Расшифровка Мандельштам. «На розвальнях, уложенных соломой…»
Как Мандельштам соединяет разные исторические эпохи в стихотворении о романе с Цветаевой
На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.Не три свечи горели, а три встречи —
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече —
И никогда он Рима не любил.Ныряли сани в черные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело —
И рыжую солому подожгли.
Это стихотворение Осипа Эмильевича Мандельштама нельзя назвать ни ранним, ни поздним, это такой, средний период. Оно было написано в 1916 году и вошло во вторую книгу Мандельштама — «Tristia». И это стихотворение вслед за великим филологом Михаилом Леоновичем Гаспаровым, который, может быть, больше всего сделал для понимания Мандельштама, можно назвать «стихотворением с отброшенным ключом» или даже «стихотворением с двумя отброшенными ключами».
Когда мы читаем это стихотворение, не имея к нему ключей, оно кажется странным, запутанным. Мы чувствуем, что возникают
Нам нужно знать два обстоятельства из биографии Мандельштама, чтобы это стихотворение стало если не прозрачным, то гораздо более понятным. Первое обстоятельство: в 1916 году, в год написания стихотворения, Мандельштам впервые приехал в Москву. Он родился в Варшаве, провел детство близ Петербурга, потом в Петербурге, учился в Гейдельбергском университете, потом в Сорбонне, потом в Петербурге. Он ни разу не был в Москве — и можно только представить себе, как должен был поразить его этот город.
В своих воспоминаниях Мандельштам пишет о стройном рае прогулок Петербурга. Собственно, это не мандельштамовское индивидуальное впечатление. Петербург — город, построенный по определенному плану, Петербург — город, который мы понимаем разумом, рацио, во всяком случае тогдашний Петербург. Москва же — город хаотически устроенный, где улицы переплетаются, где непонятно, как что устроено. Главными московскими постройками тогда оставались постройки, которые были возведены до Петра: Кремль и Новодевичий монастырь.
Вот это первое обстоятельство — Мандельштам прибывает в неизвестную ему Москву:
На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.
Здесь стоит обратить внимание вот на это: «огромною Москвой». Он долго-долго едет. И, собственно говоря, мы можем более или менее попытаться восстановить маршрут. Мы знаем, что «церковка знакомая» — это Иверская часовня при входе на Красную площадь. Мы знаем, что он едет от Воробьевых гор: он видит как раз Новодевичий монастырь. Московские виды, реки, монастыри связываются в его сознании с Москвой допетровской. Он выезжает
Второе обстоятельство следующее: «мы» в этом стихотворении это не
Таким образом, мы можем представить себе картинку: молодой человек на розвальнях, то есть на санях, зимой, едет рядом с девушкой, в которую он влюблен, которую зовут Марина, по допетровской Москве. Всё.
Дальше понятно, какие ассоциации возникают в сознании Мандельштама. Понятно, что главные ассоциации — с Мариной Мнишек, а значит, сам он — как Дмитрий Самозванец. И эти ассоциации связываются, конечно, с Борисом Годуновым, — видимо, еще и в литературной, в поэтической подсветке: прежде всего здесь, конечно, важен Борис Годунов Пушкина, а может быть, и Карамзина, которого Мандельштам тоже внимательно читал.
Если мы будем это знать, то стихотворение окажется не таким сложным. Потому что вот вторая строфа:
А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
Вот вам ассоциация и возникла: Углич, убитый, по легенде, царевич Дмитрий. Хлеб «оставлен в печи», потому что люди бегут: казалось бы, самое дорогое, самое важное — тот хлеб, который они пекут, но известие о смерти Дмитрия поразило их настолько, что они забыли про свой хлеб, он сгорит, по-видимому. Возникает этот трагический мотив.
И дальше резкий перескок ассоциаций: «По улицам меня везут без шапки» — то есть «я» становлюсь Лжедмитрием, Гришкой Отрепьевым, которого уже по московской улице везут на казнь. И одновременно меня еще только везут, но уже и отпевают, потому что следующая строка — «И теплится в часовне три свечи» (
Здесь еще подключается, видимо, то, что ему лихорадочно говорила в это время Цветаева: «Я — Марина Мнишек, ты — мой Димитрий». Вот короткий кусочек из ее стихотворения:
Димитрий! Марина! В мире
Согласнее нету ваших
Единой волною вскинутых,
Единой волною смытых
Судеб! Имен!Марина Цветаева, 1916
А дальше возникает новый пучок ассоциаций:
Не три свечи горели, а три встречи —
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече —
И никогда он Рима не любил.
