Расшифровка
Есть разные способы рассказывать историю бомбы. Кто-то начинает ее с 1938-го и открытий Отто Гана и Фрица Штрассмана, доказавших, что управляемая ядерная реакция возможна В 1944 году Отто Ган получил Нобелевскую премию по химии за открытие расщепления тяжелых ядер. При бомбардировке урана нейтронами его ядро распадается на несколько частей и высвобождается большое количество энергии. Этот процесс деления ядер лежит в основе работы ядерных реакторов и ядерного оружия. . Так бомба вписывается в мировую историю ядерной физики. Кто-то ведет отсчет от 1942–1943 годов, показывая, что достижения советской внешней разведки способствовали разморозке работ над урановой проблемой. Но большинство авторов начинают эту историю с августа 1945 года, Хиросимы, решения о создании Спецкомитета при Государственном комитете обороны и Первого главного управления — администратора советской атомной промышленности и координатора работ, связанных с бомбой. Здесь бомба становится ответом советского руководства и мобилизованных физиков на начало атомного века, намечающееся противостояние США и СССР и грядущий дебют холодной войны.
Я поступлю иначе и начну эту историю с котлована — может быть, потому, что мое первое посещение здания на Большой Ордынке, где размещалось советское Министерство среднего машиностроения, или секретное атомное ведомство Средмаш, а потом Росатом, началось со слова «котлован». Его выкрикивал пожилой мужчина в кепке и кожаной куртке, очень не похожий на менеджеров в синих костюмах и сильно похожий на бывшего советского инженерно-технического работника — итровца. Он расхаживал по гигантским ступеням между циклопическими То есть огромными. колоннами и кричал в трубку мобильного телефона: «Котлован!» Таким образом, слово «котлован» связало для меня разные времена существования и развития советской и российской атомной промышленности.
Может быть, «котлован» напоминает о Платонове и советском проекте — а думать об атомном проекте, не думая о советском проекте, сложно. А может быть, я начну с котлована потому, что это то, с чего начинается большое строительство, а строительство советской атомной промышленности было большим.
В апреле 1947 года был готов только котлован под первый промышленный реактор. Зрелище внушительное: глубина — 54 метра, диаметр на поверхности — 110 метров. Но до готового котла еще далеко, а ведь Берия обещал Сталину закончить строительство под Кыштымом к 7 ноября 1947 года. К 7 ноября строительство закончено не было. Завод «А», или так называемая «Аннушка», комбината № 817, где начали нарабатывать оружейный плутоний, был введен в действие 15 мая 1948 года. В строительстве участвовали 45 тысяч человек: заключенные, военные строители и вольнонаемные. Первичный монтаж завершили за десять месяцев. Было использовано 1400 тонн металлоконструкции, 3,5 тысячи тонн оборудования и так далее.
Это был масштаб власти, поскольку в стройке принимали непосредственное участие первые лица государства и лично Лаврентий Павлович Берия, возглавлявший Спецкомитет и занимавший на тот момент пост заместителя председателя Совета министров. Это было стремление вписать строительство в советский символический порядок, соотнести его с тридцатилетием Октября. Среди физиков бытовала бородатая шутка о том, что каждый мечтает открыть очередную частицу к очередному съезду.
Однако важно говорить о том, что атомный проект не только встраивался в советскую реальность, но и изменял ее. Созданная через два года бомба навязывала свою размерность советской реальности, деформируя ее и поддерживая новые форматы кооперации, движения в неизвестное, секретности, амбиций, рисков, болезней. Советский Союз, получивший бомбу, стал супердержавой и крупным игроком на международной арене. А физики, сделавшие ее, получили Сталинские премии, пожизненные пенсии, сделали научные карьеры и стали научной элитой страны.
Необычность этой стройки заключалась в том, что у нее был научный руководитель — академик Курчатов. Помимо академика, на заводе работали физики, контролировавшие основные производственные процессы. В дальнейшем физики вошли в штат крупнейших предприятий советской атомной промышленности. Советский атомный министр Ефим Павлович Славский с гордостью говорил, что у него в министерстве есть целая Академия наук, противопоставляя атомщиков тем сферам, где заводы возглавляли генеральные конструкторы и где концентрация научных ресурсов значительно слабее.
