

Любовь сегодня является одной из главных ценностей человеческой жизни, культуры, она в центре наших общественных проблем. Наряду с публичным успехом или, скажем, богатством, к которому мы тоже стремимся, любовь, как считается, наполняет смыслом личную жизнь человека. Любви ищут, от неудовлетворенной любви страдают, любовь подвергают испытаниям и так далее. Причем у этого феномена есть выраженный гендерный перекос. Любовь (особенно в патриархальных, традиционалистских обществах) видится как сфера самоутверждения женщин. И часто для самих женщин любовь — это такая форма самореализации, особенно там, где для них затруднены публичные каналы самоутверждения. И, соответственно, такой важнейший институт, как семья, как считается, держится на любви как на такой аффективной базе. Соответственно, поскольку она аффективная, она рождает и напряжение, ведь любовь — это непростая страсть, непростая эмоция.
Надо сказать, что современный феминизм, с одной стороны, пытается преодолеть эту привязку гендера к любви; первые волны феминизма старались минимизировать эти разговоры, перевести сферу самоутверждения женщин в публичную плоскость. Сегодня многие феминисты задумываются о том, как переосмыслить любовь, как сделать ее более свободной, как сделать роль женщины в ней более активной, но тем не менее сохранить ее как важнейшую для женщины ценность.
Это такое введение со стороны нашей повседневной жизни, со стороны социологии. Из него уже ясно, что под любовью мы понимаем не половой акт, упаси господи, или даже сожительство двух и более людей, но понимаем некий нематериальный аффективный довесок, в котором никогда нельзя быть до конца уверенным. Поэтому жизнь в любви (как в нашем обществе, так, в
Почему так? Согласитесь, что в этой нашей системе ценностей частной жизни, в ее сосредоточенности на вот этом ускользающем аффекте любви есть как минимум
Симпатия — это прекрасно, но зачем обязательно испытывать страсть? Зачем стулья ломать? И, более того, почему для этой ломки стульев выбрана прежде всего половая страсть? Почему в нашей цивилизации так проблематично и так сверхценно удовлетворение этой, конечно, очень важной, но лишь одной из физиологических наших потребностей?
Эти вопросы, я думаю, себе задавал каждый, и, чтобы на них ответить, я вас приглашаю обратиться к интеллектуальной истории, к философии и с этой точки зрения разобраться, почему же любовь стала таким центром, важным для нашей культуры.
Вообще, термин «любовь» — не единственное слово для обозначения самого феномена, о котором мы говорим. Это понятие на редкость богато всякими синонимами, которые его обозначают. Я бы сказал, тут десятки близких между собой слов, которые относятся к любви. В нашем языке — «любовь», «симпатия», «дружба», «страсть». У древних греков, с которых, в
Наш русский корень «люб» отсылает к похвале, к словесной формуле принятия, то есть прежде всего ты говоришь: «Я тебя люблю». Вокруг этих слов вертится, собственно, сам феномен, и в языке это очень видно. Не только в русском: в немецком тот же самый корень. И в то же время в использовании этого слова есть элемент воли. Любовь — это то, что ты выбрал. Здесь есть момент произвола, отсюда слово «любой». Любой — это тот, кого мы произвольно любим, предпочитаем, и, в принципе, могли бы любить
Любовь — это с самого начала, конечно, страсть, аффект, passio, то есть пассивное переживание. Сама ценность вообще
И далеко не во все периоды западная культура была столь пуританской. В начале истории философии древнегреческий философ Платон, основатель философии как дисциплины, прославился своим учением о сверхчувственных, внечувственных истинах, о бессмертной душе, о морали, которая должна быть для человека его внутренней сущностью. Поэтому в вульгарной мифологии возникло представление о некой платонической, якобы не физиологической любви. Все слышали, наверное: «платоническая любовь». Но этот термин никакого отношения к учению Платона как раз не имеет. Потому что Платон очень много в своих «Диалогах» пишет как раз о телесной любви, половой. Не говоря уж о том, что эта практика была вообще достаточно общепринятой. Школа Сократа и потом Платона была во многом построена на гомосексуальной эротике. Конечно, сама по себе эротика была недостаточна и даже мешала постижению научной истины. Однако Платон говорит, что в
В другом диалоге Платона, «Пир», героиня Диотима рассказывает целый миф о том, как людей разделили на две половинки и эти половинки (мужчина и женщина, например) стремятся вновь объединиться, отсюда — любовь. То есть любовь — это страсть к восстановлению единства, которое уже
В чем, если обобщать, у Платона связь между страстью, аффектом, сексуальностью, сексуальным порывом и философским, научным знанием, пониманием устройства мира? Как они связаны? Притом что вроде бы как раз знание должно быть бесстрастным, должно отвлекаться от материальных движений и влечений. Связь здесь есть, и она заключается в том, что философы называют ученым словом «трансценденция». Трансценденция — это выход за пределы
Так вот, в истинных формах вещей, в том, как мир устроен на самом деле, есть нечто принципиально не человеческое, нечто, более того, чуждое нам как отдельным конечным существам, поэтому встреча с истиной переживается нами столь часто как страдание или страсть; по крайней мере, как страдание той нашей плотской составляющей, которая несовместима с бесконечностью. Поэтому, по Платону, мы и лезем из кожи вон, мы загоняем коней, страдаем, чтобы вырваться из стратосферы наших мелких, локальных устремлений и выпрыгнуть на этот безличный уровень. Другой вопрос — возможно ли это.
