Мобильное приложение
Радио Arzamas
УстановитьУстановить
Курс № 83

Как атом изменил нашу жизнь

  • 5 лекций
  • 4 материала

Лекции о том, как физики делали атомную бомбу, а потом выступали против ее испытаний и почему именно они были культурными героями и для советской власти, и для диссидентов, а также правила жизни Андрея Сахарова и тест о влиянии атома на науку и быт

Росатом
Аудиолекции
Наши курсы удобнее всего слушать в мобильном приложении «Радио Arzamas». Помимо лекций, там можно найти дюжину наших подкастов, детские курсы и материалы, а также многое другое.
RadioРадио Arzamas

Расшифровка

Мы начнем лекцию с 1932 года, который условно считается годом рождения ядерной физики. На самом деле ядерная физика в каком-то смысле суще­ствовала и до 1932 го­да: за 20 лет до того уже было известно, что внутри атома имеется ядро, что есть радио­актив­ные излучения — альфа-, бета- и гамма-частицы, что происходят ядерные реакции и что в ходе этих ядерных реакций одни атомы могут превращаться в другие.

До 1932 года ядерная физика все-таки была относительно маргинальной, но не самой важной из областей физики. Главной обла­стью на тот момент были атомная физика, где изучали не ядро, а уровень электронов в атоме, и квантовая механика. Ядерная физика была немножко в стороне. Она была более непонятной, потому что еще с самого открытия радиоактивности не было ясно, что же является источни­ком энергии, которая выходила из ато­ма в виде радио­актив­ных излучений. По атомным масшта­бам это была очень большая энергия, но откуда она возникает и почему может поддержи­ваться такое долгое время, практически не убывая, тоже было совершенно непонятно.

1932 год изменил статус ядерной физики. Связано это было с целым рядом экспери­ментальных открытий, среди которых самым важным было открытие нейтрона. В Кембриджской лаборатории Джеймс Чедвик объявил о том, что в числе радио­актив­ных излучений, которые испускают различ­ные радио­ак­тивные атомы, было излучение, состоявшее из массивной, но электрически нейтральной частицы. Он назвал эту частицу нейтроном.

Появился ряд других открытий, связанных с нейтроном, например три­тий — тяжелая вода. Весь этот набор экспериментальных открытий сразу выдвинул ядерную физику на первое место среди самых важных, актив­но развивающихся и продуктивных областей физики, и начиная с 1932 года она остается такой на протяжении примерно 15–20 лет. 

Обнаружение нейтрона открыло перед экспе­риментаторами очень большие перспективы. До этого существовала возможность произ­водить ядерные реакции, направляя на ядра атомов быстро двигающиеся частицы, такие как протон или альфа-частицы. Если протон, быстрый протон или альфа-частица попа­дали в ядро, оно могло расколоться или в нем могли произойти другие ядерные реакции, приводящие к возникновению новых элементов. 

Но сложность состояла в том, что и протоны, и альфа-частицы электрически заряжены и ими трудно было попасть в то же позитив­но электрически заря­женное ядро атома. Нейтрон же был частицей нейтральной, и он сразу дал возможность производить огромное количество новых реакций. 

Группой ученых, которые наиболее успешно занималась этой деятельностью начиная с 1934 года, была римская группа во главе с Энрико Ферми. Они прак­тически поста­вили дело на конвейер. Буквально любой химический элемент периодической таблицы Менделеева был использован ими как мишень для потока нейтронов. Не то чтобы целью, но, может быть, главным призом всей этой активности была надежда открыть трансурановые элементы.

Одна из наиболее важных ядерных реакций, которая могла происходить с атомом, — это поглощение нейтрона атомом. Потом атом испускал электрон, или бета-частицу. При такой реакции заряд атома увеличи­вался на один, и из одного атома можно было получить другой атом следующей клеточки периодической таблицы Менде­леева. Перебирая элементы таким образом, можно было дойти до самого последнего атома в таблице на тот момент — это был уран, о новых атомах за которым ничего известно не было. Они не могут существо­вать в естественном виде в природе, потому что сильно радиоактивны и быстро распадаются. Одной из надежд группы Ферми была как раз попытка, облучая нейтронами уран, вызвать такую реакцию, чтобы в итоге получился следующий, еще не откры­тый и не существующий в природе элемент. 

Открытие любого нового химического элемента по меркам того времени практи­чески гарантировало Нобелевскую премию. И в начале 1938 года Ферми смог объявить положительный результат. В числе получен­ных продуктов разных атомных реакций были какие-то новые типы излучений, новые вариан­ты атомного распада, которые они не могли отождествить ни с каким из близ­ких к урану атомов. Это позволило им заклю­чить, что в числе продуктов реак­ции появля­ется что-то новое — доселе неизвестный атом, который вполне естественно было считать первым трансурановым элементом.

Авторитет Ферми тогда был очень высок: он уже сделал очень много важных откры­тий — и за это открытие в конце 1938 года ему была присуждена Нобе­левская премия. По иронии судьбы, это была одна из тех Нобелевских премий, которая практически сразу была опровергнута, и другие исследо­ватели пока­зали, что премию присудили неправильно. 

Но это было не совсем так: доказали, что те продукты реакции, которые Ферми получил в результате, были вовсе не трансура­новым элементом, а уже более-менее известными и существовавшими изотопами. Теми, кто указал на эту ошибку и объяснил, в чем дело, была конкурирую­щая группа ученых, рабо­тавшая в Берлине. Ее главными представителями были химик Отто Хан и радиофизик Лиза Мейтнер.

Они изучали ядерные реакции примерно в том же ключе, что и Ферми, но результат Ферми с самого начала вызвал у них некие подозрения. Ученым казалось, что что-то происхо­дит не так, и к концу года Отто Хан смог сделать другое заключение — это произошло буквально в течение месяца после прису­ждения Нобелев­ской премии Ферми. Хан пришел к выводу, что среди продук­тов распада находится не трансурановый элемент, а элемент барий, ничем не приме­ча­тельный элемент в середине таблицы Менделе­ева. При этом было не совсем понятно, откуда он взялся.

Правильную аргументацию довольно быстро дала Мейтнер, но к тому времени ее положе­ние оказалось довольно сложным. Группа в течение многих лет рабо­тала в Берлине; Хан был немцем, а Лиза Мейтнер происхо­дила из еврейской семьи и родилась в Вене. Она работала в Германии уже довольно давно, но ее положение сильно осложнилось в 1933 году, после прихода к власти нацист­ского правительства. В 1938 году коллеги поторопились вывезти ее из страны. Отто Хан сумел вывезти Мейтнер в Голландию, откуда она переправилась в нейтральную Швецию. Там она смогла выжить во время войны как беженец, имея временную научную работу.

К тому моменту, когда в конце 1938 года Хан и другой его сотрудник, Фриц Штрассман, пришли к заключе­нию, что в среде продук­тов распада ядерной реакции был барий, Лиза Мейтнер жила в Швеции и не могла принимать непосредствен­ное участие в этой работе. Поэтому она не упомина­ется в каче­стве автора знаменитой работы, известной как открытие реакции деления урана нейтро­нами, — формальными авторами были двое ее немецких коллег. В итоге в 1945 году Отто Хану за это открытие была присуждена Нобелевская премия, а Лизу Мейтнер Нобе­лев­ский комитет решил обойти вниманием. За свою историю Нобелевский комитет вынес много несправедливых решений, но это, пожалуй, было одним из самых несправедливых.

Тем не менее Мейтнер сделала очень важный вклад в понимание реакции деле­ния, потому что именно ей принад­лежит формулировка деления ядра. Она была одной из первых, кто узнал о том, что Хан написал в своей работе как химик, и в соавторстве со своим племян­­ником Отто Фишем она отдель­но опубли­ковала работу, где как физик объяснила, что реакция, которая происхо­дит в итоге попадания нейтрона в уран, вызывает раскол ядра урана на две примерно равные половин­ки. Тем самым объяснялось, почему в резуль­тате появляется барий — атом примерно из середины таблицы Менделеева. Для опи­сания реакции использовали термин «деление», взятый из биологии, где деление — это размножение клеток, которое происхо­дит у биологических организмов.

Буквально с первых дней 1939 года реакция деления урана стала сенсацией для физиков всего мира и практически сразу вызвала не только огромный интерес, но и большую тревогу. Нельзя даже сказать, чья конкретно это была идея. Почти сразу во многих голо­вах возникло понимание, что из этой реак­ции деления теоретически можно получить атомную энергию: возмож­но — как источник энергии, а возможно — как взрывное устройство, похожее на бомбу или еще что-то очень опасное.

До открытия деления урана можно было спекулировать на тему атомной энергии. Были известны ядерные реакции, в которых выделялась достаточно большая по масшта­бам атома энергия. Но для каждой атомной реакции необ­ходимо было затратить намного большее количество энергии и мате­риалов просто для того, чтобы создать условия для реакции.

Реакция деления показала, что теоретически появилась возможность цепных реакций. При делении урана на две половинки среди продуктов также возни­кали нейтроны, и если их число было больше единицы — а в действительности иногда образовы­валось два или три новых нейтрона, — появлялась возмож­ность устроить цепную реакцию. Запустив эту реакцию, дальше физик теоре­тически мог сидеть и смотреть, как лавина развивается и как большое коли­чество ядерных реакций добавляет новую энергию в результат. В теории появ­лялась надежда, что из этого выйдет что-то практически значимое в смысле источника энергии.

Интересно, что на тот момент как раз это условие в каком-то смысле спасло ядерную физику в Советском Союзе. В СССР ядерная физика тоже довольно активно развивалась после 1932 года, и были лаборатории, в частности лаборатория Курчатова, которые занимались экспериментами, похожи­ми на эксперименты лаборатории Ферми. Это дело финансировалось Наркоматом тяжелой промышлен­ности, и ядерная физика становилась все более и более масштабной областью изучения.

Но Наркомат как экономическое министер­ство в какой-то момент начал задаваться вопросом, какой из этого будет выход. Для советских министерств было очень важно, чтобы ученые могли пообещать какой-то практический выход. И с 1939 года риск отмены финансирования ядерной физики в Совет­ском Союзе отпал: эта область исследования у советских ученых тоже стала одной из самых популярных и очень важных.

Во всех странах, где на тот момент развивалась ядерная физика, большое число ученых сразу переключилось на исследова­ния урана. Важный результат полу­чила лаборатория в Париже. Фредерик и Ирен Жолио-Кюри первыми оценили критическую массу — то, какой минимальный запас урана должен быть, чтобы теорети­чески надеяться на цепную реакцию, которая не угасала бы, а продол­жала развиваться. По их оценкам, выходило десять тонн, что, в общем-то, показывало, что бомба практически нереальна. На тот момент никакой самолет не мог перевозить и исполь­зовать бомбы такого размера, но практически во всех странах были физики или инженеры, которые почти сразу же написали письма своим военным или экономическим начальникам, утверждая, что шанс сделать бомбу все-таки есть. С 1939–1940 годов в разных странах существовали группы, которые пытались выяснить, можно ли произвести из этого оружие.

Тут нужно пояснить: не каждая цепная реакция — это взрыв. Есть цепные реакции, которые происходят стабильно. Скажем, костер, в котором горят веточки и куда эти веточки подкладывают, — это тоже цепная реакция. Но ничего не взрывается — просто происходит постоянное и стабиль­ное выделение энергии. Эта энергия тоже может выйти из-под контроля, возникнет пожар, и тогда это будет цепная реакция, в которой выделение энергии развивается неконтро­лируемо, но пожар не является взрывной реакцией.

Следующим вариантом для сравнения может быть авария в Чернобыле. Иногда она называ­ется взрывом, хотя в реальности взрыв был сравнительно неболь­шой. Он уничтожил сам реактор и разрушил оболочку, стену здания, потому что ядерный реактор на стан­ции сильно перегрелся. Но это тоже взрыв, который для военных целей взрывом не считается, и по уровню он не сравним с бомбой, уничтожившей Хиросиму. В этом смысле можно сравнить взрыв в Хиросиме, который уничтожил город и привел к жертвам нескольких сотен тысяч человек, и локальный взрыв в Чернобыле, который только разрушил сам реактор, а близко существующий город от взрыва не пострадал.

И в этом смысле разницу между тем и другим взрывом скорее можно объяснить как скорость реакции. И в том, и в другом случае цепная реакция приводит к перегреву и выделению неконтролируемого количества энергии. Но в чернобыль­ской реакции, когда произошло это неконтролируемое выделение энергии, оно усиливалось настолько, пока сам реактор не был разрушен. После чего цепная реакция стала потихоньку затухать и сходить на нет.

В атомной бомбе реакция должна происхо­дить на несколько порядков быстрее, то есть до того момента, как сам объект, в котором происходит реакция, реактор или бомба, разру­шится, энергии должно выделиться настолько много, чтобы ее хватило на разру­шение целого города. Это означало, что выделение энергии должно было быть намного более быстрым.

Весной 1940 года произошло событие, которое довольно сильно повлияло на ход работ. Важным событием для возможности создания именно атомного оружия был короткий меморандум, написанный в Англии двумя физиками, которые были беженцами из нацистской Европы. Одним из них был Рудольф Пайерлс, а другой физик происходил из Австрии: это был племянник Лизы Мейтнер — Отто Фриш. Оба на тот момент работали в Англии.

На 1940 год Англия была в полной мере вовлечена в войну с нацистской Герма­нией и практически все ее собственные силы и кадры физиков были мобилизо­ваны для различного рода военных исследований, самым главным из кото­рых было исследо­вание противо­воздуш­ной обороны и радио­локации. К этим секретным исследованиям Фриш и Пайерлс допущены не были: в каком-то смысле они стали зани­маться проблемой урана именно потому, что их не до­пустили к более важным на тот момент военным работам и у них было время зани­маться, скажем так, теоретическими спекуляциями.

В начале 1940 года они написали короткую работу и сразу поняли, что публи­ковать ее нельзя. Они показали работу своим английским коллегам, которые сразу ее засекретили. Это стало началом первого в истории проекта по созда­нию атомной бомбы.