Масштаб и наукоемкость атомного проекта в значительной степени были связаны с тем, что слишком многое в начале работ было неизвестно и слишком быстро требовалось получить прикладной результат. Поэтому там, где роль изобретателя обычно выполняет инженер, в советской атомной промышленности ее играли физики — и часто физики-теоретики, поскольку нужно было вообразить и фундаментальные процессы, и их прикладное исследование.
Концентрация ресурсов, власти и наукоемкости придавала новый масштаб знанию и изменяла качество его производства. Американский физик Элвин Вайнберг, участник «Манхэттенского проекта» «Манхэттенский проект» — американская правительственная программа по созданию атомной бомбы. Программа запустилась в 1942 году под руководством физика Роберта Оппенгеймера и генерала Лесли Гровса и в 1945-м увенчалась успехом. Испытание первой в мире атомной бомбы провели 16 июля 1945 года в Нью-Мексико. и руководитель Окриджской национальной лаборатории, которая была одним из крупнейших ядерных центров Соединенных Штатов Америки, назвал крупномасштабные научно-технические программы в сфере ядерных исследований, освоения космоса, радиоэлектроники большой наукой. О реакторах и ускорителях Вайнберг говорил как о пирамидах XX века — объектах, в которых воплощаются амбиции их создателей, историческое воображение эпохи и национальный престиж стран, реализующих столь грандиозные затеи.
Возникает вопрос: каким образом вокруг бомбы — экспериментального объекта, с которым не может быть проведен эксперимент, — рождалась большая советская наука? В чем заключалось ее советское своеобразие, кроме того, что бомба в СССР не была испытана в реальных боевых условиях, а для проведения технических работ и строительства использовался труд заключенных? Как в этой работе напряжения и воображения проступает родовая связь бомбы и большой науки с холодной войной?
Далеко не всегда советская большая наука была большой. Если американские физики в 1940 году вводят мораторий на публикации научных работ о делении ядра и ядерной физике в целом, то в Советском Союзе работы по ядерной физике прекращаются вовсе как бесперспективные в прикладном значении, а значит, ненужные в ближайшие годы. Ядерная физика выводится за пределы мобилизованной науки.
Ситуация изменяется в 1942 году, когда на волне старта «Манхэттенского проекта» и поступления новых разведданных у этих данных появляются читатели. Одним из них стал Игорь Васильевич Курчатов — ученик Иоффе Абрам Федорович Иоффе (1880–1960) — советский физик, пионер исследования полупроводников и почетный член академических сообществ в СССР и в мире. Иоффе, стоящего у истоков физической школы СССР, называют «отцом советской физики». , заведующий лабораторией в Ленинградском физико-техническом институте. Превращение завлаба в руководителя советской атомной проблемы стало неожиданным кадровым решением и показало, что использование талантливых ученых в быстрорастущих проектах перспективно.
Результатом чтения разведданных стало постановление об организации работ по урану. Академику Иоффе было приказано возобновить исследования в области ядерной физики. Первоначально их должны были возобновить под эгидой Академии наук СССР. 10 марта 1943 года выходит постановление о назначении Курчатова научным руководителем работ по бомбе, а 12 апреля — о создании Лаборатории № 2 Академии наук СССР, главного научного подразделения атомного проекта.
Главную роль в реализации этого проекта должны были сыграть ученые, поскольку слишком много было неизвестно. Первый состав лаборатории — 11 человек. Сам Курчатов долго болтается между штатами ЛФТИ и «двойки», Лаборатории № 2. Для строительства «двойки» в Москве отводится площадка размером 120 гектаров, где находилась законсервированная стройка Института экспериментальной медицины.
Начинку для бомбы планируют делать из материалов двух типов: не существующего в природе плутония-239, для производства которого и строят комбинат на Южном Урале, и существующего изотопа — урана-235, который в очень незначительных дозах содержится в природном уране. Промышленность требовалось изобретать и создавать с нуля. С ресурсами была заметная проблема: кое-что нашли в Средней Азии, но, по подсчетам физиков, для запуска работ по урану и строительству реакторов требовалось не менее 100 тонн — в ближайших планах, расчетах и доступе было порядка десяти.
Это потом в каждую геологическую партию будет включен радиометрист, а в 1955 году Александр Городницкий будет петь:
На уран он жизнь свою истратил,
Много лет в горах его искал,
И от этой жизни в результате
Он свой громкий голос потерял.