Платон рассказывает нам мифы о том, как мы действительно выпрыгиваем из болота и попадаем в другой мир, настоящий, но это все-таки мифы, аллегории
Надо сказать, что Платон вводит еще одно разделение: любовь, которая движется полнотой смысла и присутствием любимого или, например, происходит от факта встречи с любимым, то есть любовь избытка, любовь полноты, и любовь-нехватка, которая не знает, чего именно она ищет, и не может поэтому удовлетвориться чисто материальным обладанием. Последняя приобретает, как мы бы сегодня сказали, несколько истерический характер, и зачастую мы и называем любовью вот эту страсть-нехватку — немножко тщетную, суетливую, беспокойную страсть. Но любовь все-таки — это еще и другое, это и ощущение полноты, счастья, избытка, который, с другой стороны, некуда деть, то есть он тоже рождает беспокойство, но другого рода.
Итак, любовь в классической платонической версии — это, конечно, символ. Плотская любовь, половая любовь — это символ указанной трансценденции, выхода за пределы. Платон довольствуется тем, что рисует в качестве этого запредельного бытия или запредельных вещей эйдосы Эйдосы — бестелесные формы вещей. . Принцип единого как наиболее возвышенный и недостижимый принцип. Но здесь заложена вот эта страсть к выходу за свои пределы — я бы сказал, к Другому. Ты трансцендируешь себя, выходишь за свои пределы. Куда? Ты выходишь к
Забегая вперед, любовь вообще, конечно, — это центральная теологема Запада и прежде всего христианства. И любовь в христианстве — это прежде всего как раз любовь к иному, к инаковому, которым является Бог. Это достаточно понятно, собственно, в Евангелиях, это есть уже в иудаизме, из которого христианство выросло, и до сих пор мысль, которая более-менее теологически ориентирована, понимает любовь именно так. В частности, крупный литовско-еврейско-французский философ любви Эммануэль Левинас в наши дни говорил о том, что самым важным для человека этическим императивом является уважение и любовь к Другому. Причем мы любим другого как личность рядом с нами, уже эта личность — это
Дело в том, что христианство вообще является религией синтетической. Оно объединило иудаизм в ранней его версии, религию Торы, религию, развивавшуюся как минимум тысячи лет в Иудее, Израиле, и, с другой стороны, как раз античную философию, наследующую Платону. Если узко говорить, христианство — это прививка стоицизма к иудаизму. И поэтому, как я уже сказал, здесь объединяются два этих основных понимания любви, которые оба уже присутствуют у Платона. С одной стороны, любовь — это трансценденция, выход за пределы и любовь к Богу как к другому; соответственно, любовь к ближнему как образу этого самого Бога, но в то же время любовь — это принцип симпатии и объединения всех людей и вещей. Вслед за книгой Левит Евангелия призывают любить ближнего как самого себя, а апостол Павел добавляет, что все-таки Бога надо любить выше и себя, и ближнего, если вдруг
Христианство нагнетает, насыщает вот эту тему любви. Поскольку христианство развивалось первоначально в основном на греческом языке, то использовалась греческая терминология, и
Это варьируется, естественно, на протяжении христианской истории, но, грубо говоря, это более аскетическая религия, чем, скажем, иудаизм. Тем не менее агапэ — это все равно любовь.