Фриш и Пайерлс попытались рассчи­тать, как будет происходить цепная реак­ция, если суметь отделить изотоп уран-235, который в естествен­ном уране существует в количе­стве мень­шем, чем 2 %, от урана-238, намного более распространенного в естествен­ном уране изотопа. К своему собствен­ному удивлению, они обнаружили, что в этом случае цепная реакция проис­ходит намного быстрее, чем в естествен­ном уране, который состоит из смеси изотопов.

После года работы, примерно к сере­дине 1941 года, англичане поняли, что они не смогут сделать атомную бомбу. Стало понятно, что, как и любая другая страна, которая находилась в состоянии войны и в которой вся экономика была подчинена нуждам идущей войны, они не могут решиться выделить огромное количество ресурсов и времени на непонятный проект с непонятным резуль­татом. Поэтому летом 1941 года англичане перебазировали часть своего проек­та в Канаду, подальше от театра боевых действий, — туда, где его по крайней мере не могли разбомбить. 

Также они решили поделиться секретом с американцами — как бы сейчас сказали, в качестве научного обмена. Делегация английских ученых, направ­ленная в Аме­рику, по сути, привела к созданию «Манхэттенского проекта», который изначально был сотрудни­чеством двух стран, но в конце стал больше американским. 

Нельзя сказать, что это было сознатель­ным обманом, но с точки зрения англи­чан, можно считать, что они готовы были рисковать незадействованными индустриальными ресурсами Америки и поделиться этим проектом с амери­канцами, чтобы использо­вать мощ­ность американской индустрии. В случае успеха они надеялись, что результат будет принадлежать двум странам, а если бы проект был неудач­ным, то основные ресурсы были бы потрачены именно американской, а не английской стороной, которая в тот момент направляла все свои ресурсы на войну.

Пожалуй, один из самых недооценен­ных участников этого проекта — это гене­рал Лесли Гровс, который командовал проектом как админи­стратор и мене­джер. В публич­ных историях его роль обычно прини­жается, потому что ученые его не любили. В каком-то смысле роль маршала Берии в советском проекте потом во многом будет похожа на роль генерала Гровса в «Манхэттенском».

Это был грубый, неотесанный человек, в каком-то смысле солдафон. Ученым казалось, что как администратор он превы­шает свои полномочия. Он действи­тельно их превышал — и не только по отношению к ученым, но и в том, что выбивал материа­лы для своего проекта, в том числе из других проектов, которые были намного более востребованы в войне. Будучи во главе «Ман­хэттенского проекта», Гровс столько раз выходил за рамки, что если бы он не достиг успеха и бомбар­ди­ровка Хиросимы в итоге не произо­шла бы, скорее всего, после окончания войны он пошел бы под суд: тогда начали бы задавать вопросы, сколько всего ресурсов было потрачено на бомбу, которая в итоге не была задействована.

Одной из главных стратегий риска, которые маршал Берия тоже потом будет применять в советском проекте, стала работа по всем возможным направлениям сразу. Были разные варианты разработок и разные технические, инженерные и научные возможности, и заранее не было понятно, какой вариант будет более эффективным и сработает. Поэтому вместо того, чтобы выяснить, делать плутониевую бомбу или урановую, делать атомный реактор на уране с графитом или атомный реактор на уране с тяжелой водой в качестве замедлителя, Гровс в качестве главного организационного принципа выбрал принцип делать сразу все. 

В этом смысле действительно очень показательно сравнивать Гровса с Берией, потому что Берия во многом организовывал советский проект по аналогичным принци­пам менеджмента. Для него главной пробле­мой тоже была минимиза­ция возможности ошибки: нужно попытаться сделать так, чтобы вероятность неудачи была как можно меньше. Сколько ресурсов при этом будет затрачено, его волновало мало — и советская бомба в итоге тоже будет создана с огром­ными жертвами, перезатратой усилий, средств, и материалов. А по времени работа займет примерно столько же, сколько и работа над американской атомной бомбой в «Манхэттенском проекте», то есть примерно четыре года.

Для Берии, как и для Гровса, фактор времени был одним из самых важных. Для Советского Союза проблема, которую создала монопо­лия американцев на атомное вооружение, была даже не столько военной. В первые несколько лет, до 1950 года, количество атомных бомб, которые находились в распоря­жении Соединенных Штатов, еще было относительно незначительным. Пока Советский Союз не обладал своей собствен­ной бомбой, вероятность атомной атаки со стороны Америки оценивалась как сравнительно низкая. И даже если бы она произошла, количества атомных бомб не хватало на то, чтобы это оружие действи­тельно стало решающим. Советский Союз уже знал, к каким уровням разрушения приводят современные войны, и по масшта­бам уже пережитых разрушений несколько атомных бомб не казались настолько уж опасными по крайней мере в ближайшее время.

Сейчас совершенно естественно считать, что ядерное оружие — это оружие массового поражения и, по сути, средство геноцида. Практи­чески нет военных объектов, которые могут стать целью атомного оружия. Единственное, для чего атомная бомба реально существует и может приме­няться, — это для уничтожения города с миллионным населением.

Поэтому было понятно, что в 1945 году, после первого использования атомного оружия, история войны и вооружения перешла на совершенно новый уровень, но с чисто военной точки зрения у этого явления есть определенная сложность. Военные генералы того времени не были сильно воодушевлены атомной бом­бой, и для них ее ценность была не настолько большой, как это представляется сейчас. 

Связано это было с тем, что к концу Второй мировой войны генералы научи­лись уничто­жать население настолько эффективно, что могли делать это и без атомного оружия. Так называемые стратегические бомбарди­ровки могли уничтожить город с миллион­ным населением — и уничтожали. Наиболее известна бомбардировка Дрездена в Германии в феврале 1945 года, где, по раз­ным оценкам, хотя в данных случаях они всегда приблизительные, количество жертв соотносилось с жертвами атомных бомбардировок Хиросимы и Нага­саки.

С точки зрения военных, циников и убийц, атомная бомба не давала им больше того, что уже было у них в руках. Разницу видели скорее в том, что без атомной бомбы надо было бы использовать несколько сотен бом­бар­дировщиков и тыся­чи обычных и зажи­гательных бомб и бомбить в течение целого дня, а количе­ство жертв среди пилотов и потерь бомбардировщиков тоже было бы замет­ным и значитель­ным. В случае атомной бомбардировки примерно такого же результата можно было добиться с помощью одного или двух бомбардиров­щиков и одного успешного бомбометания. В этом смысле нельзя сказать, что атомные бомбардировки очень сильно повысили бы крими­наль­ность того, что и так происходило на Земле в тот момент.

Но очень важно было символическое значе­ние атомного оружия. По крайней мере, в 1945 году главной проблемой для Совет­ского Союза было то, что амери­канцы будут использовать свою монополию на атомную бомбу в дипло-мати­ческих целях. Наличие атомного оружия у Америки довольно сильно повлияло на невозможность перего­воров после окончания Второй мировой и в этом смысле способствовало быстрому переходу к состоянию холодной войны.  

другие материалы на эту тему
 
Чтение на 15 минут: «Хиросима»
Фрагмент репортажа Джона Херси о шести выживших в Хиросиме
 
Голос дня: Эйнштейн — о войне и мире
Речь, произнесенная через четыре месяца после бомбардировки Хиросимы и Нагасаки

Расшифровка

Есть разные способы рассказывать историю бомбы. Кто-то начинает ее с 1938-го и открытий Отто Гана и Фрица Штрассмана, доказавших, что управ­ляемая ядерная реакция возможна  В 1944 году Отто Ган получил Нобе­левскую премию по химии за открытие расщепления тяжелых ядер. При бомбардировке урана нейтронами его ядро распадается на не­сколь­ко частей и высвобождается большое количество энергии. Этот процесс деления ядер лежит в основе работы ядерных реак­торов и ядерного оружия. . Так бомба вписывается в мировую историю ядерной физики. Кто-то ведет отсчет от 1942–1943 годов, показывая, что достижения советской внешней разведки способствовали разморозке работ над урановой проблемой. Но большинство авторов начинают эту историю с августа 1945 года, Хиросимы, решения о создании Спецкомитета при Государ­ственном комитете обороны и Первого главного управления — администратора советской атомной промышленности и координатора работ, связанных с бом­бой. Здесь бомба становится ответом советского руководства и мобилизован­ных физиков на начало атомного века, намечающееся противо­стояние США и СССР и грядущий дебют холодной войны.

Я поступлю иначе и начну эту историю с котлована — может быть, потому, что мое первое посещение здания на Большой Ордынке, где размещалось советское Министерство среднего машиностроения, или секретное атомное ведомство Средмаш, а потом Росатом, началось со слова «котлован». Его выкрикивал пожилой мужчина в кепке и кожаной куртке, очень не похожий на менеджеров в синих костюмах и сильно похожий на бывшего советского инженерно-техни­ческого работника — итровца. Он расхаживал по гигантским ступеням между циклопическими  То есть огромными.  колоннами и кричал в трубку мобильного телефона: «Котлован!» Таким образом, слово «котлован» связало для меня разные времена существования и развития советской и российской атомной промышленности.

Может быть, «котлован» напоминает о Платонове и советском проекте — а думать об атомном проекте, не думая о советском проекте, сложно. А может быть, я начну с котлована потому, что это то, с чего начинается большое строительство, а строительство советской атомной промышленности было большим.

В апреле 1947 года был готов только котлован под первый промышленный реактор. Зрелище внушительное: глубина — 54 метра, диаметр на поверхно­сти — 110 метров. Но до готового котла еще далеко, а ведь Берия обещал Сталину закончить строительство под Кыштымом к 7 ноября 1947 года. К 7 ноября строительство закончено не было. Завод «А», или так называемая «Аннушка», комбината № 817, где начали нарабатывать оружейный плутоний, был введен в действие 15 мая 1948 года. В строи­тельстве участвовали 45 тысяч человек: заключенные, военные строители и вольнонаемные. Первичный монтаж завершили за десять месяцев. Было использовано 1400 тонн металлоконструкции, 3,5 тысячи тонн оборудования и так далее.

Это был масштаб власти, поскольку в стройке принимали непосредственное участие первые лица государства и лично Лаврентий Павлович Берия, возглав­лявший Спецкомитет и зани­мав­ший на тот момент пост заместителя предсе­дателя Совета министров. Это было стремление вписать строительство в совет­ский символический порядок, соотнести его с тридцатилетием Октября. Среди физиков бытовала бородатая шутка о том, что каждый мечтает открыть очередную частицу к очередному съезду. 

Однако важно говорить о том, что атомный проект не только встраивался в советскую реальность, но и изме­нял ее. Созданная через два года бомба навя­зывала свою размерность советской реальности, деформируя ее и поддер­живая новые форматы кооперации, движения в неизвестное, секретности, амбиций, рисков, болезней. Советский Союз, получивший бомбу, стал супердержавой и крупным игроком на международной арене. А физики, сделавшие ее, полу­чили Сталинские премии, пожизненные пенсии, сделали научные карьеры и стали научной элитой страны. 

Необычность этой стройки заключалась в том, что у нее был научный руково­дитель — академик Курчатов. Помимо академика, на заводе работали физики, контролировавшие основные производ­ственные процессы. В дальней­шем физики вошли в штат крупнейших предприятий советской атомной промыш­ленности. Советский атомный министр Ефим Павлович Славский с гордостью говорил, что у него в мини­стерстве есть целая Академия наук, противопоставляя атомщиков тем сферам, где заводы возглавляли генеральные конструкторы и где концентрация научных ресурсов значительно слабее.

Масштаб и наукоемкость атомного проекта в значительной степени были связаны с тем, что слишком многое в начале работ было неизвестно и слиш­ком быстро требовалось получить прикладной результат. Поэтому там, где роль изобретателя обычно выполняет инженер, в совет­ской атомной промышлен­ности ее играли физики — и часто физики-теоретики, поскольку нужно было вообразить и фундаментальные процессы, и их прикладное исследование.

Концентрация ресурсов, власти и наукоемкости придавала новый масштаб знанию и изменяла качество его производства. Американский физик Элвин Вайнберг, участник «Манхэттен­ского проекта»  «Манхэттенский проект» — амери­канская правительственная программа по созданию атомной бомбы. Программа запустилась в 1942 году под руковод­ством физика Роберта Оппенгеймера и генерала Лесли Гровса и в 1945-м увенчалась успехом. Испытание первой в мире атомной бомбы провели 16 июля 1945 года в Нью-Мексико.  и руководитель Окриджской национальной лаборатории, которая была одним из крупнейших ядерных центров Соединенных Штатов Америки, назвал крупномасштабные научно-технические программы в сфере ядерных исследований, освоения космоса, радиоэлектроники большой наукой. О реакторах и ускорителях Вайнберг говорил как о пирамидах XX века — объектах, в которых воплощаются амбиции их создателей, историческое воображение эпохи и национальный престиж стран, реализующих столь грандиозные затеи.

Возникает вопрос: каким образом вокруг бомбы — экспериментального объек­та, с которым не может быть проведен эксперимент, — рождалась большая советская наука? В чем заключалось ее советское своеобразие, кроме того, что бомба в СССР не была испытана в реальных боевых условиях, а для проведения технических работ и строительства использовался труд заключенных? Как в этой работе напряжения и воображения проступает родовая связь бомбы и большой науки с холодной войной?

Далеко не всегда советская большая наука была большой. Если американ­ские физики в 1940 году вводят мораторий на публикации научных работ о делении ядра и ядерной физике в целом, то в Советском Союзе работы по ядерной физике прекращаются вовсе как бесперспективные в прикладном значении, а значит, ненужные в ближайшие годы. Ядерная физика выводится за пределы мобилизованной науки.

Ситуация изменяется в 1942 году, когда на волне старта «Манхэттенского проекта» и поступления новых разведданных у этих данных появляются читатели. Одним из них стал Игорь Васильевич Курчатов — ученик Иоффе  Абрам Федорович Иоффе (1880–1960) — советский физик, пионер исследования полупроводников и почетный член академи­ческих сообществ в СССР и в мире. Иоффе, стоящего у истоков физической школы СССР, называют «отцом советской физики». , заведующий лабораторией в Ленинградском физико-техническом институте. Превращение завлаба в руководителя советской атомной проблемы стало неожиданным кадровым решением и показало, что использование талантли­вых ученых в быстрорастущих проектах перспективно.