А пока планы добыть 100 тонн к концу 1944 года оставались на бумаге. В одном из отчетов речь шла о том, что причина лежит в недостатке внимания и плохом материально-техническом обеспечении: от образцов урана, полученных Институтом редких металлов, товарищ Курчатов отказался как от непригодных для опытов. Ядерная промышленность предъявляла невиданные прежде стандарты и к исполнителям работ, и к материалам, с которыми они работали.
Именно в этот период отрабатываются специфические механизмы финансирования советского атомного проекта: используется так называемое аккордное финансирование, когда банк выделяет средства под решение задачи без конкретных проектов и смет, по единым расценкам, чтобы, с одной стороны, ускорить решение задачи, а с другой — не создавать дополнительных проблем с секретностью.
Таким образом, между 1942 и 1945 годом мы имеем дело с атомным проектом в масштабе Лаборатории № 2 и большим количеством проблем, с которыми сталкиваются сотрудники лаборатории и академик Курчатов лично.
Осень 1945 года — это время, когда изобретается административный дизайн советского атомного проекта. В августе 1945 года была создана структура, координирующая работы в советском атомном проекте: 20 августа создается Специальный комитет под руководством Берии, а при этом комитете учреждается административный орган для решения всех практических задач по созданию бомбы под названием Первое главное управление — ПГУ.
Это было не первое главное управление в истории советской цивилизации: до этого в 1932 году для решения амбициозных задач по покорению Советской Арктики создали ГУСМП, Главное управление Северного морского пути. Однако Первое главное управление, занимающееся атомной проблемой, имело совершенно особый статус и выраженный надведомственный характер: в число его членов входили первые и вторые лица ключевых советских министерств. Это был верный способ обеспечить масштабное, гибкое и непосредственное руководство.
И 1945 год — это время, когда атомный проект резко увеличивается в своих масштабах. В частности, в распоряжение ПГУ передано Главное управление лагерей горно-металлургической промышленности и научно-исследовательские институты, образуются отдельные лаборатории, запускаются процессы, связанные с разведкой и добычей урана, переоборудуются заводы — и в том числе используется немецкое оборудование и привлекаются немецкие специалисты. Второго мая 1945 года заместитель начальника Первого главного управления Авраамий Завенягин вылетает в Германию в сопровождении ведущих советских физиков для ревизии имущества Физического института имени кайзера Вильгельма. Большой удачей становится обнаружение 100 тонн урана, которые существенно поправили ресурсную проблему советского атомного проекта.
Таким образом, 1945 год — это год резкого изменения масштаба. Если в конце августа ключевым научным участником атомного проекта является Лаборатория № 2, то к концу года в работы по атомному проекту включено уже порядка сотни исследовательских организаций. У Первого главного управления есть лаборатории, комбинаты, полигоны, прииски, целые города. Оно функционирует как государство в государстве, но особое место в этой системе координат занимает КБ-11, или город Саров, где до 1946 года размещался завод Наркомата боеприпасов. Именно там решают разместить главное конструкторское бюро по разработке атомной бомбы.
На базе Московского механического института (ММИ), расположенного в здании бывшего Вхутемаса на улице Кирова, ныне Мясницкой, создается структура для подготовки инженеров-физиков для задач Лаборатории № 2. В дальнейшем этот институт будет переименован в МИФИ и станет основой советского атомного образования. Для атомного проекта нужны были не инженеры и не физики, а инженеры-физики. Учеба длится шесть лет, и в программы включаются как фундаментальные физические, так и прикладные инженерные курсы. Преподаватели приезжают прямо с ядерных полигонов, а студенты получают повышенную стипендию и начиная с третьего курса учатся под секретом: пишут в секретных тетрадях, сдаваемых в спецчасть, сдают и защищают секретные дипломные работы, проходят практику в ядерных лабораториях.
Когда советские физики будут демонстрировать достижения советской атомной науки и техники на Первой конференции по мирному использованию атомной энергии в Женеве летом 1955 года, наибольшее впечатление на зарубежных коллег произведет не макет Первой в мире атомной станции В мире нет общепринятой точки зрения относительно того, кто построил первую станцию, работающую на основе ядерного реактора (например, реактор EBR-1, вырабатывавший электроэнергию, был построен в США в 1951 году, но его мощности хватало всего на несколько лампочек). Обнинская станция, запущенная три года спустя, была способна производить электроэнергию в промышленных масштабах. В связи с этим в русскоязычной литературе это первенство (отчасти риторически) выводится в название. и не доклад директора лаборатории, где эта станция была запущена, а масштаб подготовки специалистов, которого удалось достичь Советскому Союзу за очень короткое время. Как только в 1945 году запускается проект атомного образования, из ведущих вузов страны призывают лучших физиков, чтобы максимально ускорить выпуск специалистов.