Христианство — это религия любви в том смысле, что оно основано,
В Средние века сентиментальный арсенал христианства дополнился еще и культом Мадонны, Богоматери с ее сверхчувственной, но тем не менее женской красотой, с ее материнской любовью к Христу, которая становится как бы дополнением любви Бога Отца к его детям, к тварям. В Богоматери дан как бы более чувственный аспект любви, но в то же время, поскольку это любовь матери к сыну, это любовь чистая, не половая.
Тут важно, что от платоновской экстатической страсти, от любви-желания мы приходим к любви в таком нисходящем, но в то же время плотском смысле жалости и милости. Интересно, что греки саму любовь, эрос, понимали не совсем так. Они разводили жалость и любовь. Есть известная формула Достоевского о том, что у нас от жалости до любви один шаг, — это общехристианское понимание. У греков было не так: жалость связывалась ими с жанром трагедии. И Платон, и Аристотель говорят о том, что в трагическом театре описывается страсть-жалость. И Платон негодует по этому поводу, ему эта эмоция совсем не нравится, в отличие от эмоции любви, а Аристотель, напротив, считает, что жалость — это важная эстетическая страсть, которая позволяет нам очистить наши эмоции и переживать их в беспредметном, более интеллектуальном смысле.
У Аристотеля есть такой термин — «катарсис», очищение. С его точки зрения, в театре жалость очищает саму себя, мы испытываем жалость, но не к
Мы упомянули Аристотеля — вернемся к хронологии, мы немножко его проскочили, перейдя от Платона сразу к христианству, поскольку христианство выросло, конечно, из платонизма. Но в Древней Греции было много всего другого. Аристотель — непосредственный наследник Платона, тоже один из самых важных и интересных философов всей нашей западной истории. Аристотель развивает мысль Платона о любви, но о любви-эросе он пишет очень мало, это ему не так интересно. Аристотель прежде всего использует слово «филия» — как я упоминал, это тоже тип любви. И до сих пор мы используем корень «фило» в значении «любовь». Но любовь-«филия» имеет и вообще в греческом языке, и у Аристотеля прежде всего гражданское значение, поэтому этот термин у Аристотеля принято переводить как «дружбу». Аристотель пишет в трактате о политике о том, что в городе, в государстве необходима дружба, необходимы сети дружеских связей, которые бы пропитывали, пронизывали общество.
Любовь в этом смысле — это всеобщая симпатия, она пронизывает, интегрирует государство за счет формирования всеобщих неформальных связей. То есть, получается, там, где Платон все-таки говорит о любви к возлюбленным (пусть даже их много), Аристотель говорит прежде всего о любви к друзьям, которых больше. Можно сказать, что дружба — это такая публичная версия любви, более ослабленная, не такая страстная. Она как раз ближе к платоновскому идеалу интеллектуальной, не материальной любви, к которой еще, правда, надо воспарить
Еще одно наблюдение Аристотеля связано с тем, что, хотя дружба выводится им из простого эгоизма, тем не менее есть такой феномен, как «любовь к себе», — он ее называл «филаутия». В ней самой по себе нет ничего плохого, то есть она не может подменить любовь к другому, но себя самого тоже любить необходимо. И очень часто любовь к себе и любовь к другу сочетаются, могут не конфликтовать друг с другом. Дружба (она же любовь) на самом деле может работать как социальный феномен только при условии, что есть вот это однонаправленное усилие, бескорыстный дар любви по отношению к нашему другу. Вообще, то, что у Аристотеля этот термин переводят как «дружбу», по смыслу оправданно, но именно для понимания любви он нас сбивает с толку. На самом деле Аристотель говорит о любви, а дружба — это уже наш, более поздний, более узкий термин.