Результатом чтения разведданных стало постановление об организации работ по урану. Академику Иоффе было приказано возобновить исследования в обла­сти ядерной физики. Первона­чально их должны были возобновить под эгидой Академии наук СССР. 10 марта 1943 года выходит постанов­ление о назначении Курчатова научным руководителем работ по бомбе, а 12 апреля — о создании Лаборатории № 2 Академии наук СССР, главного научного подразделения атомного проекта. 

Главную роль в реализации этого проекта должны были сыграть ученые, поскольку слишком много было неизвестно. Первый состав лаборато­рии — 11 человек. Сам Курчатов долго болтается между штатами ЛФТИ и «двойки», Лаборатории № 2. Для строительства «двойки» в Москве отводится площадка размером 120 гек­та­ров, где находилась законсервиро­ванная стройка Института эксперимен­тальной медицины. 

Начинку для бомбы планируют делать из материалов двух типов: не суще­ствую­щего в природе плутония-239, для производства которого и строят комбинат на Южном Урале, и суще­ствующего изотопа — урана-235, который в очень незначительных дозах содержится в природном уране. Промышлен­ность требовалось изобретать и создавать с нуля. С ресурсами была заметная проблема: кое-что нашли в Средней Азии, но, по подсчетам физиков, для запу­ска работ по урану и строительству реакторов требовалось не менее 100 тонн — в ближайших планах, расчетах и доступе было порядка десяти. 

Это потом в каждую геологическую партию будет включен радиометрист, а в 1955 году Александр Городницкий будет петь: 

На уран он жизнь свою истратил,
Много лет в горах его искал,
И от этой жизни в результате
Он свой громкий голос потерял.

А пока планы добыть 100 тонн к концу 1944 года оставались на бумаге. В одном из отчетов речь шла о том, что причина лежит в недостатке внимания и пло­хом материально-техническом обеспече­нии: от образцов урана, полученных Институтом редких металлов, товарищ Курчатов отказался как от непригодных для опытов. Ядерная промышленность предъявляла невиданные прежде стан­дарты и к исполнителям работ, и к материалам, с которыми они работали. 

Именно в этот период отрабатываются специфические механизмы финанси­рования советского атомного проекта: используется так называемое аккордное финансирование, когда банк выделяет средства под решение задачи без кон­кретных проектов и смет, по единым расценкам, чтобы, с одной стороны, ускорить решение задачи, а с другой — не создавать дополнительных проблем с секретностью.

Таким образом, между 1942 и 1945 годом мы имеем дело с атомным проектом в масштабе Лаборатории № 2 и большим количеством проблем, с которыми сталкиваются сотрудники лаборатории и академик Курчатов лично.

Осень 1945 года — это время, когда изобретается административный дизайн советского атомного проекта. В августе 1945 года была создана структура, координирующая работы в советском атомном проекте: 20 авгу­ста создается Специальный комитет под руководством Берии, а при этом комитете учре­ждается администра­тивный орган для решения всех практических задач по созданию бомбы под названием Первое главное управление — ПГУ. 

Это было не первое главное управление в истории советской цивилизации: до этого в 1932 году для решения амбициозных задач по покорению Советской Арктики создали ГУСМП, Главное управление Северного морс­кого пути. Однако Первое главное управление, занимающееся атомной проблемой, имело совершенно особый статус и выраженный надведомствен­ный характер: в число его членов входили первые и вторые лица ключе­вых советских министерств. Это был верный способ обеспечить масштабное, гибкое и непосредственное руководство.

И 1945 год — это время, когда атомный проект резко увеличивается в своих масштабах. В частности, в распоряже­ние ПГУ передано Главное управление лагерей горно-металлургической промышленности и научно-исследова­тель­ские институты, образуются отдельные лаборатории, запускаются процессы, связанные с разведкой и добычей урана, переоборудуются заводы — и в том числе используется немецкое оборудование и привлекаются немецкие специа­листы. Второго мая 1945 года заместитель начальника Первого главного управления Авраамий Завенягин вылетает в Германию в сопровождении ведущих совет­ских физиков для ревизии имущества Физического института имени кайзера Вильгельма. Большой удачей становится обнаружение 100 тонн урана, которые существенно поправили ресурсную проблему советского атомного проекта.

Таким образом, 1945 год — это год резкого изменения масштаба. Если в конце августа ключевым научным участником атомного проекта является Лаборато­рия № 2, то к концу года в работы по атомному проекту вклю­чено уже порядка сотни исследова­тельских организаций. У Первого главного управления есть лаборатории, комбинаты, полигоны, прииски, целые города. Оно функциони­рует как госу­дарство в государстве, но особое место в этой системе координат занимает КБ-11, или город Саров, где до 1946 года размещался завод Нарко­мата боепри­пасов. Именно там решают разместить главное конструкторское бюро по разработке атомной бомбы. 

На базе Московского механического института (ММИ), расположенного в здании бывшего Вхутемаса на улице Кирова, ныне Мясницкой, создается структура для подготовки инженеров-физиков для задач Лаборатории № 2. В дальнейшем этот институт будет переименован в МИФИ и станет осно­вой советского атомного образования. Для атомного проекта нужны были не инже­неры и не физики, а инженеры-физики. Учеба длится шесть лет, и в програм­мы включаются как фундаментальные физические, так и прикладные инже­нерные курсы. Преподаватели приезжают прямо с ядерных полигонов, а студенты получают повышенную стипендию и начиная с третьего курса учатся под секретом: пишут в секретных тетрадях, сдаваемых в спецчасть, сдают и защи­щают секретные дипломные работы, проходят практику в ядерных лабораториях. 

Когда советские физики будут демонстрировать достижения советской атом­ной науки и техники на Первой конференции по мирному использованию атомной энергии в Женеве летом 1955 года, наибольшее впечатление на зару­бежных коллег произведет не макет Первой в мире атомной станции  В мире нет общепринятой точки зрения относительно того, кто построил первую станцию, работающую на основе ядерного реактора (например, реактор EBR-1, выраба­тывавший электроэнергию, был построен в США в 1951 году, но его мощности хватало всего на несколько лампочек). Обнинская станция, запущенная три года спустя, была способна производить электроэнергию в промышленных масштабах. В связи с этим в русскоязычной литературе это первенство (отчасти риторически) выводится в название. и не до­клад директора лаборатории, где эта станция была запущена, а масштаб подго­товки специалистов, которого удалось достичь Советскому Союзу за очень короткое время. Как только в 1945 году запускается проект атомного образо­вания, из ведущих вузов страны призывают лучших физиков, чтобы макси­мально ускорить выпуск специалистов. 

Любопытно, что если инженеры-физики — это абсолютно всегда юноши, мужской контингент, то радиохими­ками являются девушки. Меморатив­ные тексты про плутоний в девичьих руках написаны как раз о женском вкладе в реализацию советской атомной программы. Разделение изотопов, очистка оружейного плутония — это очень грязная работа: «грязная» — значит «радиационно опасная». В пер­вые годы, когда санитарные стандарты еще не были установлены, а дозиметри­ческое оборудование не было отлажено, количество сотрудников радиохими­ческих производств, получающих хроническую лучевую болезнь, было велико.

А ту науку и технику, которая позво­лила за этот небольшой срок создать атомную бомбу, характеризует следующее. Во-первых, речь идет о прямом контакте с властью и торжестве непосредственных отношений над всевозмож­ными бюрократическими посредниками и структурами. История отношений атомщиков с властью начинается не в 1945, а в 1943 году, когда вновь создан­ная Лаборатория № 2, которая формально числилась за Академией наук, на деле не подчинялась ей ни организационно, ни экономи­чески и не зависела от нее. Она подчинялась правительству напрямую: оно утвержда­ло планы и отчеты, а материально-техническое снабжение осуществлялось через НКВД. 

Это прямое взаимодействие с властью для атомщиков оказывается очень важным и практически, и символи­чески. У больших физиков вырабаты­вается специфический язык понятного говорения о сложном, чтобы объяснять вождям, почему необходимо принимать то, а не другое решение. В изданном архиве Курчатова есть рекомендация о том, как необходимо готовить доклады для представления правитель­ству, — максимально просто. Это своего рода прообраз современных презентаций.

С другой стороны, нельзя не упомянуть ситуацию, связанную с атомными объектами, которые размещались вдали от столиц. В этих местах советская и партийная власть в привычном смысле слова отсутствует: вся полнота власти принадлежит начальнику Объекта, а партийные интересы пред­ставляет прямой представитель ЦК или политотдел.

Во-вторых, речь идет о беспрецедент­ном масштабе секретности. Не только в Советском Союзе, но и в Соединенных Штатах с реализацией национальных атомных программ связывают создание особых инфраструктур и машин секретности, неизвестных до этого. Безусловно, тайные знания и общества существовали если не всегда, то давно, но размах, детализация и отчетливость появляются вместе с атомом. 

С первых лет своего существования как промышленные, так и научно-исследо­вательские секретные объекты ядерного цикла не просто устраиваются режим­но, по образу и подобию зоны, — они являются зоной. Например, постановле­нием Совета министров от 17 февраля 1947 года КБ-11 — он же Арзамас-16 — относится к особо секретным режимным предприятиям с превращением его территории в закрытую зону. К 1 мая 1947 года режим охраны территории должен был вступить в действие. Это означает, что за короткий срок террито­рию общим периметром 56,4 километра предстояло превратить в режимное пространство с его характерными атрибутами: правильный периметр, два и более контура охраны, вышки с часовыми, вахта, пропускная система, забор, колючая проволока, частокол или сплошной деревянный забор достаточной прочности, колючка на котором всегда должна быть хорошо натянута. Стои­мость производства режимного пространства для Арзамаса-16 составила порядка шести миллионов рублей. Изготовление зоны — это не очень дешевое дело.

Важно понимать, что режимность не обрушивается на атомный проект внезап­но. На протяжении 1944–1946 годов от сотрудников НКВД, надзирающих за физиками, регулярно поступают жалобы на плохую дисцип­лину и несоблю­дение режимных требований. У радиохимиков, работаю­щих над производ­ством тяжелой воды в Физико-химическом институте имени Карпова, эти требования носили очень домашний характер: немецких специалистов, трудящихся на Объекте, журят за то, что они пользуются фотоаппаратом; в качестве контроля используют не специальную охрану или сотрудников режимных отделов, а своих же старших научных сотрудников. 

Ситуация меняется летом 1947 года: выходит обновленный закон о соблю­дении гостайны. Это первый раз, когда в список сведений, представляющих гостайну, включается научно-техническая тематика и проблематика. Начина­ется проверка помещений и документов, ужесточается повседнев­ный режим сотрудников. Остается один шаг до превращения научно-исследова­тельских организаций в объекты строгого режима, до стрелков у дверей лаборатории, отдельного пропуска в каждое помещение на территории, зашифрованных ядерных терминов, рабочих тетрадей, сдаваемых в Первый отдел, и ужаса от утраты пересчитан­ных кем-то страниц — то есть до всего того, что стало общим местом в воспоминаниях ученых и инженеров о работе в атомном проекте в начале 50-х годов.

Важно, что большая советская атомная наука не только обременена режим­ными требованиями, но и подчиняется логике производства секретного знания: шифровки и утаивания информации становятся важной частью научной коммуникации и существенно изменяют сам процесс производства знаний. Существуют закрытые ученые советы, закрытые диссертационные темы, секретные курсы. Для поездки на секретную конференцию требуется сдать тезисы в режимную часть своего института и получить их в режимной части того института, куда вы приез­жаете на конференцию, — научная коммуникация изменяется до неузнаваемости. 

Физик-экспериментатор Юрий Ставис­ский вспоминает о том, как в конце 1940-х — начале 1950-х составляли научные отчеты в секретной лабора­тории «В», которая подчинялась Девятому управлению МВД СССР. Это управление было специально создано для руководства несколькими ядер­ными инсти­ту­тами, где сконцентри­ровали немецких сотрудников, советских специалистов с небезупреч­ной репутацией, перемещенных из лагерей, бывших военно­пленных и так далее. Стависский говорит о том, что для отчетов с грифом «совершенно секретно» и выше (а выше — это «совер­шенно секретно, особая папка») все «крамоль­ные» слова были зашифро­ваны: «крамольными» были специальные физи­ческие термины.

При этом каждый институт имел свой шифр. Например, «нейтрон» в Обнинске звучал как «метеорит», а в «двойке», то есть в Курчатовском институте, — как «нулевая точка». Когда секретная машинистка печатала совершенно секретный отчет, она пропускала все криминальные слова, которые исполнитель подчер­кивал в рукописи. При проверке своего машинописного текста физик вписывал эти термины от руки, а когда отчет приходил в дружественную организацию, в секретной части карандаш стирали и вносили другие шифры. Это означает, что здесь классическая научная коммуникация значительно усложняется. Помимо самого физика и машинистки, в дело вступает режимный отдел, и знание становится гибридным.

Следующая черта большой советской науки — это исключительный доступ к ресурсам. Рассказывали, что как-то для работ потребовалось немного платины, но по нормальным каналам достать ее не смогли. На следую­­щий же день прибыл целый грузовик с дорогими платиновыми изделиями: взяли откуда-то из музеев. Или более правдоподобная история: конструкторы предложили испытать недавно появившийся в СССР тефлон — фторопласт  Тефлон — торговое название фторо­пласта, под которым его запатентовали в Америке в 1938 году. . Это был очень дорогой материал, и его было очень мало. Начальник лабора­тории позвонил Берии. «…И небольшое количество тефлона было у нас на следующий же день. Его доставили самолетом», — вспоминает один из сотрудников будущего физико-технического института в Сухуми. 

Работу в атомных научно-технических программах отличали не только исключительный доступ к ресурсам или особые условия секретности, но и высокий градус мобилизации. Я приведу два коротких случая, характеризующих высокую степень вовлеченности и исключительную мобилизацию сотрудников ядерных КБ и лабораторий.

Одна история о скорости, о совместной работе и качестве объединения ресурсов была рассказана Александром Ивановичем Веретенниковым — сотрудником КБ-11, или Арзамаса-16. Одному физику-теоретику в КБ-11 пришла в голову мысль о том, как можно проверить качество бомбы до того, как она взорвется. Необходимо было посчитать нейтроны на изделии, находя­щемся в подкритическом состоянии, на заводе, где изделия производили. Физик-теоретик высказал свою идею вечером, за ночь два экспери­ментатора обсчитали возмож­ные эксперименты и представили список необходимого оборудования, а утром руководство Объекта отправило заявку на это оборудо­вание в Москву. 