Любопытно, что если инженеры-физики — это абсолютно всегда юноши, мужской контингент, то радиохимиками являются девушки. Меморативные тексты про плутоний в девичьих руках написаны как раз о женском вкладе в реализацию советской атомной программы. Разделение изотопов, очистка оружейного плутония — это очень грязная работа: «грязная» — значит «радиационно опасная». В первые годы, когда санитарные стандарты еще не были установлены, а дозиметрическое оборудование не было отлажено, количество сотрудников радиохимических производств, получающих хроническую лучевую болезнь, было велико.
А ту науку и технику, которая позволила за этот небольшой срок создать атомную бомбу, характеризует следующее. Во-первых, речь идет о прямом контакте с властью и торжестве непосредственных отношений над всевозможными бюрократическими посредниками и структурами. История отношений атомщиков с властью начинается не в 1945, а в 1943 году, когда вновь созданная Лаборатория № 2, которая формально числилась за Академией наук, на деле не подчинялась ей ни организационно, ни экономически и не зависела от нее. Она подчинялась правительству напрямую: оно утверждало планы и отчеты, а материально-техническое снабжение осуществлялось через НКВД.
Это прямое взаимодействие с властью для атомщиков оказывается очень важным и практически, и символически. У больших физиков вырабатывается специфический язык понятного говорения о сложном, чтобы объяснять вождям, почему необходимо принимать то, а не другое решение. В изданном архиве Курчатова есть рекомендация о том, как необходимо готовить доклады для представления правительству, — максимально просто. Это своего рода прообраз современных презентаций.
С другой стороны, нельзя не упомянуть ситуацию, связанную с атомными объектами, которые размещались вдали от столиц. В этих местах советская и партийная власть в привычном смысле слова отсутствует: вся полнота власти принадлежит начальнику Объекта, а партийные интересы представляет прямой представитель ЦК или политотдел.
Во-вторых, речь идет о беспрецедентном масштабе секретности. Не только в Советском Союзе, но и в Соединенных Штатах с реализацией национальных атомных программ связывают создание особых инфраструктур и машин секретности, неизвестных до этого. Безусловно, тайные знания и общества существовали если не всегда, то давно, но размах, детализация и отчетливость появляются вместе с атомом.
С первых лет своего существования как промышленные, так и научно-исследовательские секретные объекты ядерного цикла не просто устраиваются режимно, по образу и подобию зоны, — они являются зоной. Например, постановлением Совета министров от 17 февраля 1947 года КБ-11 — он же Арзамас-16 — относится к особо секретным режимным предприятиям с превращением его территории в закрытую зону. К 1 мая 1947 года режим охраны территории должен был вступить в действие. Это означает, что за короткий срок территорию общим периметром 56,4 километра предстояло превратить в режимное пространство с его характерными атрибутами: правильный периметр, два и более контура охраны, вышки с часовыми, вахта, пропускная система, забор, колючая проволока, частокол или сплошной деревянный забор достаточной прочности, колючка на котором всегда должна быть хорошо натянута. Стоимость производства режимного пространства для Арзамаса-16 составила порядка шести миллионов рублей. Изготовление зоны — это не очень дешевое дело.
Важно понимать, что режимность не обрушивается на атомный проект внезапно. На протяжении 1944–1946 годов от сотрудников НКВД, надзирающих за физиками, регулярно поступают жалобы на плохую дисциплину и несоблюдение режимных требований. У радиохимиков, работающих над производством тяжелой воды в Физико-химическом институте имени Карпова, эти требования носили очень домашний характер: немецких специалистов, трудящихся на Объекте, журят за то, что они пользуются фотоаппаратом; в качестве контроля используют не специальную охрану или сотрудников режимных отделов, а своих же старших научных сотрудников.