Идеи Платона и Аристотеля продолжают развиваться в учении так называемых неоплатоников — это еще одна ведущая философская школа в поздней Античности. Они пересекаются и влияют на христианство, но долгое время не сливаются с христианской теологией, работают отдельно. Неоплатоники переинтерпретируют платоновскую любовь как религиозное обожание трансцендентного принципа единого. То есть там, где у Платона есть двусмысленность, символы, связанные с эротикой, неоплатоники трактуют его более решительно, более мистически. Платонизм становится у них своего рода религией. Но и они тоже не отбрасывают телесную любовь. Они выстраивают теорию об уровнях, или ипостасях, мироздания, между ними есть иерархия, и вот если единое является высшим, то телесная любовь располагается на низших уровнях мироздания. Но эти уровни — как бы ступени, по которым можно подниматься, поэтому (в полном согласии с учением самого Платона) если вы любите очень сильно, скажем, юношу или девушку, то это не противоречит, а, напротив, помогает вашей любви к единому, если вы правильно понимаете эту свою страсть как ступень. На самом деле она вводит вас в экстаз, который гораздо выше, чем желание завладеть вот этим конкретным юношей.
То есть греческие авторы осмысляют любовь все-таки как единую стихию, в отличие от многих римских авторов, тоже поздней Античности, которые призывают разделять эти смыслы любви. Например, Сенека, крупнейший римский писатель, теоретик I века нашей эры, очень много пишет о дружбе, рассказывает о том, как важна дружба для него как римского патриция, оказавшегося, в
Крупнейшим, наверное, наиболее влиятельным интеллектуалом христианства был Блаженный Августин, Аврелий Августин. Он высказался почти по всем вопросам, был действительно великим философом. И, в частности, он систематизировал и теологию любви в христианстве. Надо сказать, что Августин знал не понаслышке, что такое эротическая, плотская любовь: у него был светский период, когда у него были романы, он об этом подробно рассказывает в своей «Исповеди». Но потом он раскаялся, стал епископом, принял целибат и в своих теологических трудах уже предлагает жестко различать низменную, плотскую любовь и более необходимую любовь — к Богу. Есть еще «любовь к миру», сотворенному Богом, — у него есть формула: amor mundi. Позднее ее перенимает у него Ханна Арендт. И в этом отличие Августина от неоплатоников: неоплатоники, как мы видели, подчеркивают непрерывность различных видов любви, а у Августина тут все-таки разные уровни.
Августин пишет
Но вернемся к христианству. Мы сказали о том, что, в
Любовь была центральной не только для теологии, конечно, но и вообще для этой культуры. Мы говорили, что она является центральной для нашей сегодняшней — очень светской, материалистической — культуры, но на самом деле любовь была центральной на протяжении по крайней мере последней тысячи лет; это неубиваемая традиция на Западе. С ней трудно справиться.
В XII–XIII веках возникает очень интересный феномен: при дворах крупных феодалов появляются специфические наемные сочинители; например, в Провансе, на юге Франции, это трубадуры. Они изобретают так называемую куртуазную любовь. Что это такое? Это ритуальное восхваление знатных дам — как правило, жен феодалов. Трубадуры признаются им в любви, частично употребляя по отношению к ним язык, который обычно применялся к Богу. Иногда переходят на вполне конкретный эротический, я бы сказал, карнавально-плотский язык, достаточно неприличный по отношению к этим дамам. Причем интересно, что они, как правило, с этими дамами не вступали ни в какие реальные отношения — они просто писали им стихи, и феодалы даже особо не возражали. Ну, в то время, правда, феодалы в основном пропадали
Тут очень интересно, что вроде мы двигаемся от Платона к христианству постепенным одухотворением любви, вытеснением ее телесной составляющей, а в указанный период Средних веков начинается обратный ход. Безусловно, он связан опять же с неоплатонической традицией, с неоплатоническим образом мышления, с тем, что мы не можем на самом деле полностью оторвать наши замечательные духовные добродетели от эротически-телесного плана.
