходство памятников, а сходство ситуаций. Но если пушкинский Евгений грозил истинному виновнику своих бед и своих несчастий, создателю Петербурга Петру I, то набоковский сумасшедший грозит (метафорически, конечно) своим жалким кулачком не императору — и, соответственно, все ассоциации с политической, исторической, мифологической сферами, которые есть у Пушкина, Набоков полностью снимает.
Его Герман грозит невидимому богоподобному автору, с которым он вступает в спор, — тому самому Богу, чье «небытие», как он говорит в своем тексте, «доказывается просто». Так начинается шестая глава «Отчаяния»: «Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, например, что некий серьезный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым делом, как игра в человечки, — да притом — и это, может быть, самое несуразное — ограничивая свою игру пошлейшими законами механики, химии, математики, — и никогда… никогда! — не показывая своего лица, а разве только исподтишка, обиняками,
В чем ошибка Германа? В эпитете. Бог, по Герману, серьезный, а по Набокову, Бог не серьезный, он веселый, он азартный, поэтому для него игра в человечки, — это не пустое дело, а замечательное развлечение. Игра в человечки — это то, что, по Набокову, и должен делать и Бог, и каждый творец. Серьезен только неподлинный художник.
Когда Герман, слепой серьезный человек, уподобляется Евгению Пушкина, то он грозит не создателю Петербурга — он грозит своему автору, своему Богу, против которого он бунтует и который его в конце романа жесточайшим образом за это наказывает — безумием, арестом и виселицей, которая непременно ждет героя за пределами пространства и времени романа. Итак, русская традиция, и в частности «Медный всадник», нам необходимы для того, чтобы понять, что происходит в «Отчаянии».
Так же обстоит дело и с Достоевским, над которым постоянно издевается герой. Герман чувствует свое пародийное сходство с героями Достоевского, и оно ему чрезвычайно неприятно. Он не признает Достоевского великим творцом, и поэтому все эти параллели кажутся ему неверными. Герман считает себя большим знатоком творчества Достоевского и критиком мелодраматизма его романов, прежде всего — «Преступления и наказания». Свое пародийное сходство с Раскольниковым он категорически отрицает и отвергает жалость, которую у Достоевского читатель должен испытывать по отношению к героям: «Я не принимаю вашего соболезнования, — а среди вас наверное найдутся такие, что пожалеют меня, — непонятого поэта». (Это он говорит о своем якобы идеальном преступлении, которое было молниеносно раскрыто, потому что никто не принял жертву за идеального двойника совершившего преступление безумца.)
Дальше он цитирует, в кавычках: «Дым, туман, струна дрожит в тумане». «Это не стишок, — продолжает он, — это из романа Достоевского „Кровь и слюни“» (смеется он над «Преступлением и наказанием»), «пардон, „Шульд унд Зюне“» — под этим названием роман Достоевского переводили на немецкий язык. «О
«Дым, туман, струна дрожит в тумане» — это действительно цитата (неточная, правда) из шестой части «Преступления и наказания»: ее произносит следователь Порфирий Петрович в решающем разговоре с Раскольниковым. Герман видит в ней мелодраматическое выражение сочувствия к убийце, который может раскаяться, и свысока корит за него автора. Но он неправильно понимает контекст, в котором Порфирий Петрович произносит эту фразу. Во-первых, он произносит ее иронически, издеваясь над Раскольниковым и его преступлением. А во-вторых, эта фраза у Достоевского тоже цитата: из заключительной части «Записок сумасшедшего» Гоголя, эту фразу произносит Поприщин, уже заключенный в сумасшедший дом и жалующийся на свою судьбу: «Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали… струна звенит в тумане…» Это момент, когда в Поприщине, может быть, на секунду проясняется больное сознание и он понимает весь ужас своего положения.
Снисходя до признания сходства с Раскольниковым, Герман на самом деле вновь невольно выдает свое родство с жалким сумасшедшим — теперь гоголевским. Он сам этого не понимает, но читатель, узнающий цитату, видит, что рассказчик Набокова, который так доволен собой, на самом деле, несмотря на все свое словесное мастерство, которым наделил его богоподобный автор, в сущности своей есть новое воплощение жалкого гоголевского сумасшествия.
Рукопись «Отчаяния» показывает, что Набоков изначально собирался фразу «Дым, туман, струна дрожит в тумане» сделать эпиграфом ко всему роману. И таким образом, он думал с самого начала, что она должна указывать на ключевые подтексты романа: на Гоголя, скрытого под одеждами Достоевского.
Пример «Отчаяния» показывает нам стратегию Набокова по отношению к русской традиции. В ней три уровня. Прежде всего для Набокова важна классическая и неоклассическая поэзия плюс поэтическая проза Пушкина — отсюда идут главные набоковские подтексты. Образ, словесная комбинация или повторяющийся мотив у Набокова часто оказываются прямым или непрямым откликом на ту или иную поэтическую тему или мотив литературы XIX века. Пожалуйста, «Медный всадник»: Набоков берет образ Пушкина и перерабатывает его, разгружает его, включает в другой контекст, и он приобретает новые значения — хотя старые значения не полностью отменяются. Часто рассказ или даже роман строится как прозаическая вариация на
Второй уровень — Достоевский. Это показывает своеобразное отношение Набокова к великим русским прозаикам XIX века — соревнование. Набоков присваивает сюжет, характер, повествовательный прием классического романа и затем
И чем ближе Набоков к современной литературной сцене, тем более он полемичен и пристрастен. Современные русские писатели для него это в основном объект пародии и карикатуры; во многих текстах он высмеивает своих современников, своих зоилов, своих антагонистов, своих соперников — как эмигрантских писателей и поэтов, так и современных советских писателей. В том же «Отчаянии», например, можно увидеть пародию на Илью Эренбурга и на многих других советских писателей 1920-х годов — на их достоевщину. Набоков смеется не столько над самим Достоевским, сколько над его имитаторами, которых в 20-е годы в молодой советской литературе было очень много.
Эта трехуровневая стратегия Набокова — продолжение и развитие поэтического языка, обновление традиции реалистического романа XIX века, пародирование влиятельных современных тенденций — делает его, как мне кажется, самым литературным из всех русских прозаиков ХХ века. Он не перемешивает и не подгоняет друг к другу разные дискурсы, но всегда представляет литературную традицию как иерархию и настаивает на важности ее сохранения.
В наброске финала второго тома романа «Дар» Федор Годунов-Чердынцев — во многих отношениях альтер эго самого Набокова, — потеряв жену, которую сбил автомобиль, ищет