Ситуация меняется летом 1947 года: выходит обновленный закон о соблюдении гостайны. Это первый раз, когда в список сведений, представляющих гостайну, включается научно-техническая тематика и проблематика. Начинается проверка помещений и документов, ужесточается повседневный режим сотрудников. Остается один шаг до превращения научно-исследовательских организаций в объекты строгого режима, до стрелков у дверей лаборатории, отдельного пропуска в каждое помещение на территории, зашифрованных ядерных терминов, рабочих тетрадей, сдаваемых в Первый отдел, и ужаса от утраты пересчитанных кем-то страниц — то есть до всего того, что стало общим местом в воспоминаниях ученых и инженеров о работе в атомном проекте в начале 50-х годов.
Важно, что большая советская атомная наука не только обременена режимными требованиями, но и подчиняется логике производства секретного знания: шифровки и утаивания информации становятся важной частью научной коммуникации и существенно изменяют сам процесс производства знаний. Существуют закрытые ученые советы, закрытые диссертационные темы, секретные курсы. Для поездки на секретную конференцию требуется сдать тезисы в режимную часть своего института и получить их в режимной части того института, куда вы приезжаете на конференцию, — научная коммуникация изменяется до неузнаваемости.
Физик-экспериментатор Юрий Стависский вспоминает о том, как в конце 1940-х — начале 1950-х составляли научные отчеты в секретной лаборатории «В», которая подчинялась Девятому управлению МВД СССР. Это управление было специально создано для руководства несколькими ядерными институтами, где сконцентрировали немецких сотрудников, советских специалистов с небезупречной репутацией, перемещенных из лагерей, бывших военнопленных и так далее. Стависский говорит о том, что для отчетов с грифом «совершенно секретно» и выше (а выше — это «совершенно секретно, особая папка») все «крамольные» слова были зашифрованы: «крамольными» были специальные физические термины.
При этом каждый институт имел свой шифр. Например, «нейтрон» в Обнинске звучал как «метеорит», а в «двойке», то есть в Курчатовском институте, — как «нулевая точка». Когда секретная машинистка печатала совершенно секретный отчет, она пропускала все криминальные слова, которые исполнитель подчеркивал в рукописи. При проверке своего машинописного текста физик вписывал эти термины от руки, а когда отчет приходил в дружественную организацию, в секретной части карандаш стирали и вносили другие шифры. Это означает, что здесь классическая научная коммуникация значительно усложняется. Помимо самого физика и машинистки, в дело вступает режимный отдел, и знание становится гибридным.
Следующая черта большой советской науки — это исключительный доступ к ресурсам. Рассказывали, что как-то для работ потребовалось немного платины, но по нормальным каналам достать ее не смогли. На следующий же день прибыл целый грузовик с дорогими платиновыми изделиями: взяли откуда-то из музеев. Или более правдоподобная история: конструкторы предложили испытать недавно появившийся в СССР тефлон — фторопласт Тефлон — торговое название фторопласта, под которым его запатентовали в Америке в 1938 году. . Это был очень дорогой материал, и его было очень мало. Начальник лаборатории позвонил Берии. «…И небольшое количество тефлона было у нас на следующий же день. Его доставили самолетом», — вспоминает один из сотрудников будущего физико-технического института в Сухуми.
Работу в атомных научно-технических программах отличали не только исключительный доступ к ресурсам или особые условия секретности, но и высокий градус мобилизации. Я приведу два коротких случая, характеризующих высокую степень вовлеченности и исключительную мобилизацию сотрудников ядерных КБ и лабораторий.
Одна история о скорости, о совместной работе и качестве объединения ресурсов была рассказана Александром Ивановичем Веретенниковым — сотрудником КБ-11, или Арзамаса-16. Одному физику-теоретику в КБ-11 пришла в голову мысль о том, как можно проверить качество бомбы до того, как она взорвется. Необходимо было посчитать нейтроны на изделии, находящемся в подкритическом состоянии, на заводе, где изделия производили. Физик-теоретик высказал свою идею вечером, за ночь два экспериментатора обсчитали возможные эксперименты и представили список необходимого оборудования, а утром руководство Объекта отправило заявку на это оборудование в Москву.
Через несколько дней автомобиль «Победа», на мягком сиденье которого покоились два необходимых импульсных осциллографа — их и было всего два, импортных, — прибыл на Объект. Оборудование тут же погрузили в персональный вагон начальника КБ-11 Юлия Борисовича Харитона. В вагон уселась бригада энтузиастов: один академик, один членкор, два доктора наук, несколько научных сотрудников. При пересадке в Свердловске успели сходить в оперу.