Трубадуры осознали (не только они, но, в частности, и они), что для поддержания в себе духовных страстей и вообще любви к Богу, к другим людям, к космосу мы не можем полностью обойтись без телесной, половой любви, по крайней мере как отсылки. Конечно, при условии, что мы не замыкаемся на собственно материальных отношениях и понимаем всю их недостаточность, но тем не менее проходим через них. Я так понимаю идею куртуазной любви. Трубадуры еще совершенно виртуозно ее поэтически подавали, это действительно выдающиеся произведения. Благодаря им, как многие считают, обретает новое дыхание ритуальная тема романтической любви, столь знакомая нам сегодня, когда ты не просто вступаешь, допустим, с юношей или девушкой в
Если мы берем Ренессанс, XV–XVI века, прежде всего в Италии, то здесь снова разгорается риторика любви, причем естественно, что вспоминают уже и самого Платона, и неоплатонизм. И, я бы сказал, развивается линия куртуазной поэзии. Ключевым автором там был Марсилио Фичино. Но если мы посмотрим на знаменитую ренессансную живопись, то там мы опять видим эту же идею: изобразим красивую женщину, скажем, что это Богоматерь, изобразим ее любовь к Христу, и наша любовь (как художников, как зрителей) тоже, очевидно, возникает к этим людям — и к Мадонне, и к Христу. В искусстве тем самым смешивается и высокий идеализм, и плотская составляющая — учитывая, что это очень реалистические картины. Характерно, что, может быть, одна из самых известных картин Ренессанса и первая, которая была посвящена не теме из Библии, — это картина Боттичелли «Рождение Венеры». Многие, наверное, ее видели, она хранится в галерее Уффици во Флоренции.
Боттичелли из всех языческих богинь выбирает именно Венеру (на картине это голая девушка, очень красивая), поскольку он имеет в виду, что в язычестве, внутри более светского и секулярного дохристианского образа жизни, возникает культ любви, который предвосхищает христианство. То есть, хотя это не христианская картина, она показывает как бы порог христианства внутри язычества, поэтому изображается Венера: она одновременно несет в себе вполне плотское обаяние греческой богини и высокую духовную стихию, которая побеждает в христианстве.
Начало Нового времени было некоторым откатом по отношению к Ренессансу: там страсти не особенно приветствовались, а если приветствовались, то всякие мрачные, меланхолические. Но это был довольно короткий период, и взрыв интереса к плотской любви и вообще к любви происходит в XVIII веке, в эпоху так называемого Просвещения. В культуре это особенно характерно для стиля рококо. Это время кризиса Церкви, расцвета светской, в частности придворной, жизни и морали. Заканчиваются катастрофические гражданские войны по всей Европе, и на некоторое время побеждает аристократическое, гедонистическое отношение к чувственности. Но в то же время буржуазия, которая приобретает все большее влияние, тоже разрабатывает свою характерную эмоциональность — немножко другую, но не исключающую эмоции. Если для аристократов в отношении любви в тот момент характерен так называемый либертинаж (от слова libertin — то есть либертен, человек, который играет в любовь, имеет большое количество сексуальных связей, относится к этому легко), то отношение к любви буржуазии я бы скорее охарактеризовал как сентиментализм, где любовь понимается как эмоция, она тесно связывается с жалостью, а иногда осуждается как средство эксплуатации бедных женщин богатыми мужчинами. Иногда, наоборот, превозносится, как, скажем, в «Страданиях юного Вертера» Гете, но, в отличие от аристократов, это настоящее большое чувство, страсть вполне в христианском духе.
На самом деле с обеих сторон любовь здесь выводится на первый план, она понимается как роман, как мы бы сегодня сказали. В это время, собственно, и появляется жанр романа. Что такое роман? Это значит, что любовь — это приключение (удачное или нет), это эксперимент; если ты либертен, то это твой эксперимент, если ты сентиментальная девушка, то часто это эксперимент над тобой. Но это именно некоторое событие, определяющее твою жизнь и позволяющее тебе так или иначе самоутвердиться, возвыситься над повседневной моралью.
На тот момент религиозные мотивы отходят на второй план. И лишь немецкие романтики на рубеже XVIII–XIX веков возвращаются все к той же знакомой нам ренессансной задаче — объединить телесную любовь к женщине с мистическим божественным экстазом, который этими романтиками описывается часто в весьма абстрактных терминах. Тут можно вспомнить и Шлегеля, и Шеллинга, и Гёльдерлина, и других.