Через несколько дней автомобиль «Победа», на мягком сиденье которого покоились два необходимых импуль­сных осциллографа — их и было всего два, импортных, — прибыл на Объект. Оборудование тут же погрузили в персональ­ный вагон начальника КБ-11 Юлия Борисовича Харитона. В вагон уселась бригада энтузиастов: один академик, один членкор, два доктора наук, несколь­ко научных сотрудников. При пересадке в Свердловске успели сходить в оперу. 

Приехав в Челябинск-40, на тот самый комбинат с котлованом, они развернули свое оборудование и начали замеры. В течение трех суток считали на осцилло­­графах быстрые нейтроны, сменяясь по очереди и не делая различий между научным сотрудником и академиком. Для Веретенникова этот способ действия является ярким приме­ром настоящей науки. В этом смысле атомный проект и большая советская наука поддерживали на ранних стадиях высокий градус вовлеченности или переживания настоящего: никаких помех, горизонтальная коммуникация, быстрый переход от идеи к воплощению.

Вторая история приходится на чуть более поздний период. Это 1955 год — время, когда КБ-11 делится и создается еще один центр для конструирования ядерного оружия. Теперь это центр на Урале — Челябинск-70. Его научным руководителем становится Кирилл Иванович Щёлкин, заместитель Харитона. Щёлкин с энтузиазмом обустраивает не только институт, но и город, который возникает при нем. Все закрытые города строятся в живописных и прекрасных диких местах — города в лесу. 

Для маскировки и всего прочего Щёлкин хочет построить крытый бассейн, но заместитель министра среднего машиностроения Славский против — вроде как по рангу не поло­жено: в КБ-11, Арзамасе-16, крытого бассейна еще нет. Щёлкин предпри­нимает следующее: в Челябинске-70 роют котлован, готовят все необходи­мое оборудование и ресурсы и устанав­ливают свет. Дождавшись отъезда Славского в командировку, Щёлкин едет к председателю Президиума Верховного Совета РСФСР, чтобы подписать разрешение на строитель­ство объекта. От председателя это не требует никаких ресурсов — он ставит свою подпись. Щёлкин дает отмашку — и за ночь строители, собранные со всех строек города, возводят бо́льшую часть внешних конструкций. Когда разгне­ванный замминистра требует прекратить строительство, выясняется, уже нужно ломать стены.

Между историей Веретенникова и исто­рией Щёлкина общее — это скорость, воля к воплощению, риск, азарт, градус мобилизации. Речь идет и об ответ­ственностях и рисках, которые принимаются на себя, и — что еще очень важно — о действиях в условиях неопределенности. Пожалуй, это последняя черта, о которой я хотела бы сказать.

Несмотря на то что Советская страна располагала большим объемом развед­данных, ядерные мемуаристы постоян­но говорят о том, что им ничего не было известно: все приходилось создавать и изобретать с нуля. Это прежде всего об изобретении способов действия, то есть технологий. В усло­виях неопре­деленности роль теоретиков была исключительно высока, поскольку многое нельзя было увидеть и пощу­пать руками — можно было только рассчитать. Сам ядерный взрыв, который рассчитывали физики, был родственником процессов, происходя­щих на звездах. Неудивительно, что те, кто стоял у истоков разработки этой проблемы, получили в отрасли величе­ственное мифологическое название «Прометеи ядерного века», а многие теоретики, например Игорь Тамм, после ухода из атомного проекта в той или иной степени связали себя с задачами астрофизики: ближе к звездам — подальше от взрывов.

Взорвется или не взорвется, было непонятно до последнего момента. Взор­валось утром 29 августа 1949 года. 841 участник работ над атомным проектом получил награды советского правительства. А 12 августа 1953-го, через полтора месяца после этих ведомственных преобразований, были произведены испы­тания первой водородной бомбы. Испытания были успешными. Взрыв был произведен с высоты 30 метров, и в радиусе четырех километров были снесены кирпичные здания. На протяже­нии 1950-х годов эта модель совершенство­валась, изменялась, дорабатывалась. Продвинутый опытный образец был испытан КБ-11, а серийное производ­ство было налажено в Челябинске-70, что стало поводом для гордости жителей города.

Но этим все не ограничивалось. Со вре­менем в сферу интересов Средмаша входит не только весь цикл ядерного производства от добычи урана до про­изводства готовых изделий — его интересы распространяются на подзем­ные ядерные взрывы, промышленное производство алмазов. Ядерщики участвуют в преобразовании природы: на полуострове Мангышлак они строят опытный реактор с опреснителем воды одновременно и создают оазис — город Шевчен­ко, ныне Актау. В закрытых городах открываются филиалы МИФИ. У Средма­ша большая социальная инфраструктура и интерес к иннова­циям, в том числе в сфере управления. Производятся не только реакторы, но и ядерные энергети­ческие установки для лодок, космоса, и идут разработки в сфере использования баллистических атомных ракет.

Большие сложности, с которыми столкнется ведомство и его научное расши­рение, придутся на более поздние времена. В 1960–70-е годы начнется эпоха долгого внедрения. Если бомбы были созданы и поставлены на серий­ное производство достаточно быстро, то, например, с мирным атомом, который тоже патронировал Средмаш, столь быстрого и эффективного результата не получилось. Это самые красивые, головокружительные идеи, обещающие человечеству доступ к едва ли не неиссякаемым источникам энергии, — речь идет об управляемой термоядерной реакции и реакторах на быстрых нейтро­нах. Опытные быстрые реакторы построены, но вся полнота технологического цикла для них разрабатывается и по сей день.

Уже в конце 1950-х годов, 13 января 1958 года, один из апостолов атомного века Щёлкин, научный руководитель ядерного центра в Челябинске-70, пишет секретарю ЦК Игнатову письмо и выражает свою глубокую озабочен­ность состоянием дел в атомной промышленности. Он пишет о том, что к этому периоду на полную катушку развернулась демобилизация мощных творческих сил из атомного проекта: физики-теоретики, которые часто не по доброй воле привлекались для работ над ядерным оружием, уходят обратно в большую физику. Но трево­жит Щёлкина не столько демобили­зация выдающихся физиков, сколько научная демобилизация самой отрасли. Он боится, что ведущие конструктор­ские бюро и исследовательские институты Министерства среднего машиностроения уже превращаются или вот-вот превратятся в заштатные инженерные конторы, потеряют свой творческий потенциал и выдохнутся, предавшись серийному инженерному производству изделий, поставленных на поток, и решая только задачу по увеличению мощности — и неважно, очередной бомбы или очередного реактора. С точки зрения Щёлкина, в этой точке находится под угрозой лучшее из того, что было заложено и достигнуто в атомном проекте.

Возникает вопрос: до какой степени проект, ориентированный на работу в экстремальных героических условиях, может действовать эффективно в условиях нормализации? До какой степени проект, затеянный в рамках надведомственной структуры, может быть реализован в рамках структуры ведомственной?

В начале рассказа я сравнивала атомный проект с атомной установкой. Заканчивая историю, я должна вернуться к этому сравнению и сказать о том, что на комбинате № 817, на его заводе «А», буквально через несколько месяцев после того, как он был запущен в июне 1948 года, возникли серьезные пробле­мы: реактор стремительно терял свою реактивность, то есть не выраба­тывал необходимого количества плуто­ния. Забили тревогу — выяснилось, что радиоактивная среда оказывается невероятно агрессивной по отношению к конструктивным мате­риалам — к тому, из чего реактор сделан. Обору­дование в значительной степени попорчено коррозией, нарушена герметичность, и внутри реактора обнаруживаются продукты деления — все это мешает скорости процессов, существенно снижает качество реакции и объем нарабатываемого плутония.

До некоторой степени долгосрочно реализуемая научно-техническая программа, которую придумали вокруг бомбы и которая отчасти похожа на нее по свое­му устройству, со временем обзаводится сходными проблемами. Нарушается герметичность советского атомного проекта, физики включаются в сложные партийно-хозяйственные отношения — вплоть до отправления сотрудников реакторных институтов в колхозы, и большое внимание начинает уделяться менеджменту жизни научно-исследовательских институтов: программы планирования, патентования, бесконечной отчетности, научной бюрократии. Все это очень сильно изменяет и затрудняет работу: появляются дополнительные примеси и осколки. 

Заканчивая разговор о большой науке в Советском Союзе, мне хотелось бы остановиться не на рисках стагнации и не на порче человеческого материала из-за большого вознагра­ждения, а на отношении между характером и мас­штабом большой науки и спецификой жизни в СССР.

С точки зрения одного из моих собе­седников, бывшего директора ядерного института, пожалуй, именно советский стиль и порядок существования в наибольшей степени отвечают тем новым требованиям, которым должна соответствовать современная наука. Кивая в сторону ранней истории ядерной физики и исследования радиоактивности, он говорил о том, что на заре было возможно, чтобы физик и его жена — очевидно, упоминаются супруги Кюри — могли перебирать какие-то пробирки у себя в подвале. Теперь все не так: наука становится наукой больших коллективов и требуется специфическая степень вовлеченности и участия. Ему вторит другой физик, который говорит о том, что наука у нас последовательная, длиннопериодная: если уж во что-то вляпались, то не оста­новимся. Возникает вопрос: что происходит, когда крупномасштабная программа, в которую вляпались, не останавли­ваясь, накапливает в себе слишком большой потенциал инерции?  Термин — пояснение

Расшифровка

В 1960 году поэт Леонид Мартынов написал: 

Добрый мир, который я люблю, 
Ты недавно вышел из окопов.
Я тебе чего-нибудь куплю 
В магазине изотопов. 

О каком магазине ведет речь поэт? Что он собирается купить там для «доб­рого мира»? Зачем демобили­зо­ванному миру необходи­мы изотопы и почему поэт находится на столь короткой ноге с ними? 

Магазин «Изотопы» открылся в 1959 году в Москве на Ленинском проспекте. Там продавали изотопы — элементы, имеющие одинаковый заряд ядра и разную атомную массу, которые в 1910 году открыл британец Фредерик Содди. Эти элементы обладают одина­ко­выми химическими, но разными физическими свойствами, а радио­актив­ные изотопы отличаются прежде всего тем, что их излучение может быть легко зарегистри­ровано. Это свойство становится основой для их дальнейшего масштабного промыш­ленного использования. 

К середине 1950-х годов создается ощуще­ние, что советское народное хозяйство переходит на изотопные рельсы. В сельском хозяйстве изотопы активно используются, чтобы наблю­дать за тем, как протекают доселе невидимые процессы, отслеживать качество заимствования из почв удобрений, изучать процессы фото­синтеза. Радиоактив­ным излучением повышают урожайность сельскохозяй­ственных культур или увеличи­вают срок хранения плодов сельскохозяй­ственного труда: например, облучали картофель, чтобы он не прорастал.

Изотопы использовали и головокру­жительно неожиданными способами. Их применяют, чтобы разматывать коконы тутовых шелко­прядов, используют в качестве счетчиков предметов в запыленных или задым­лен­ных помещениях. С их помощью считают рыбу, не вынимая ее из воды, или измеряют густоту меха. Радиоизотопные сигнализа­торы обледенения устанавливают на само­летах. Фонари с батареями на стронции используются в Арктике и для нужд речного и океанического флота. 

Способность изотопов оставлять следы и изменять качества вещества восприни­малась технократами оттепели как обещание немыслимого контроля над материей и ее преображе­ния. Если бомба обеспечивала пора­жающий эффект и ядерное сдержива­ние, а ядерные реакторы давали доступ к новому источнику энергии, то изотопы по-разному использовались в разных сферах народного хозяйства.

Магазин «Изотопы» находился в новой Москве, неподалеку от нового МГУ, в районе, где шла застройка академи­ческих институтов и планировалась вторичная посадка нового Дворца Советов. Он был неразрывно связан с топографией оттепели и как одна из витрин советского мирного атома противостоял другому месту его экспонирования — павильону «Атомная энергия» на ВДНХ, открывшемуся тремя годами ранее. 

В павильоне «Атомная энергия» царил официальный стиль и высокий порядок. Первые залы были отведены большой ядерной энергетике и Первой в мире атомной станции  В мире нет общепринятой точки зрения относительно того, кто построил первую станцию, работающую на основе ядерного реактора (например, реактор EBR-1, вырабатывавший электроэнергию, был построен в США в 1951 году, но его мощности хватало всего на несколько лампочек). Обнинская станция, запущенная три года спустя, была способна производить электроэнергию в промышленных масштабах. В связи с этим в русскоязычной литературе это первенство (отчасти риторически) выводится в название., запущенной в 1954 году, а также всевозможным ядерным энергетическим установкам для транспорта: атомоходам, атомоле­там, атомным ледоколам, реализован­ным в виде моделей. 

Изотопам на ВДНХ был отведен послед­ний, четвертый зал, — впрочем, как и внутри порядка советского мирного атома: все конференции, отделы в министерствах, профильные журналы начинались с атомной энергетики и заканчивались изотопами. Основной символический капитал доста­вался не им, но именно они были провод­ником мирного атома в почти повседнев­ную жизнь советского человека. По крайней мере, именно об этом современников атомного века оповещали журналисты, полюбившие рассказывать о новом магазине, открывшемся на Ленинском проспекте. 

Журналисты как бы одомашнивали атом, приближали его к человеку, говорили о том, что он ходит совсем рядом, что при помощи изотопов домохозяйки могут сохранять картофель, а горожане будут легко избавлены от канализационных течей. Речь шла о том, что атом входит в повседневную жизнь советского человека и изменяет ее к лучшему. Это был добрый мирный атом, противо­стоящий злому военному. Девятый номер «Огонька» за 1960 год писал: 

«Чем велик советский атом? Тем, что он демобилизованный. Да-да, не спорь! У нас он снял военную форму. С тех пор как пустили первую атомную станцию, атом надел рабочую спецовку. Изотопы — это же атомы в спецовках, мирные труженики». 

За этим определением мирного атома можно различить главный слоган советского дискурса о нем, приписы­ваемый научному руководителю атомного проекта Игорю Васильевичу Курчатову: «Атом должен быть не солдатом, а рабочим!».