Приехав в Челябинск-40, на тот самый комбинат с котлованом, они развернули свое оборудование и начали замеры. В течение трех суток считали на осциллографах быстрые нейтроны, сменяясь по очереди и не делая различий между научным сотрудником и академиком. Для Веретенникова этот способ действия является ярким примером настоящей науки. В этом смысле атомный проект и большая советская наука поддерживали на ранних стадиях высокий градус вовлеченности или переживания настоящего: никаких помех, горизонтальная коммуникация, быстрый переход от идеи к воплощению.
Вторая история приходится на чуть более поздний период. Это 1955 год — время, когда КБ-11 делится и создается еще один центр для конструирования ядерного оружия. Теперь это центр на Урале — Челябинск-70. Его научным руководителем становится Кирилл Иванович Щёлкин, заместитель Харитона. Щёлкин с энтузиазмом обустраивает не только институт, но и город, который возникает при нем. Все закрытые города строятся в живописных и прекрасных диких местах — города в лесу.
Для маскировки и всего прочего Щёлкин хочет построить крытый бассейн, но заместитель министра среднего машиностроения Славский против — вроде как по рангу не положено: в КБ-11, Арзамасе-16, крытого бассейна еще нет. Щёлкин предпринимает следующее: в Челябинске-70 роют котлован, готовят все необходимое оборудование и ресурсы и устанавливают свет. Дождавшись отъезда Славского в командировку, Щёлкин едет к председателю Президиума Верховного Совета РСФСР, чтобы подписать разрешение на строительство объекта. От председателя это не требует никаких ресурсов — он ставит свою подпись. Щёлкин дает отмашку — и за ночь строители, собранные со всех строек города, возводят бо́льшую часть внешних конструкций. Когда разгневанный замминистра требует прекратить строительство, выясняется, уже нужно ломать стены.
Между историей Веретенникова и историей Щёлкина общее — это скорость, воля к воплощению, риск, азарт, градус мобилизации. Речь идет и об ответственностях и рисках, которые принимаются на себя, и — что еще очень важно — о действиях в условиях неопределенности. Пожалуй, это последняя черта, о которой я хотела бы сказать.
Несмотря на то что Советская страна располагала большим объемом разведданных, ядерные мемуаристы постоянно говорят о том, что им ничего не было известно: все приходилось создавать и изобретать с нуля. Это прежде всего об изобретении способов действия, то есть технологий. В условиях неопределенности роль теоретиков была исключительно высока, поскольку многое нельзя было увидеть и пощупать руками — можно было только рассчитать. Сам ядерный взрыв, который рассчитывали физики, был родственником процессов, происходящих на звездах. Неудивительно, что те, кто стоял у истоков разработки этой проблемы, получили в отрасли величественное мифологическое название «Прометеи ядерного века», а многие теоретики, например Игорь Тамм, после ухода из атомного проекта в той или иной степени связали себя с задачами астрофизики: ближе к звездам — подальше от взрывов.
Взорвется или не взорвется, было непонятно до последнего момента. Взорвалось утром 29 августа 1949 года. 841 участник работ над атомным проектом получил награды советского правительства. А 12 августа 1953-го, через полтора месяца после этих ведомственных преобразований, были произведены испытания первой водородной бомбы. Испытания были успешными. Взрыв был произведен с высоты 30 метров, и в радиусе четырех километров были снесены кирпичные здания. На протяжении 1950-х годов эта модель совершенствовалась, изменялась, дорабатывалась. Продвинутый опытный образец был испытан КБ-11, а серийное производство было налажено в Челябинске-70, что стало поводом для гордости жителей города.
Но этим все не ограничивалось. Со временем в сферу интересов Средмаша входит не только весь цикл ядерного производства от добычи урана до производства готовых изделий — его интересы распространяются на подземные ядерные взрывы, промышленное производство алмазов. Ядерщики участвуют в преобразовании природы: на полуострове Мангышлак они строят опытный реактор с опреснителем воды одновременно и создают оазис — город Шевченко, ныне Актау. В закрытых городах открываются филиалы МИФИ. У Средмаша большая социальная инфраструктура и интерес к инновациям, в том числе в сфере управления. Производятся не только реакторы, но и ядерные энергетические установки для лодок, космоса, и идут разработки в сфере использования баллистических атомных ракет.