Я бы отметил такого крупнейшего представителя романтизма, как Генрих фон Клейст: немецкий писатель, драматург, теоретик, он написал замечательную новеллу, которая называется «Кэтхен из Хайльбронна». Кэтхен — это бедная девушка, которая на свою беду полюбила аристократа, князя. И что происходит? Она не может даже толком объяснить, почему она влюбилась, не может объясниться — и что она делает? Она следует за этим князем повсюду, притягиваясь к нему, как будто к магниту. Любовь, которая опрокидывается здесь в прозаический мир, в мир новеллы, выглядит для самого человека как своего рода магнетизм, физическое притяжение. Вот в этом ирония и в то же время глубокая парадоксальная интуиция Клейста. Да, любовь, безусловно, важнейшая человеческая страсть, которая в пределе выводит нас к абсолюту. Но пока абсолюта у нас под рукой нет и мы не дотягиваем до него, то для нас, наоборот, вот эта высокая страсть предстает как чисто материалистический феномен. Мы обнаруживаем эту любовную трансценденцию не только как нашу сознательную, духовную увлеченность, но как физическое притяжение. Надо сказать, это довольно реалистично. Всем нам, наверное, знаком такой чисто материальный магнетизм, который мы испытываем при виде того или иного человека, когда вроде бы это очень примитивная, низменная страсть, и в то же время в ее автоматизме есть
На стыке этих двух традиций — сентиментализма плюс романтизма, с одной стороны, и либертинажа (либертенства) — с другой, между буржуазной и аристократической эротикой расцветает классический роман XIX века. Темами любви занимается прежде всего именно французский роман. Такие авторы, как Бальзак, Стендаль, Флобер, Пруст, разрабатывают теорию любви. И, конечно, поскольку это роман, она разрабатывается на светском материале, как правило, без
Что такое здесь любовь? С одной стороны, это действительно
Стендаль развивает целую теорию любви — любви как кристаллизации, тоже с большой долей иронии и с весьма материалистическими отсылками и метафорами. Стендаль говорит о том, что любовь, в
В XIX веке были разные взгляды на то, что эта любовь в себе несет и почему она так важна. В принципе, пессимистический взгляд гласит, что подобное внимание к любви — это отражение некой общей катастрофы. Мир вокруг нас распадается; отчуждение, расколдовывание; происходит так называемая гибель богов в нашем мире, мы теряем наши трансцендентные символы и идеалы. И в этой ситуации что мы можем сделать? Мы хватаемся за другого человека (если не за часть его тела), как за последнюю соломинку. Вот примерно такой пессимизм присутствует у знаменитого композитора и теоретика Рихарда Вагнера, позднего представителя школы романтиков, который в своей опере «Тристан и Изольда» дал знаменитую картину любви-смерти,
— В мир надзвездный
рвется сердце!
Здесь мой Тристан!— Изольда!
<…>
Оба:
О, дай нам забвенье,
дай нам покой,
страстно желанная смерть в Любви [Liebestod]!
В своих объятьях
нас храни…
Теплым дыханьем
сон непробудный
нам навей.
А в более позитивной интерпретации того же периода можно сказать, что благодаря любви субъект, который раньше вместо взаимодействий с другими людьми
Переходим в XX век в нашем очень беглом изложении. Вы понимаете, что я не претендую здесь на полноту. Здесь узловую роль в понимании любви сыграл, конечно, психоанализ. Школа, которая сначала была, в
Фрейд описывает эмоциональную жизнь человека как своего рода неврозы, то есть нервные напряжения, связанные с конфликтом влечений. Например, он выделяет истерию — ненасытимое желание, связанное с постоянным сомнением в другом; навязчивый невроз, или обсессию, когда, наоборот, объект постоянно с нами и мы даже иногда хотели бы от него отстроиться, но не можем. По сути дела, то, что мы называем любовью, Фрейд старается описать при помощи этих двух терминов. Кроме того, он выделяет полуневроз, которым является сублимация, сублимация полового влечения. Если твое половое влечение не удовлетворено, ты начинаешь писать стихи, раздумывать о смысле бытия — то есть это как бы такой перевернутый Платон. Если у Платона ты должен подавить свое половое влечение и перейти к созерцанию сути бытия, то у Фрейда это происходит с неудачниками, с теми, у кого так или иначе не получилось. Общество репрессировало их половое влечение, и тогда они успешно занимаются сутью бытия. Это издевательская, немножко карнавальная модель, но
Но шире говоря, конечно, весь Фрейд — о любви, поскольку он старается объяснить почти всю эмоциональную жизнь человека именно через либидо, то есть материально понятую любовь. Наряду с влечениями к «я», с любовью к себе, любовь к другому является двигателем всей жизни человека. И это не любовь к
Отдельно Фрейд развивает интересное учение о влюбленности,
Как я уже сказал, на самом деле теория Фрейда, вопреки самому Фрейду, посвящена именно любовной жизни современного человека в ее прозаическом понимании. Можно сказать, романной жизни. Конечно, Фрейда не было бы без французского романа. Современный французский философ Ален Бадью называет психоанализ современной теорией любви. У него есть термин «родовая процедура», то есть процедура порождения истины в данной конкретной ситуации. То есть у тебя есть ситуация, ты пытаешься вывести наружу ее потенциал, понять, о чем она, сконструировать в ней
Дальше в рамках психоанализа было в свое время очень много рассуждений как раз о любви. Яркие интерпретации любви в психоанализе предложили Эрих Фромм и Герберт Маркузе, оба — члены так называемой Франкфуртской школы. У Фромма возникает моральная интерпретация любви: он говорит, что любовь — это здоровое чувство, хороший выход из всевозможных неврозов, которые у тебя могут быть, это функция, которая позволяет нам быть сосредоточенным не на объектах того или иного рода, не на владении, а на собственном существовании и существовании другого. То есть любящий — это тот, кто вступает в экзистенциальное, полноценное общение с другим индивидом как личностью и самоотверженно дарит себя ему. А если этого всего не получается, то начинаются неврозы по Фрейду.