«Атомов в спецовках» в магазине «Изотопы» не было, но зато там можно было найти красавиц выпускниц физического факуль­тета и инженеров-физиков в белых халатах у светящихся досок с каркасом таблицы Менделеева, демонстрирующих необычные товары. Хлопкоробам они обещали помочь вырастить более качественный хлопок, хлебопекам — испечь хлеб, врачам — выле­чить болезни, а металлургам — получить более качественный металл. 

По своему формату магазин «Изотопы» представлял собой демонстрационный зал-магазин, то есть не самый привыч­ный формат торговли для советского человека. Оказавшись в магазине, посетитель мог увидеть ящички, ампулы, но сложно было увидеть сами изотопы. Поскольку атом и его работа по боль­шей части остаются невиди­мыми, то и разговор о видимости изотопов был таким очень условным. С одной стороны, это запись в каталоге, с другой — это светящаяся таблица, которую и показы­вали девушки в белых халатах, с треть­ей — журналисты, пояснявшие, что что-то темненькое и невзрачное — это на самом деле очень мощный и сильнодействующий кобальт-60. Таким образом, магазин функционировал в качестве экрана особого рода, или интерфейса. 

Это был не единственный интерфейс мирного атома. За 11 лет до открытия магазина, в декабре 1948 года, при Институте биофизики Академии медицин­ских наук СССР была создана Препарационная лаборатория. Препарационная лаборатория была первой инстанцией, занимавшейся изотопной логистикой. В нее прихо­дили изотопы-полуфабрикаты, и там их фасовали. Важно, что Препарацион­ная лаборатория соединяла миры закрытых и открытых работ с атомом. 

Дело в том, что основным поставщиком радиоизотопной продукции оставался секретный комбинат-817, расположен­ный на территории отсутствующего на карте города — Челябинска-40, где нарабатывали оружейный плутоний. Говорят, что не то Курчатову, не то начальнику радиационной лаборатории пришла в голову мысль безо всякого вреда для основного производства закладывать в реактор не только материалы военного назначения, но и железо, фтор, натрий и прочие металлы, которые в процессе облучения приобретали радиоактив­ность и могли быть использованы дальше в широких народно­хозяйственных целях. 

Интрига этой ситуации заключалась в том, что радиоизотопные материалы нужно было доставить с секретного объекта, чтобы в дальнейшем каким-то образом осуще­ствить их фасовку, перераспределение и передачу — в том числе для несекретных работ. 

После того как в 1949 году была испы­тана первая советская атомная бомба и наличие атомной промышленности в Советском Союзе стало известным, с части работ в промышленности и медицине секретность сняли. Однако источники поставки деля­щихся материалов и их место­нахождение оставались секретными или совершенно секретными. В этом смысле радио­изотопная лаборатория была тем местом, по которому прошла граница между секретным и не секрет­ным мирным атомом — она была интерфей­сом. И надо сказать, что атомы, которые туда приезжали, были «демобили­зованы» еще не до конца, потому что логистикой и поставкой на этом этапе занималось Министер­ство внутренних дел — их буквально поставляли люди в погонах. 

Возникает вопрос: почему мирный атом в Советском Союзе подается через интерфейсы? Какую роль разного рода экраны и связующие устройства играют во взаимодействии с мирным атомом? 

Следует отметить, что мирный атом — и не только советский — имеет абсолютно военное происхождение и является побоч­ным продуктом использования военных технологий. Считается, что впервые вопрос о мирном использовании атомной энергии был поднят 13 ноября 1945 года — буквально через два с лишним месяца после запуска советского атомного проекта, то есть на самом гребне военных разработок. Интересна формулировка: речь шла об использовании отходов атомного производства для мирных целей. 

Имелись в виду разные отходы и другие побочные варианты, возникавшие в зоне мирного атома. Во-первых, в реакторах выделяется большое количество энергии — эту энергию необходимо куда-то отводить. Так возникла идея ядерной энергетики. По сути, ядерная энергетика возникает из необходимости каким-то образом канализировать энергию, образую­щуюся в процессе производства оружейного плутония и другого ядерного топлива для военных нужд. 

Во-вторых, в процессе производства все того же оружейного плутония выделя­лись или оставались разного рода отходы, получившие название осколки. Они были радиоактивными, и их тоже можно было пытаться использовать. 

Наконец, стоит сказать о смещениях, сбоях и почти анекдотических казусах, которые создают легендарную поверх­ность первых лет реализации совет­ского атомного проекта. Известно, что на первой в мире атомной станции был установлен реактор с марки­ровкой АМ-1 — «Атом мирный — 1». Легенда гласит, что вообще-то реактор разраба­ты­вался для атомной субмарины и расшифро­вывался как «атом морской», но в силу того, что габариты были рассчитаны неверно, установку заменили на сухопутную. Таким образом, неважно, говорим мы об энер­ге­­тике, или об изотопах, или об от­дель­ных установках — за поверхностью мирного атома обнаруживается внятный военный шлейф. 

Советская атомная промышленность управ­лялась через Первое главное управление — с 1953 года Министерство среднего машиностроения. Но посколь­ку с середины 1950-х годов актуализи­ровался междуна­родный спрос на мир­ный атом, поскольку на международной арене Советскому Союзу было очень важно выступать в качестве носителя мирной атомной повестки, проти­вопоставляя себя милитаристским Соеди­ненным Штатам, разбом­бившим Хиросиму, требовалось публичное представление результатов мирного использования атомной энергии. 

Поэтому столь большие силы были брошены на создание Первой в мире атомной станции, которая сама по себе была витриной мирного атома. Таблич­ка «Атомная электростанция Академии наук СССР» была еще одним интерфей­сом. Она связывала публичное простран­ство, куда начиная с весны 1955 го­да приезжали первые международные ядерные туристы, и закрытую секретную разработку. 

Термин «интерфейс» используется в совре­менных критических исследо­ваниях софта для описания контактной поверхности, соединяющей две неконтак­ти­рующие среды. Для нашей истории имеет значение, что едва ли не первое употребле­ние интерфейса связывают с американской версией атомного проекта — системой SAGE, которая была установлена и запущена в 1956 году для контроля за советскими ядерными боеголовками. Мне кажется неслу­чайным, что по обе стороны уранового занавеса возникает потреб­ность в создании особых техносо­циальных устройств, которые соеди­няют несоеди­нимое. В этом смысле разговор об интерфейсах мирного атома встраивается в самое сердце холодной войны и ее техносоциального и техно­по­литического устройства.

Препарационная лаборатория и магазин «Изотопы» были не единственными интер­фейсами мирного атома. 22 марта 1956 года внутри секретного Мини­стерства среднего машиностроения создается особое подраз­деление под названием Главное управление по использованию атомной энергии, или Главатом. Внешне оно представля­лось как управление Совета Министров СССР и отвечало за мирное использо­вание атомной энергии и несекретные работы внутри секретного ведомства. По большей части оно отвечало за кон­такты с социали­стическими странами, ядерное просвещение, широкое распростра­нение атома в народном хозяйстве, первые попытки стандарти­зации радиоизотопного оборудования. Изотопам в этом хозяйстве отводилась достаточно большая роль. 

К концу 1950-х годов от атомной энергии ждали многого. Произошло не только ее геополитическое, но и сугу­бо идеологи­ческое открытие. Если на ХХ съезде об атомной энергии и об изотопах говорит преимуще­ственно президент Академии наук Несмеянов, то на внеочередном XXI съезде об изотопах в своем докладе говорит генеральный секретарь Хрущев, помещая их в один ряд с ядерной энергетикой, искусственными плане­тами, как тогда называли ракеты, и радиоэлектроникой. 

На XXI съезде Хрущев обещает съезду и гражданам СССР скорейшее наступ­ление коммунизма и создание материально-технической базы для этого в течение ближайшей, то есть первой, семилетки. Основную ставку собираются сделать на развитие науки и техники. Большая энергетика полна обещаний, но самые интересные и самые радикальные проекты и в 1959 году, и сегодня остаются очень соблазнительными обещаниями. По сравне­нию с ней изотопы обладали одним несомненным качеством: они представляли технологию будущего, но были доступны для реализации здесь и сейчас.

С середины 1950-х годов идет повсе­местное насаждение радиоизотопной техники и побуждение к созданию радиоизотопных лабораторий. Пионе­рами здесь выступили металлурги. На Магнитогорском и Новотуль­ском металлурги­ческих комбинатах и в Азове начинаются первые эксперименты с использова­нием кобальта-60, кото­рый станет самым популярным изото­пом в истории советской изотопной промышлен­ности, для оптимизации технологических процессов. Его поме­щают в доменные печи, чтобы наблюдать за их состоянием и каче­ством обжига, используют для дефекто­скопии металлических изделий, например труб. И если в 1950 году, когда идет первая волна рассекречи­вания работ с изотопами в народном хозяйстве, число игроков еще невелико, то буквально через несколько лет в перспективных планах числятся очень разношерстные участники. Простота и, как первоначально думали, деше­визна изотопных технологий делает их неофи­циальным фаворитом мирного атома. Официальным фаворитом остается ядерная энергетика, которая преследует большие и далекоидущие цели. 

Говоря о радиоизотопной технике и ее популяризации в середине 1950-х годов, важно понимать, что, во-первых, на волне научно-технической революции особое внимание уделяется процессам автомати­зации. Автомати­зация, можно сказать, составляет сердце научно-технической революции и научно-технического прогресса. В производственном романе Колесни­кова «Изотопы для Алтунина» инженер-технолог спрашивает у главного героя, мечтающего об установке радиоизо­топных реле в кузнечном цеху, что же им может дать это устройство по мак­си­муму: «Неужто автоматизацию?».

Именно способность решать задачи без участия человека становится первым очком, записанным на счет изотопа, — первым, но не единствен­ным. Счита­ется, что изотопы и при­боры, произведенные на их основе, отличаются высокой степенью простоты. Радиоизотопные приборы ориентировались на радиоактивное излучение, которое исходило от активного вещества, помещенного в них, и это излучение могло быть зарегистрировано самым элементарным образом, даже при помощи фото­пластины. Зачастую предпо­лагалось, что часть задач по обновлению и оптимизации производства можно будет решить, поставив не очень дорогостоящее радиоизотопное оборудование вместо базовой реконструкции.

Важно, что они делали видимым устрой­ство советской национальной экономики — и не только советской. На наборе спичечных этикеток, выпущенных Калужской полигра­фической фабрикой «Гигант» в 1960 го­ду, можно было увидеть использование изото­пов в энерге­тике, химической промышлен­ности, сельском хозяйстве, легкой промыш­лен­ности, медицине. Это время, когда начинают эксперимен­тировать с кобальто­выми пушками и ножами, с облучением опухолей, и таким образом использование кобальта входит в медицину. 

Если следовать за Леонидом Мартыно­вым и отправляться в магазин «Изо­топы», чтобы купить что-нибудь для «доброго мира», кажется, что прогноз совершенно опти­мисти­чен: Советский Союз активно внедряет использование изотопных техно­логий в народное хозяйство. Но ситуация не так проста и однозначна. Поставки изотопов могли быть нерегулярными. Например, Магнитогорский комбинат столкнулся с тем, что из девяти изотопов, которые он заказывал, ему не поставляют самый важный, который закладывается в доменные печи во время их остановки на ремонт. Печи на ремонт остановили, а изотоп, как оказалось, не поставили. 

Как во всей социалистической экономике, при поставке изотопов возникали проблемы с упаковкой. Все потери радиоактивности, происходя­щие в дороге, контора «Изотоп» относила на счет потребителя. Это пред­ставляло радиационную угрозу, и у почты СССР возникали большие вопросы, поэтому во вторую половину 1950-х годов почта выясняет с Главатомом и другими соответ­ствующими структурами правила транспор­тировки изотопов по почте. Например, при транспортировке самолетом их перемещали в крылья, что меня всегда удивляло, и теперь я смотрю на крылья с некоторым опасением. 

В 1950-е годы часть предприятий вынуждена была отказаться от использо­вания радиоизо­топов и изотопной техники: они не могли соответствовать требованиям санитарной инспекции и санэпид­станции. Родовая травма социалисти­ческой экономики: нехватка, дефицит и сбои в работе смеж­ников — в случае с изотопами оборачивалась угрозами и рисками безопасности. 

Если внешний, публичный интерфейс высказывания о мирном атоме невероятно оптимистичен и доброже­ла­телен, то ведом­ственная переписка полна тревоги. Директора заводов и главные инженеры комбинатов обра­щаются в свои министер­ства с просьбой о поставке защитного оборудования, в частности свинцовых домиков, требуют дозиметрических приборов, адекватного медицинского обслужи­вания. Они жалуются на то, что дози­метры «Фиалка» поставляются без инструкции, и сооб­щают, что им удалось справиться с этими приборами, но ведь они запросто могли бы их сло­мать и только чудом не сломали. 

Дефицит, проблемы упаковки и фасовки, логистики, транспортировки и средств безопасности делают ситуацию с изотопами совсем не такой простой, какой она казалась в самом начале, и совсем не такой дешевой. На обеспечение безопасности и закупку необходимого оборудования требуются ресурсы, а использование этого оборудо­вания предполагает достаточно высокий уровень квалификации, не ограничиваю­щийся теми фотогра­фическими пластинами, о которых мечтали в самом начале. 

К началу 1960-х годов, когда Мартынов пишет свои стихи, градус изотопного оптимизма и эйфории не то чтобы сходит на нет, но заметно ослабевает. Становится понятно, что ни одна из задач, легко решаемых при помощи радиоизотопной техники, не решается быстро и беспроблемно. 

Сложная смесь утопического импульса и первых разочарований, технологи­ческого оптимизма и первых проявле­ний техно­фобии, надежд на решение ключевых производственных задач и технологических осложнений может быть описана в качестве специфи­ческого техносоциального альянса — социализма изотопов, время которого при­шлось на середину 1950-х — начало 1960-х годов.  

Расшифровка

13 октября 1959 года в «Литературной газете» было напечатано новое стихотворение Бориса Слуцкого «Физики и лирики»:

Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.

Значит, что-то не раскрыли
Мы,
       что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы,
И в пегасовом полете
Не взлетают наши кони…
То-то физики в почете,
То-то лирики в загоне.

Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие
                  степенно
Отступает в логарифмы.