Большие сложности, с которыми столкнется ведомство и его научное расширение, придутся на более поздние времена. В 1960–70-е годы начнется эпоха долгого внедрения. Если бомбы были созданы и поставлены на серийное производство достаточно быстро, то, например, с мирным атомом, который тоже патронировал Средмаш, столь быстрого и эффективного результата не получилось. Это самые красивые, головокружительные идеи, обещающие человечеству доступ к едва ли не неиссякаемым источникам энергии, — речь идет об управляемой термоядерной реакции и реакторах на быстрых нейтронах. Опытные быстрые реакторы построены, но вся полнота технологического цикла для них разрабатывается и по сей день.
Уже в конце 1950-х годов, 13 января 1958 года, один из апостолов атомного века Щёлкин, научный руководитель ядерного центра в Челябинске-70, пишет секретарю ЦК Игнатову письмо и выражает свою глубокую озабоченность состоянием дел в атомной промышленности. Он пишет о том, что к этому периоду на полную катушку развернулась демобилизация мощных творческих сил из атомного проекта: физики-теоретики, которые часто не по доброй воле привлекались для работ над ядерным оружием, уходят обратно в большую физику. Но тревожит Щёлкина не столько демобилизация выдающихся физиков, сколько научная демобилизация самой отрасли. Он боится, что ведущие конструкторские бюро и исследовательские институты Министерства среднего машиностроения уже превращаются или вот-вот превратятся в заштатные инженерные конторы, потеряют свой творческий потенциал и выдохнутся, предавшись серийному инженерному производству изделий, поставленных на поток, и решая только задачу по увеличению мощности — и неважно, очередной бомбы или очередного реактора. С точки зрения Щёлкина, в этой точке находится под угрозой лучшее из того, что было заложено и достигнуто в атомном проекте.
Возникает вопрос: до какой степени проект, ориентированный на работу в экстремальных героических условиях, может действовать эффективно в условиях нормализации? До какой степени проект, затеянный в рамках надведомственной структуры, может быть реализован в рамках структуры ведомственной?
В начале рассказа я сравнивала атомный проект с атомной установкой. Заканчивая историю, я должна вернуться к этому сравнению и сказать о том, что на комбинате № 817, на его заводе «А», буквально через несколько месяцев после того, как он был запущен в июне 1948 года, возникли серьезные проблемы: реактор стремительно терял свою реактивность, то есть не вырабатывал необходимого количества плутония. Забили тревогу — выяснилось, что радиоактивная среда оказывается невероятно агрессивной по отношению к конструктивным материалам — к тому, из чего реактор сделан. Оборудование в значительной степени попорчено коррозией, нарушена герметичность, и внутри реактора обнаруживаются продукты деления — все это мешает скорости процессов, существенно снижает качество реакции и объем нарабатываемого плутония.
До некоторой степени долгосрочно реализуемая научно-техническая программа, которую придумали вокруг бомбы и которая отчасти похожа на нее по своему устройству, со временем обзаводится сходными проблемами. Нарушается герметичность советского атомного проекта, физики включаются в сложные партийно-хозяйственные отношения — вплоть до отправления сотрудников реакторных институтов в колхозы, и большое внимание начинает уделяться менеджменту жизни научно-исследовательских институтов: программы планирования, патентования, бесконечной отчетности, научной бюрократии. Все это очень сильно изменяет и затрудняет работу: появляются дополнительные примеси и осколки.
Заканчивая разговор о большой науке в Советском Союзе, мне хотелось бы остановиться не на рисках стагнации и не на порче человеческого материала из-за большого вознаграждения, а на отношении между характером и масштабом большой науки и спецификой жизни в СССР.
С точки зрения одного из моих собеседников, бывшего директора ядерного института, пожалуй, именно советский стиль и порядок существования в наибольшей степени отвечают тем новым требованиям, которым должна соответствовать современная наука. Кивая в сторону ранней истории ядерной физики и исследования радиоактивности, он говорил о том, что на заре было возможно, чтобы физик и его жена — очевидно, упоминаются супруги Кюри — могли перебирать какие-то пробирки у себя в подвале. Теперь все не так: наука становится наукой больших коллективов и требуется специфическая степень вовлеченности и участия. Ему вторит другой физик, который говорит о том, что наука у нас последовательная, длиннопериодная: если уж во что-то вляпались, то не остановимся. Возникает вопрос: что происходит, когда крупномасштабная программа, в которую вляпались, не останавливаясь, накапливает в себе слишком большой потенциал инерции? Термин — пояснение