То есть Фромм, грубо говоря, ставит Фрейда на голову и возвращается к более традиционной модели романтической любви или даже дружбы, а либидо уже не играет центральной роли — точнее, оно понимается как синоним настоящей любви. Вроде бы это более здравая модель — а с другой стороны, она очень банальна и моралистична. Что же происходит, собственно, с нашими иррациональными влечениями — здесь непонятно.
Герберт Маркузе в
Самый известный теоретик психоанализа — это французский философ Жак Лакан. Он тоже писал довольно много про любовь и, как и упомянутые авторы, трактовал ее гораздо более экзистенциально, одухотворенно, чем сам Фрейд. Любовь у Лакана — это не просто секс, не просто диалог «я — ты», а это, как он выражается, «дар того, чего у тебя нет, тому, кто этого не хочет». Такой парадокс. То есть это половое отношение, но оно осложнено тем, что Лакан называет «символической кастрацией», тем, что наше половое влечение и вообще жизнь наших влечений с самого начала отмечены некоторой нехваткой, некоторой фрустрацией.
В результате этого ты не можешь спокойно вступить в гармоничные отношения с другим человеком, но тебе нужно мыслить себя как объект и пытаться завладеть другим тоже как объектом. И вот эта игра «субъект — объект», неизбежная объективация друг друга и в то же время попытка принести себя в качестве объекта в дар, делает любовь похвальной, но достаточно бесперспективной и трагической практикой. По Лакану, мы обречены на взаимонепонимание в любовных отношениях, но тем не менее они возможны и они выражают наше в
В XX веке любовь становится культовым предметом для масс, но, конечно, постоянно подвергается и философской рефлексии. Помимо фрейдистской традиции, много пишут о любви в современной французской метафизически ориентированной философии. В частности, в феноменологии. Феноменология — это такая философская традиция XX–XXI веков, которая пытается на основе опыта, в том числе эмоционального, перестроить наше представление о реальности — о реальности жизни, о нашем жизненном мире.