Это стихотворение появилось в резуль­тате колкого обмена репликами. Писа­тель Илья Эренбург опубликовал статью, в которой обращался к студент­ке Нине. Возлюбленный Нины, инже­нер Юрий, не собирался поддерживать разговоры об искусстве, считал их неинтерес­ными, а само искусство — ненужным современному человеку и говорил, что сейчас наступает эпоха прогресса и точных формул. 

В ответ Илье Эренбургу в «Комсо­мольской правде» появилось много писем, и среди них было письмо с подписью «И. Полетаев, инженер». На самом деле он не был простым инженером. Это был военный, один из основоположников советской кибернетики, человек, опубликовавший довольно поразительную книгу под названием «Сигнал». Книга считалась научно-популярной, но в дей­стви­тельности это был манифест технократической кибернетики. Пожалуй, это была одна из редких и, может быть, уникальных книг, которая почти была лишена любых отсылок к марксизму. Минимальные дежурные отсылки там были, но по своей идеологии книга была совершенно не марксистской — она была именно техноцентристской и сайентистской. В ней предполагалось, что основой переделки мира и человека служат современные наука и техника. 

Игорь Полетаев ответил Эренбургу, что инженер, физик, кибернетик совер­шенно не обязаны восторгаться классическими образцами искусства. Обмен репликами прежде всего с Полетаевым, заметка которого вызвала совершен­ный шок от того, что взгляды инженера Юрия могут быть поддержаны значи­тельным интеллектуалом и что такое вообще печатают в газетах, вызвал большие споры. В Москве прошли публичные диспуты с личным участием Эренбурга и Полетаева, а Борис Слуцкий написал стихотворение «Физики и лирики». 

Проблема такого расхождения ценностей была не только советской. Незадолго до этого в Великобритании вышла книга писателя, эссеиста и мыслителя Чарльза Перси Сноу «Две культуры», которую оперативно перевели в Совет­ском Союзе. Первоначально это была публичная лекция, в которой Сноу говорил, что наблюдается все большее расхождение между культурой художественной интеллигенции, художников, поэтов, ориентированной на классику, и культурой техников и инженеров. 

Первая, по мнению Сноу, была очень консервативной по своей политической идеологии. Эмблематическими для него были фигуры Уильяма Батлера Йейтса и Эзры Паунда — двух выдающихся англоязычных поэтов ХХ века. Йейтс в зрелые годы своей жизни был консервативным национа­листом, а Эзра Паунд в годы войны был близок к итальянскому фашизму. Поскольку Паунд участво­вал в пропа­ганде Муссолини в англоязычных странах, его судили, потом при­знали невменяемым, и он довольно долгое время провел в психиатрической лечебнице. Вторую же культуру Сноу считал дегуманизированной.

Очень забавно, что Сноу призывал учиться у Советского Союза, где, с точки зрения англичанина, который основывался на рассказах других англичан, путешествовавших по Советскому Союзу и встречавших разного рода показуху, такого разрыва совершенно не было. Он считал, что, например, соцреалисти­ческий производственный роман свидетель­ствует, что в Советском Союзе контак­ты между технической и художествен­ной интеллигенцией налажены гораздо лучше. Сегодня это выглядит ужасной насмешкой, потому что соцреа­листические производственные романы и тогда-то читать было невозможно — не то что сейчас. 

Прежде чем продолжить разговор о дискуссии, которая впоследствии стала называться спором физиков и лириков, необходимо уйти немного в прошлое и спросить, почему Слуцкий говорил именно о физиках, а не, например, о кибернетиках, которым был Полетаев. Более того, физик становится очень значимым героем в кинематографе и литературе 1960-х годов. Был фильм Михаила Ромма «Девять дней одного года», потом сняли двухсерийную карти­ну «Иду на грозу», экранизацию романа Даниила Гранина. Главные герои там тоже физики, причем по крайней мере один из них, Сергей Крылов, герой не только в искусствоведческом, но и в нрав­ственно-оценочном смысле, как и главный герой «Девяти дней одного года» Митя Гусев, которого играет Алексей Баталов. 

Чтобы понять, откуда все взялось, нужно начать со Второй мировой войны. В конце войны американцы сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки, и стало понятно, что в будущем и атомная бомба, и радиолокация, и другие новые технологии вооружения будут определять итог военного противо­стоя­ния государств. А значит, главными, кто будет определять исход будущего военно-политического соревнования, будут представители точных наук вообще и прежде всего физики. 

Благодаря этому физики были окружены ореолом секретности. Работа, связанная сначала с созданием атомной, а потом водородной бомбы, была невероятно засекречена. Но также они были окружены и ореолом нечелове­ческого могущества. Откры­тие, как тогда говорили, тайны атомного ядра — сначала атомный взрыв, а потом возможность получения атомной энергии — сделало физиков людьми, которые могли претендовать на символическую власть, сопостави­мую с символической властью политиков. 

Для Советского Союза эта ситуация была особенно скандальной, потому что до этого времени все решала коммуни­стическая партия. Она решала все и потом, но раньше главным героем фильма или романа обязательно был коммунист. Или это мог быть, например, инженер, но инженер, который действует под руководством коммунистической партии, или рабочий, но рабочий сознательный, спасающий производство. Однако крайне редко героями становились ученые. 

В течение 1950-х годов шел приток молодежи в вузы и вообще был рост высшего образования. Повышалось количество мест для студентов и коли­че­ство претендентов на эти места, и физика стала особенно престижной специ­альностью. Именно поэтому Слуцкий реагировал не только на высказывания Полетаева. Формально он вроде бы отталкивался от него и стихотворение написал под впечатле­нием от его письма, но контекст, с кото­рым он себя соотносил, был гораздо более широким. 

Здесь очень важен вопрос, какими героями становились физики. Есть два главных предположения. Первое: в дискуссии между физиками и лири­ками ни Эренбург, ни Полетаев не выдви­гали на первое место соответствие комму­нистической доктрине, но для Эренбурга необходимо было ориентироваться прежде всего на высокую культуру, чтобы быть гуманистом. Позже эту концеп­цию Полетаев в своих воспоминаниях охарактеризовал как особого рода идео­логию — и я думаю, что он был недалек от истины и в этом смысле абсолютно правильно оценил высказывания Эренбурга.

С другой стороны, этому противостояла идея о том, что в современном обще­стве все решает ускорение научно-технического прогресса и нужно полностью сосредоточиться на решении своей задачи, как и писал Полетаев в редакцию «Комсомольской правды». В этом случае любое искусство — как иронически отмечал Полетаев, «Ах, Бах! Ах, Блок!» — только мешает делу. Здесь противо­стояли друг другу два понима­ния того, что значит быть совре­менным после Второй мировой войны. Один взгляд, взгляд Полетаева, состоял в том, что в нынешней ситуации, когда интеллектуал приобретает в обществе такую роль, перед ним или перед ней открываются очень большие пути и глав­ное тут — просто сосредоточиться на задаче. 

Это очень важный мотив, который потом чрезвычайно радикализируется в фильме «Девять дней одного года», где ученый предстает как аскет. Правда, необходимо оговорить, что фильм «Девять дней одного года» снят с точки зрения лирика, который смотрит на физиков и старается их понять. Режиссер фильма Михаил Ромм был типичным представителем тех, кого тогда назвали бы лириком. 

Вторым очень важным вопросом было то, зачем нужен прогресс и нужен ли он вообще после создания атомной бомбы. Дискуссии в среде европейских интеллектуалов — не советских, хотя русские эмигранты в Европе принимали в них участие — начались после Первой мировой войны, во время которой технический прогресс привел к приме­не­нию удушливых отравляющих веществ, к появлению танков и тому подобных безобразий. Эти дискуссии 1920-х годов — о том, что делать с научно-техническим прогрессом, если он приводит к такому кошмару. 

В Советском Союзе научно-техниче­ский прогресс оценивался безусловно благотворно и считался тем, что обяза­тельно приведет к победе коммунизма во всем мире. После Второй мировой войны и особенно после смерти Стали­на, когда хоть какие-то дискуссии в публичном пространстве стали возможны, подобного рода споры возникли и в Советском Союзе. Они с совершенной очевидностью изобра­жены в фильме «Девять дней одного года». Там есть персонаж Евгения Евстигнеева, который объясняет, что все осмысленное в современном обществе — на момент 1961 года, когда снимался фильм, — появилось благо­даря войне. Могущество ученых тоже обязано войне. 

О том же говорит и Илья Куликов, главный идейный оппонент героя фильма по имени Дмитрий Гусев. Не менее замечательно, чем Баталов сыграл Гусева, Куликова играет Иннокентий Смоктуновский. Смокту­новский сыграл усталого ироничного скептика, разочаровавше­гося в прогрес­се, который говорит, что за 30 тысяч лет своего существо­вания человечество — эту цифру современные антропологи, вероятно, оспорили бы — вообще не улучшилось, что любые открытия становятся средством новейшего закабаления и уничтожения человека. Поэтому вообще не нужно тратить себя на них и тратить всего себя на науку — нужно просто стараться наслаждаться жизнью и думать в свое удовольствие. Его спрашивают, почему он вообще занимается наукой, если настроен так скептически, а он говорит, что ему просто нравится думать. 

Разговоры Дмитрия Гусева с Ильей Куликовым в некотором отношении являются вариацией на тему спора Фауста и Мефистофеля. Фауст воплощает неукротимость человече­ского разума и его ориентацию на дело; у Фауста есть фраза: «Сначала было дело». Мефистофель же обольщает его, прося сказать: «Остановись, мгно­венье…» — то есть заставляет его остановиться на достигну­том. Для Михаила Ромма это исключительно важный спор: оба персонажа — это герои-идеологи. 

И в фильме есть всего два варианта закадрового голоса. Один голос, озвучен­ный Зиновием Гердтом, говорит от лица истины: например, вдруг сообщает зрителю, что наука — это не обязательно открытия, а еще и тяжелый, часто безрезультатный труд. Второй закадровый голос принадлежит жене Гусева Лёле, которая в начале фильма разрывается между Гусевым и Куликовым, а потом становится преданной женой Гусева, но это единственный герой в фильме, к мыслям которого мы имеем доступ. Знамениты ее монологи, например: «Я плохой физик, я плохая жена…» Видимо, это связано с тем, что герой-идеолог понятен нам и так, а вот мысли Лёли — это мысли современного человека, который должен приспосо­биться к миру, где прогресс все ускоряется, цена его становится все больше и нужно прилагать все более серьезное интел­лектуальное усилие, чтобы понять, зачем этот прогресс нужен. 

Физики были выражением проблема­тичности прогресса, причем не только физики в кино, но и физики реальные. Здесь стоит вспомнить фигуру Андрея Сахарова. К фильму «Девять дней одного года» он имел некоторое отношение: консультантом по физиче­ским вопросам в фильме был выдаю­щийся советский физик Игорь Евгеньевич Тамм, а Сахаров был его учеником. Из воспоминаний Андрея Сахарова видно, что некоторые черты физиков присутствовали и в жизни, хотя и не в таком плакатном виде, как в фильме. В частности, это постоянное остроумие, которое вообще было культовым, очень востребован­ным и престижным качеством для советских интеллектуалов, как справедливо пишут Петр Вайль и Александр Генис в своей книге «60-е. Мир советского человека». 

Так, Сахаров в своих мемуарах расска­зывает про открытие американского физика японского происхождения Сусуму Окубо. На основании работ Окубо он написал собственное исследо­вание и в 1967 году подарил эту работу другому выдающемуся советскому физику-теоретику, Евгению Львовичу Фейнбергу. На экземпляре он написал: 

Из эффекта С. Окубо
при большой температуре
для Вселенной сшита шуба
по ее кривой фигуре. 

То есть умение импровизировать и уместно пошутить было очень востребовано. 

С другой стороны, из воспоминаний Сахарова понятно, что он очень много думал про этические аспекты науки, но не он один задавался такими вопро­сами. Сахаров настаивал на необходи­мости запрещения атомных испытаний в трех средах. Потом он добился своего: был заключен так называемый Московский договор о запрещении ядерных испытаний под водой, на земле и в воздухе.

Сахаров очень много пишет о том, что именно физики способствовали реаби­литации генетики в Советском Союзе, поскольку академик Трофим Денисович Лысенко, разрушитель генетики, остался при делах и во времена Хрущева. Сахаров специально объяс­няет, почему Лысенко не пал после смерти Сталина: в разных отделах и ЦК, и локальных партийных организаций, которые контро­лировали сельское хозяйство, была огромная мафия лысенкистов. 

Среди физиков не только Сахаров поддерживал генетику: был еще целый ряд ученых, которые старались привлечь внимание, в том числе внимание Хруще­ва, к проблеме бедствен­ного положения генетики в Советском Союзе. Физики выступали именно благодаря своему могуществу, достигнутому атомной и водородной бомбами. В Советском Союзе они были защитниками, если можно так выразиться, нормальной науки, то есть науки современной. Это делало их еще более авторитетными фигурами. 

 
Правила жизни Андрея Сахарова
Об атомной бомбе, Берии и религиозности

Кроме того, физика воспринималась как наука международная. С одной стороны, между Советским Союзом и Соединенными Штатами Америки шло постоянное военно-техническое соревнование, но было понятно, что советские и американские ученые действуют в одной системе координат, по крайней мере познавательных. Но вопрос о том, одинаковая ли у них этическая система координат, был более сложным. В фильме «Девять дней одного года» ради соответствия официальной идеологической доктрине постоянно сообщается, что главный зачинщик возможной атомной войны может быть только в США — с этого начинается монолог Ильи, обращенный к Лёле, почти в самом начале фильма. 

Тем не менее было понятно, что физика не может быть замкнута националь­ными границами. Кроме того, хотя этические вопросы, казалось бы, были чужды физике, с 1950-х годов было понятно, что действительно крупные ученые очень озабочены этическими вопросами применения ядерного оружия и вообще того, что они сделали на протяжении ХХ века. 

В 1957 году в городке Пагуош собира­ется первая конференция Пагуошского движения — движения ученых и интеллек­туалов за предотвращение будущих войн и за прогнозирование. В этом движении принимали участие люди, которые хотели прогнозировать результаты научно-технического прогресса и обсуждать, каким он должен быть в будущем, чтобы предотвратить войны. Одним из ключевых акторов движения на его раннем этапе был Альберт Эйнштейн — ученый, который общепризнанно считался самым мощным умом чело­вечества по крайней мере в 1940–50-е годы. Все это вместе взятое и делало физика не просто олицетворением современности, но и своеобразным совре­менным Фаустом. 