Здесь понятно, какая историческая ассоциация возникает: знаменитая формула «Москва — Третий Рим, а четвертому не бывать». А что такое три встречи, одну из которых сам Бог благословил? Это может опять пониматься в разных смыслах. С одной стороны, это третья встреча Цветаевой и Мандельштама: впервые они встретились в Коктебеле у Волошина, тогда между ними ничего не возникло, потом в Петербурге возникло некоторое напряжение, и вот третья встреча — он к ней приезжает, и развивается роман, впервые счастливый в его жизни (поэтому «одну из них сам Бог благословил»). С другой стороны, речь может идти и о Лжедмитриях: одному из них, как известно, все-таки удалось немножко поцарствовать («одно из них сам Бог благословил»).
«Четвертой не бывать, а Рим далече» — это опять связано и с самим Мандельштамом, который в это время увлекается Римом. Но это связано в то же время, конечно, и с католической темой, которая для «Бориса Годунова» важна: Марина Мнишек, Рим, католики, которые двигают Дмитрием Самозванцем через Марину Мнишек.
«И никогда он Рима не любил» — опять то ли это Дмитрий, то ли это Мандельштам, который как раз за год до этого неудачно сдавал экзамен по античным авторам, провалился, и, может быть, возникли такие студенческие ассоциации. Но все эти ассоциации работают.
Следующая строфа замечательно совмещает времена:
Ныряли сани в черные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.
Эта строфа может описывать как современность мандельштамовскую, так и прошлое. И мужики, и бабы, и ворота — все это было в современной Мандельштаму Москве. Но слово «гульбище», как кажется, дает оттенок другого времени. То есть вокруг Мандельштама — Москва современная, на которую накладывается Москва историческая.
Дальше идет: «Сырая даль от птичьих стай чернела». Как кажется, здесь возникает еще одна важная для Мандельштама историческая, допетровская ассоциация. Это знаменитая картина Василия Сурикова «Боярыня Морозова», где есть птицы, есть сани-розвальни, есть снег, есть Москва. То есть возникает еще одна ассоциация, очень важная для Мандельштама, — ассоциация не только со временем Годунова, но и со временем Алексея Михайловича, тишайшего царя.
Таким образом, в эти строки как бы спрессовываются разные исторические эпохи. Собственно, через это и достигается главная задача Мандельштама — он, говоря о современности, о современной Москве, одновременно говорит и об эпохе Алексея Михайловича, и об эпохе Годунова.
В финале: «И связанные руки затекли». Можно подумать, это «мои» руки, но дальше мы читаем: «Царевича везут, немеет страшно тело». Это уже не «мое тело», а «тело царевича», причем не говорится, что лжецаревича. И таким образом, возможно, возникает еще один царевич: Алексей Петрович, сын Петра I.
И ударный, как и бывает в гениальных стихотворениях, финал: «И рыжую солому подожгли». Он мог сказать и «желтую солому подожгли», но говорит «и рыжую» — почему? Да и почему подожгли? Ни одного из Лжедмитриев не сожгли, их казнили другими способами. С другой стороны, жгли старообрядцев — здесь отыгрывается та тема, которая возникла в связи с «Боярыней Морозовой». Но самое главное, что и у Пушкина в «Борисе Годунове» есть: рыжим был Гришка Отрепьев.
Таким образом, в строке «и рыжую солому подожгли» речь может идти не только о гибели Лжедмитриев, но и не только о старообрядцах. В последней строке для посвященных, — собственно, для Цветаевой, для адресатки стихотворения, — становится понятно, что это любовное стихотворение: «Моя любовь, пока все прекрасно. Мы едем, ты показываешь мне Москву. Но мы уже обречены на смерть, как обречен на гибель я, как был обречен на смерть Гришка Отрепьев, влюбившийся в Марину Мнишек».