В частности, Морис Мерло-Понти, крупнейший французский феноменолог, создал теорию, которая очень много дает для понимания половой любви. Такая любовь представляет собой, говорит Мерло-Понти, хиазм, перекрест — от буквы Х, которая образует переплетение. Здесь наше тело как бы наизнанку выворачивается в отношении с другим человеком — и буквально, и в переносном смысле, и мы, как на ленте Мебиуса, встречаемся с другим человеком внутри самих себя. Любящие — это те, кто таким образом переплетается. Уже непонятно, где кончается моя кожа и начинается твоя, где я тебя буквально проглатываю, — и так далее, по мере сил. И тем самым, собственно, человек, каждый из этих любящих, подключается к
Еще один современный французский автор-феноменолог, который пишет о любви, — это Жан-Люк Марион, тоже очень знаменитый философ. Он написал книгу «Эротический феномен». Марион считает, что любовный опыт сродни религиозному. У него есть термин «насыщенный феномен», то есть феномен, который настолько богат всевозможными видами опыта, эмоциями, переживаниями, что ему невозможно поставить в соответствие внешний конкретный внешний объект. Вот мы сейчас наблюдаем, допустим, Елену Петровну, мы очень любим Елену Петровну, и когда мы видим Елену Петровну — нас охватывает такое сильное чувство, что мы прямо не можем. То есть любовь, то, что мы ощущаем при виде Елены Петровны, больше этой Елены Петровны, оно не может быть сведено к наблюдению вот этой конкретной личности Елены Петровны. В этом феномене встает вопрос о самом бытии. Это
Я уже упоминал нашего современника, французского философа Алена Бадью — вот он уже не феноменолог. Даже затрудняюсь сказать, в какой он парадигме работает. В
Если сейчас подводить итог, то, во-первых, любовь продолжает быть сверхценным явлением современной философии. В этом смысле Платон и христианство продолжаются. Не все, конечно, авторы пишут о любви, но все время от времени упоминают о ней с крайним пиететом. Если они ее и критикуют, то это во имя
Таким образом, что можно сказать в целом? Любовь — это очень древний миф и это действительно древняя сила взаимного влечения предметов, которая доходит до просто физической силы, всемирного тяготения, и эта сила придает инстинктивному поведению человека некий дополнительный сверхимпульс,
Мне вслед за Аристотелем кажется, что на самом деле любовь, которая была бы полным самопожертвованием и растворением в другом, — эта любовь тоже не аутентичная. В любви должна быть любовь к любви, то есть к самому процессу, в котором ты встречаешься с другим человеком, к себе, который любит. Иначе любовь не сможет воспроизводиться. Но, конечно, любовь не работает сама по себе: как мы уже видели, здесь необходимы постоянные субъективные усилия. И здесь неизбежно постоянное вопрошание, постоянная неопределенность, постоянные сомнения. Но только на этих условиях нам с вами вообще дана способность к
Дальше. Важный феномен — любовь все-таки не единственная земная страсть. Есть же и другие аффекты. Есть еще как минимум ненависть, то есть полярная любви страсть. Что с ней происходит? Она априори подчинена любви, как, в
Более того, даже если не брать ненависть как отрицательное чувство отторжения, сама любовь с ее навязыванием дара, как мы упоминали, с ее желанием слиться в смерти, вообще с определенной навязчивостью, которую мы тоже упоминали, — она для вас позитивна, а для другого человека или для общества она может выступать как раз как очень даже негативный феномен, то, что называется сегодня «харассмент». То есть вроде как это не ненависть, не жестокая
То есть либо ненависть и любовь могут иногда объединиться и ненависть будет подпитывать любовь, и тогда мы имеем
С XIX по XXI век культивация любви крутится вокруг половой любви двух индивидов. Их объединение в семью само по себе непрочно, поэтому оно требует постоянной аффективной подпитки. Конечно, это сила любви, это секуляризация христианской любви к Христу или к Мадонне — это все верно, но то, что каждый вообще должен
Но остается, как мы видели, еще дружба. Она, как и в Древней Греции, является у нас неформальным цементом общества. Дружба создает риск прагматического использования любимого, мы об этом тоже говорили, но, с другой стороны, в ней меньше обременительной навязчивости, поэтому, может быть, она и является альтернативой вот такой сверхсильной страсти, которой является любовь. Далее, если даже дружба может показаться нам слишком избирательной и утилитарной, то остаются как минимум жизнелюбие и человеколюбие, то, что раньше называли словом «филантропия». Общество вряд ли мыслимо без некоторой фоновой симпатии, без этой аристотелевской «филии», объединяющей людей.
Можно обсуждать, насколько необходима и насколько неизбежна любовь к одному индивиду, любовь, которая нарушает нашу социальную ткань и ставит под вопрос нашу собственную личность, или предпочтительнее тоже упоминавшиеся мной публичные и более слабые формы любви, такие как дружба. Возможно, необходимо и то и другое. Но понятно, что любовь (как, по крайней мере, мы ее понимаем уже 2,5 тысячи лет) превышает свои предметы. За любовью к Елене Петровне или Николаю Ивановичу, за любовью к родителям, детям и так далее стоит
Либе, либе, аморе, аморе,
Либо, либо, любовь.
Вот она очень точно, мне кажется, отражает многообразие этого феномена и в то же время его зацикленность на вопросе о нем самом, на любви как таковой, вне
Оставьте ваш e-mail, чтобы получать наши новости