Кроме того, предполагалось, что физик — это человек, который отдает свою жизнь для процветания будущего человечества. Весь фильм «Девять дней одного года» построен на основании этой идеи. Сначала учитель Гусева, Синцов, умирает, схватив дозу радиации. «Схватить дозу радиации» — это разговорная идиома, которая переходит в этот фильм и благодаря ему куль­турно канонизируется. Потом по этому же пути идет Дмитрий Гусев: как выясняется, он и до этого получал дозы радиации. Но он не щадит себя ради научно-технического прогресса. 

У Гусева есть очень важный разговор с отцом. Отец спрашивает: «Ты бомбу делал?» Он говорит: «Делал. А если б мы ее не сделали, не было бы у нас с тобой этого разговора». Но дальше он работает не на войну, а на созда­ние источника термоядерной энергии. 

Тем самым для создателей фильма находится своего рода золотой путь того, как соединить первоначальную абсолютно военную ангажированность ученых-ядерщиков во время Второй мировой войны и дальнейшее развитие науки по крайней мере в Советском Союзе. Теперь нужно заниматься созданием универсальных и всепригод­ных источников энергии, а не ору­жием — именно такие люди будут героями будущего. 

Потом появляется фильм «Иду на гро­зу» (1965), где главные герои опять же работают не на войну, а на управление погодой. Сергей и Олег, главные герои романа Даниила Гранина, потом — фильма, а потом — телевизионного ремейка под названием «Поражение», обсуждают возможность управления погодой, что является абсолютно мирным применением физики. А физи­ческие экспери­менты опасны, и физическая работа требует аскезы. Физик становится не толь­ко Фаустом, но и современным рыцарем. При этом физикам было чем похва­литься. Чарльз Перси Сноу в «Двух культурах» чрезвы­чайно горько жалуется на то, что гуманитарии говорят «по-видимому, можно допустить», и так далее, а физики говорят, что они «сделали». 

Благодаря всем этим факторам физик стал одним из важнейших героев совет­ской культуры конца 1950-х и 1960-х годов и воплощал ее тогдашнее стремле­­ние в будущее. Неявным образом он воплощал и идеологизацию, потому что, с одной стороны, физики в «Девяти днях одного года» говорят о стремлении к будущему, где будет коммунизм, но, с другой стороны, в фильме «Иду на грозу» они оказались выразителями идеи свободы. В «Девяти днях одного года» нет никакого партийного начальства, контролирую­щего физиков. Они сами себе решаю­щая интеллектуальная инстанция. 

Даже директор института является своего рода огорченным менеджером, который стремится к тому, чтобы герои фильма не причинили себе большого вреда, и расстраивается тогда, когда этот вред все-таки случается. Но он за­бо­­тится о том, чтобы они могли свободно продолжать свой интеллекту­альный поиск. Комиссия из Москвы, которая расследует происшествие на реакторе, не наказывает никого из героев — по крайней мере, зрителю это неизвестно. 

Парадоксальным образом физики, символическое и реальное полити­ческое влияние которых было обязано военно-промышленному комплексу, как сказали бы сегодня, оказывались выразителями идеи интеллектуальной свободы в культуре конца 1950-х — 1960-х годов, по крайней мере в культуре советской. 

И это была подцензурная советская культура, где многие вопросы задавать было нельзя, в частности вопросы о том, как много физиков работает на войну и какие дискуссии о том, чтобы не использовать открытия физиков в целях вреда другим людям, действительно ведутся, а что реально делается для разоружения. Публично ставить все эти вопросы в Советском Союзе было нельзя — их не задавали не только в газетах, но и в романах и в фильмах. 

Тем не менее эмансипационный — то есть освободительный — импульс, который был создан персонажами-физиками в действительно хороших произведениях, оказался довольно значим и привел к некоторой трансфор­мации общего этического климата советской культуры 1960-х годов.  

другие материалы на эту тему
 
Лекция «Физик как новый культурный герой: научно-техническая интеллигенция и ее ценности»
Шурик, Сахаров и Солженицын как новый культурный мейнстрим
 
Карта интеллектуальной Москвы 60-х годов
Важные места, в которых проводила время молодежь

Расшифровка

Пожалуй, физик-ядерщик Андрей Сахаров — одна из самых сложных фигур в советской истории. Его имя тесно связано как с вели­чайшим триумфом советского режима, так и с его крахом. 

В 1953 году Советский Союз впервые в мире испытал оружие, основанное на принципе термоядерной реакции, — так называемую бомбу РДС‑6с. За свои заслуги Сахаров был произведен в академики, получил Ленинскую премию и трижды стал Героем Социалистического Труда. 

А через 36 лет уже речь Сахарова на I Съезде народных депутатов СССР произ­вела эффект разорвавшейся бомбы. Академик предложил принять декрет «О власти», отменяющий 6‑ю статью Конституции СССР о руководящей и направляющей роли партии. Тогда, в июне 1989 года, мало кто верил, что такое развитие событий возможно. Однако уже через два с половиной года и СССР, и его коммунистическая партия перестали существовать.

Между этими событиями — испыта­нием водородной бомбы и перестроеч­ным съездом — Сахаров прошел впечатляющий путь от обласканного властью секретного физика до главного диссидента страны, а затем — до лидера массо­вого демократического движения периода перестройки, морального ориентира советской либеральной интеллигенции. Александр Солжени­цын в книге «Бо­дался теленок с дубом» писал: «…чудом и было в советском госу­дарстве появле­ние Андрея Дмитриевича Сахарова — в сонмище подкупной, продажной, беспринципной технической интеллигенции».

Но сам Сахаров в своих воспоминания полемизирует с Солженицыным и пишет о том, что именно сообщество ядерщиков повлияло на формирование его демократических взглядов, сформировало его политическую позицию и готов­ность оппонировать власти. В сегодняшней лекции мы попробуем посмотреть, каким образом атомный проект, его полити­ческая динамика, его социальные обстоятельства, а также трансформация самого сообщества физиков повлияли на появление таких фигур, как Сахаров. 

 
Правила жизни Андрея Сахарова
Об атомной бомбе, Берии и религиозности
 
Правила жизни Льва Ландау
Об истреблении зануд, пасьянсе, теще, шпионах и арийских девушках

Советская физика, как и другие науки, находилась в сложных отношениях с властью. В течение сталинского периода, как и многие другие ученые, физи­ки неоднократно подвергались преследованиям и становились фигурантами политических процессов. Во многом это было связано с тем особым положе­нием, которое занимало это сообщество в советской Академии наук. Именно физики неоднократно проходили международные стажи­ровки, раньше других и наиболее последовательно устанавливали связи с зарубежными коллегами и даже приглашали их на родину для работы в собственных научных институтах.

Так, например, один из самых громких процессов против советских физиков, дело УФТИ 1937–1938 годов, во многом было связано с тем, что директор Украин­ского физико-технического института Лейпунский пригласил на работу в харьковский институт немецких ученых. В этот период такие контакты легко могли перерасти в обвинения в связях с зарубежными разведками, вредитель­стве и других прегрешениях. Сам Лейпунский два месяца провел в тюрьме, но смог избежать расстрела, однако по данным этих дел в общей сложности было расстреляно пять сотрудников УФТИ. 

После эпохи Большого террора получила развитие система шарашек — инсти­тутов тюремного типа, в которых работали науч­ные сотрудники, ставшие узниками ГУЛАГа. Однако данную конфигурацию отношений власти и физики серьезным образом изме­нил стартовавший в конце войны атомный проект. После того как американцы испы­тали свою атомную бомбу  Американская правительственная программа по созданию атомного оружия «Манхэттен­ский проект» запустилась в 1942 году под руко­водством физика Роберта Оппен­геймера и генерала Лесли Гровса. Испытание первой в мире атомной бомбы провели 16 июля 1945 года в Нью-Мексико., возникла неотлож­ная задача ответного создания ядерного оружия в СССР, и для решения этой задачи были мобилизованы многочисленные ученые, прежде работавшие скорее в теорети­ческих областях физики. 

Атомный проект принес сразу несколько изменений в организацию физиче­ской науки в СССР. Во-первых, из институтов-шарашек возникла практика создания закрытых исследо­вательских городов, закрытых научных центров, в которых ученые работали за колючей проволокой и были изолированы от внешнего мира. Сперва эта модель была опробована на немец­ких ученых, захваченных в Германии и вывезенных в СССР. Но затем и советские сотруд­ники работали в похожих научных городах, таких как Арзамас‑16, Лабора­тория «В», то есть будущий Обнинск, и другие научные центры. 

Вторым эффектом старта государ­ственного атомного проекта оказалось появление в среде самих ученых-физиков прослойки организаторов науки, тесно взаимодействую­щих с партийной и государственной элитой. Такие физики, как Игорь Курчатов, Игорь Тамм, Николай Семенов, Юлий Харитон, оказались вхожи непосред­ственно в круги партийной и министер­ской элиты СССР и в том числе смогли добиваться выделения масштабных ресурсов на свои проекты. 

Третьим моментом, благодаря кото­рому положение физического сообщества резко поменялось уже в 1950-е годы, стало созда­ние массовой прослойки физиков, которые были необходимы для решения насущных задач атомного проекта. Из классиче­ских учебных заведений, таких как Московский государ­ственный университет, выделились коллективы нового типа, например Москов­ский физико-технический институт, основная задача которых была в массовой подготовке специалистов-физиков для атомного проекта.

В послевоенный период, так же как и до вой­ны, советская наука испыты­вала серьезный прессинг со стороны государства. В частно­сти, 1949 год — это год разгрома генетики в СССР, в результате которого прогрессивная и ориентиро­ванная на Запад область биоло­гии была объявлена буржуазной лженаукой и ее развитие было серьезно заторможено. Аналогичные процессы готовились и в физике. Готовился политический процесс против так называемых физиков-идеалистов, ориенти­рованных на новейшие теории физических наук, таких как теория относитель­ности Эйнштейна. Им противо­стояли физики-материа­листы, которые пыта­лись говорить от имени подлинно марксистской науки. Однако в том самом 1949-м, когда планировалось разгромное заседание, Советский Союз успешно испытал атомную бомбу. Как пишут историки Визгин и Кессених, чтобы противостоять нападкам, физикам пришлось применить ядерное оружие. 

Сообщество физиков начало претендовать на нечто большее, чем обслужи­вание государства или реализация пусть необходи­мых и важных для обороны страны, но спу­щенных сверху проектов. С конца 1940-х — начала 1950-х годов можно заметить, как нарастает интерес физического сообщества и отдельных его представителей к полити­ческим вопросам, к вопросам о развитии страны, о применении тех научных разра­боток, которыми они занимались. Создание смертоносного оружия не могло не ставить перед ними вопроса о том, кто и когда может применить атомную и водородную бомбы. Рассуждения о гло­бальных вопросах выживания человечества стали неотъемле­мой частью внутреннего общения и разнообразных письменных размышлений советских ученых этого периода. 

Помимо этих вопросов, важным оказалось институциональное оформление атомного проекта и возможность общения в узком кругу без контактов с широ­кими массами населения, а также без необходимости давать отчет об этих разговорах перед партийным начальством. Система закрытых научных поселе­ний отчасти была создана именно с целью изолировать ученых от широкой массы населения и дать им возможность заниматься собственными разработ­ками в оранжерейных условиях. 

В какой-то степени власть закрывала глаза на те разговоры, которые велись в научных лабораториях и дружеских компаниях научных институтов. Так, коллега Андрея Сахарова Виктор Адамский, работавший вместе с ним в Арза­масе‑16, вспоминает, что тогда, в начале 1950-х годов, у них существо­вал своеобразный политический клуб. Он же передает слова одного министер­ского чиновника, которому «приходилось не раз объяснять в соот­вет­ствующем отделе ЦК, что физики-ядерщики — люди особые, с точки зрения обычных советских людей — чудаки, что им нельзя запрещать говорить то, что они думают, пусть даже самую несусветную чушь, иначе они разучатся думать и разбираться в научных вопросах».

Прежде всего это касается физиков-теоретиков, которые благодаря специфике своей профессиональной социализации с готовностью включались в обсужде­ние самых разных вопросов науки и общества. Дело в том, что в этот период теоретическая физика развивалась и строилась на согласовании и совместном приложении коллективных усилий, когда в обсуждении различных вопросов группой ученых все сообще­ство вместе приходит к истине и к ответу на науч­ные вопросы, которые перед ними стояли. По словам одного из мемуаристов и ученых Обнинска, физики-теоретики оказались той группой, из которой шла вся «зараза» и с которой и начал разбираться КГБ в конце 1960-х годов. 

Другим аспектом, характерным для этой группы, стало то, что они не нужда­лись в масштабном дорогостоящем экспериментальном оборудовании. Они могли работать автономно даже в случае, когда теряли свои официальные позиции в научных учреждениях или переходили из одних институтов в другие.

Такая социальная и политическая изоляция, наиболее характерная для периода ранних 1950-х, повлияла на дальнейшее развитие научных поселений в Совет­ском Союзе. Напри­мер, Обнинск, выросший из Лаборато­рии «В» и ставший городом, объединя­ющим более дюжины различных институтов, в период оттепели переживает взрыв разного рода низовых социальных инициатив. В Обнинске все также началось с круга друзей-едино­мышленников, работав­ших в теорети­ческом отделе местного Физико-энергетического института. Лидером этого круга стал Валентин Турчин, закончивший в 1953 году Московский государственный университет. 

Турчин имел широкие интересы в обла­сти философии, политики, литературы и распространял в узком кругу единомышленников эссе и фантастиче­ские рассказы, где писал о своем видении будущего социализма, предлагая комби­нировать его с новыми идеями кибернетики. В дальнейшем он предлагал привести общество к некоему подобию единой души, в которой отдельные сознания сливаются в некое надиндивидуальное сверхсущество при помощи современ­ных достижений техники и биологи­ческих наук. Это довольно сильно отличалось от традиционного видения будущего социализма, однако внутри группы сотрудников теоретического отдела эти взгляды циркулировали беспрепятственно.

В дальнейшем на базе этого клуба в Обнинске возникли более широкие инициативы, например Дом ученых. Дом ученых объединил интеллигенцию разных институтов в их стремлении ознакомиться с новейшими философ­скими концепциями и произведениями литературы, лично общаться и диску­тировать с кумирами тогдашней интеллигенции. В Обнинск приглаша­лись известные историки, такие как Некрич, писатели Тендряков, Каверин и буду­щие диссиденты, например Петр Якир. Вся эта активность проходила под эгидой местных комитета КПСС и комитета комсомола, в которые в основном тоже входили сами физики.

Другой яркой инициативой обнинской интеллигенции оказалась игра КВН. Команда Обнинска выступила против команды Дубны на Центральном телевидении и в некоторых номерах довольно саркастично высмеивала существующие политические порядки. Аналогичные процессы в этот период проходили и в других научных центрах СССР, например в новосибирском Академгородке или подмосковном Пущине. 

Кроме Обнинска, один из наиболее интересных случаев представляла Дубна, расположенная в 100 километ­рах к северу от Москвы. В сообществе Дубны решающим оказался тот факт, что город создавался прежде всего как между­народный научный центр — по следам созданного в 1954 году в Женеве Европейского центра атомных исследований, ЦЕРН. В этом научном городе советское руководство решило организовать научный центр для сотрудников институтов стран восточного блока, которые работали бок о бок с советскими учеными. Помимо гостей из братских стран, в Дубне на длительных стажиров­ках работали сотрудники ЦЕРН и разнооб­разных институтов Европы, что приво­дило не только к обмену научными идеями, но и к взаимопро­ник­нове­нию идеологии. 

Эти явления, происходившие в научных городах Советского Союза, наклады­вались на общую атмосферу эпохи оттепели с ее оживлением социалисти­че­ских идеалов времен революции и попытками Хрущева актуализировать социа­листический проект и вдохнуть новую жизнь в идеалы коммунисти­ческого строительства. Однако в какой-то момент эмансипация интеллигенции вышла из-под контроля. 

Еще с конца 1940-х годов, когда атомный проект только запускался, партийная власть на секретных объектах, как правило, была слабой. Это было связано с тем, что они подчинялись напрямую Первому главному управлению при Со­вете министров СССР, а затем политуправ­лению Министерства среднего маши­ностроения. Таким образом, они были исключены из традиционной партий­ной иерархии. В условиях, когда в этих партийных организациях в основном рабо­тали сами ученые, а партийные деятели извне туда не допуска­лись по причи­нам секретности, оказывалось, что эти организации во многом варились в собственном соку. 

Эта же ситуация сохранялась в 1950-е годы и в первой половине 1960-х годов. Таким образом, изнутри этих сообществ просто некому было воспрепятство­вать идеологически сомнительным инициативам вроде Дома ученых в Обнинске. 

Во второй половине 1960-х годов, после смещения Хрущева и начала консерва­тивного поворота в стране, эта вольница стала постепенно сворачи­ваться. Решающим стал 1967 год, когда по инициативе Андропова было создано Пятое управление КГБ по борьбе с идеологическими диверсиями, которое взяло в обработку отдельные научные группы в разных исследова­тельских центрах. Окончательно этот процесс стал очевиден в 1968 году, после ввода танков в Прагу и начала активного преследования за инако­мыслие в стране. 

Из числа групп атомной интеллигенции пострадали и обнинцы, в среде которых были выявлены сети распространения самиздата — нелегальной в тот период литературы, циркулировавшей в кругу друзей. В результате значитель­ное число сотрудников теоретического отдела института потеряло свою работу. Пострадали и сотрудники других научных учреждений, и в какой-то степени с такой свободой и вольницей было покончено. 

Несколько иначе развивалась история Дубны, где контакты с Западом только интенсифицировались в 1960–70-е го­ды. Сама Дубна в глазах советской интеллигенции получила ореол внутрен­него Запада: именно через физиков в Советский Союз поступали многие произведения западной куль­туры. Так, по свидетельству партийных организаций, в Доме культуры Дубны неодно­кратно устраивались вечеринки с западными танцами, а физики с Запада, приезжавшие на конференции и стажировки, часто привозили с собой недо­ступную в Советском Союзе зарубежную литературу, которую они охотно обменивали на советские альбомы по искусству. 

Надо отметить, что даже представители московской интеллигенции неодно­кратно и регулярно выезжали в Дубну, чтобы посмотреть те или иные фильмы, которые невозможно было увидеть в открытом показе в Москве, или побы­вать на концертах полуопальных бардов, выступления которых в Москве, например, были невозможны. В Дубне, например, неоднократно выступали Галич, Высоц­кий, давал спектакли Театр на Таганке и свою благодарную аудиторию нахо­дили другие кумиры шестидесятнической интеллигенции. 

Тем не менее открытого диссидентства власть не допускала. Эта ситуация изменилась в 1970-е годы. Тот факт, что ученые Дубны находились в контакте с западными коллегами, неоднократно выезжали за рубеж на длительные стажировки и на работу в совместных проектах, сказался и на политическом климате в городе, на том, какие именно ценности, образ жизни и политические ориентиры разделяло это сообщество. 

Одним из самых громких примеров, когда физики в Дубне противодей­ствовали официальной власти, оказался случай Поликанова. Сергей Поликанов был лауреатом Ленинской премии, членом КПСС, членкором Академии наук СССР. Еще в 1960-е годы он полто­ра года проработал в Институте Нильса Бора в Дании и в своей книге воспоми­наний пишет о том, что это время оказалось роковым: полтора года он жил без скучных партсобраний, комиссий и засе­да­ний партийного комитета. Уже в 1970-е годы он ини­ции­ровал проект с ЦЕРН, где должен был работать, но партийное начальство не разрешило ему выехать за рубеж со своей семьей. 

С 1974 года он начал бороться за свое право свободно покидать Советский Союз, возвращаться обратно и брать с собой своих жену и детей. Эта борьба привела его к контактам с диссидент­ским движением, к тому, что он в ко­неч­­ном счете добился окончательного выезда на Запад в 1978 году через мобили­зацию своих коллег за рубежом. Чуть раньше, в 1977-м, эмигрировал Владимир Турчин из Обнинска, который к этому времени уже работал в Москве и был активным членом диссидентского движения. Физик-теоретик был первым лидером «Между­народной амни­стии» — правозащит­ной организации, занимающейся защитой прав человека по всему миру. В конечном счете он потерял работу и жил за счет помощи друзей, а власть постепенно подталкивала его к идее выезда за рубеж. 

Однако случаи Поликанова, Сахарова и Турчина показывают, что даже в условиях открытого противостояния с властью в 1970-е годы им удавалось избежать серьезных последствий своей общественной активности, например тюремного заключения. В конечном счете Поликанов и Турчин беспрепят­ственно выехали на Запад. Одной из причин такой ситуации стала как раз их занятость в атомном проекте, их связи с коллегами, которые добились высоких организационных постов в советской науке, и контакты с западными учеными. Когда Турчин пытался эмигрировать, ему тоже удалось мобили­зовать группы поддерж­ки в западных институтах, которые требовали его беспрепят­ственного выезда на Запад. 

Безусловно, в советский период политическое лицо атомной интеллигенции далеко не исчерпыва­ется случаями открытого диссидентства или альтерна­тивных общественных проектов, не связанных с властью. В отношении лидеров атомного проекта партийное руководство использовало стратегию приручения, обеспечивало им как материальные привилегии, так и определенную свободу самовыраже­ния в расчете на то, что в ответ на эти уступки ведущие ученые-атомщики будут лояльны советской власти. Во многом это было так, и множе­ство советских ученых вступили в этот альянс и согласились занять руководя­щие посты в советской Академии и фактически войти в политическую элиту СССР. 

А массовые слои научной интелли­генции в этот период далеко не были поголовно оппозиционными. Значительное число сотрудников атомного проекта вовсе не были вовлечены во все параллельные культуры. Многие из них были вполне лояльны системе. Кто-то был больше озабочен собствен­ным карьерным продвижением, чем проектами общественных преобразований или ценностями свободы и гуманизма. На начальных этапах большинство склонялось к тому, что государствен­ные задачи, которые ставила перед ними власть, безусловно, оправданны и разработка атомного оружия несет важней­ший политический смысл в защите страны и обеспечении мира во всем мире. Многие же ставили во главу угла развитие научного знания на благо страны и мира и в принципе не вдавались в социальные и полити­ческие основания советского проекта. 

Вместе с тем те небольшие круги инако­мыслящих 1960–70-х годов и локаль­ные сообщества научных городов оказали вполне видимое воздействие на ход советской истории, особенно на последнем ее рубеже. Как показывает физик и профессор антропологии Калифорнийского университета Алексей Юрчак, научные институты в 1970-е годы стали ярким примером так называемых зон вненаходимости — мест, в которых за фасадом легитимной профессио­нальной деятельности и под прикры­тием формальных партийных ритуалов происхо­дили процессы эмансипации советского субъекта. 

Решающий эффект эти процессы произвели уже в период горбачевской пере­стройки. Согласно анализу социо­лога Кароль Сигман, именно предста­вители научно-технической интелли­генции, прежде лояльные режиму и делавшие конвен­циональные карьеры в науке, составили ядро массового демокра­тиче­ского движения, которое вышло на политическую сцену в судьбоносном 1989 году и на чьих плечах стоял в это время академик Сахаров.  

другие материалы на эту тему
 
Курс «Несоветская философия в СССР»
Александр Архангельский о том, как за железным занавесом появились свободные мыслители
 
Курс «Человек против СССР»
Как жили и о чем мечтали, с чем сражались и от чего бежали, чего добились и какую цену заплатили инакомыслящие 1960–80-х годов
Материалы к курсу
Курс подготовлен при поддержке Госкорпорации «Росатом»
Спецпроекты
Всем гусьгусь!
Мы запустили детское
приложение с лекциями,
подкастами и сказками
Открывая Россию: Нижний Новгород
Курс лекций по истории Нижнего Новгорода и подробный путеводитель по самым интересным местам города и области
Как устроен балет
О создании балета рассказывают хореограф, сценограф, художники, солистка и другие авторы «Шахерезады» на музыку Римского-Корсакова в Пермском театре оперы и балета
Железные дороги в Великую Отечественную войну
Аудиоматериалы на основе дневников, интервью и писем очевидцев c комментариями историка
Война
и жизнь
Невоенное на Великой Отечественной войне: повесть «Турдейская Манон Леско» о любви в санитарном поезде, прочитанная Наумом Клейманом, фотохроника солдатской жизни между боями и 9 песен военных лет
Фландрия: искусство, художники и музеи
Представительство Фландрии на Arzamas: видеоэкскурсии по лучшим музеям Бельгии, разборы картин фламандских гениев и первое знакомство с именами и местами, которые заслуживают, чтобы их знали все
Еврейский музей и центр толерантности
Представительство одного из лучших российских музеев — история и культура еврейского народа в видеороликах, артефактах и рассказах
Музыка в затерянных храмах
Путешествие Arzamas в Тверскую область
Подкаст «Перемотка»
Истории, основанные на старых записях из семейных архивов: аудиодневниках, звуковых посланиях или разговорах с близкими, которые сохранились только на пленке
Arzamas на диване
Новогодний марафон: любимые ролики сотрудников Arzamas
Как устроен оркестр
Рассказываем с помощью оркестра musicAeterna и Шестой симфонии Малера
Британская музыка от хора до хардкора
Все главные жанры, понятия и имена британской музыки в разговорах, объяснениях и плейлистах
Марсель Бротарс: как понять концептуалиста по его надгробию
Что значат мидии, скорлупа и пальмы в творчестве бельгийского художника и поэта
Новая Третьяковка
Русское искусство XX века в фильмах, галереях и подкасте
Видеоистория русской культуры за 25 минут
Семь эпох в семи коротких роликах
Русская литература XX века
Шесть курсов Arzamas о главных русских писателях и поэтах XX века, а также материалы о литературе на любой вкус: хрестоматии, словари, самоучители, тесты и игры
Детская комната Arzamas
Как провести время с детьми, чтобы всем было полезно и интересно: книги, музыка, мультфильмы и игры, отобранные экспертами
Аудиоархив Анри Волохонского
Коллекция записей стихов, прозы и воспоминаний одного из самых легендарных поэтов ленинградского андеграунда 1960-х — начала 1970-х годов
История русской культуры
Суперкурс Онлайн-университета Arzamas об отечественной культуре от варягов до рок-концертов
Русский язык от «гой еси» до «лол кек»
Старославянский и сленг, оканье и мат, «ѣ» и «ё», Мефодий и Розенталь — всё, что нужно знать о русском языке и его истории, в видео и подкастах
История России. XVIII век
Игры и другие материалы для школьников с методическими комментариями для учителей
Университет Arzamas. Запад и Восток: история культур
Весь мир в 20 лекциях: от китайской поэзии до Французской революции
Что такое античность
Всё, что нужно знать о Древней Греции и Риме, в двух коротких видео и семи лекциях
Как понять Россию
История России в шпаргалках, играх и странных предметах
Каникулы на Arzamas
Новогодняя игра, любимые лекции редакции и лучшие материалы 2016 года — проводим каникулы вместе
Русское искусство XX века
От Дягилева до Павленского — всё, что должен знать каждый, разложено по полочкам в лекциях и видео
Европейский университет в Санкт‑Петербурге
Один из лучших вузов страны открывает представительство на Arzamas — для всех желающих
Пушкинский
музей
Игра со старыми мастерами,
разбор импрессионистов
и состязание древностей
Стикеры Arzamas
Картинки для чатов, проверенные веками
200 лет «Арзамасу»
Как дружеское общество литераторов навсегда изменило русскую культуру и историю
XX век в курсах Arzamas
1901–1991: события, факты, цитаты
Август
Лучшие игры, шпаргалки, интервью и другие материалы из архивов Arzamas — и то, чего еще никто не видел
Идеальный телевизор
Лекции, монологи и воспоминания замечательных людей
Русская классика. Начало
Четыре легендарных московских учителя литературы рассказывают о своих любимых произведениях из школьной программы
Обложка: Мозаичное панно «Кузнецы современности» на здании Института ядерных исследований в Киеве. 1977 год
© Эдуард Котляков / ТАСС