Что такое Arzamas
Arzamas — проект, посвященный истории культуры. Мы приглашаем блестящих ученых и вместе с ними рассказываем об истории, искусстве, литературе, антропологии и фольклоре, то есть о самом интересном.
Наши курсы и подкасты удобнее слушать в приложении «Радио Arzamas»: добавляйте понравившиеся треки в избранное и скачивайте их, чтобы слушать без связи дома, на берегу моря и в космосе.
Если вы любите читать, смотреть картинки и играть, то тысячи текстов, тестов и игр вы найдете в «Журнале».
Еще у нас есть детское приложение «Гусьгусь» с подкастами, лекциями, сказками и колыбельными. Мы хотим, чтобы детям и родителям никогда не было скучно вместе. А еще — чтобы они понимали друг друга лучше.
Постоянно делать новые классные вещи мы можем только благодаря нашим подписчикам.
Оформить подписку можно вот тут, она открывает полный доступ ко всем аудиопроектам.
Подписка на Arzamas стоит 399 ₽ в месяц или 2999 ₽ в год, на «Гусьгусь» — 299 ₽ в месяц или 1999 ₽ в год, а еще у нас есть совместная. 
Owl

Литература

Роман Тименчик: «Наша профессия — объяснять утраченные смыслы»

В новом выпуске цикла разговоров с учеными специалист по творчеству Ахматовой, профессор Еврейского университета в Иерусалиме Роман Тименчик рассказывает о поездке на дачу к Анне Андреевне, прогулках по Рижскому взморью, впопыхах уничтоженных записях и о том, зачем нужно комменти­ровать тексты

Роман Давидович Тименчик
(р. 1945)

Филолог, кандидат филологических наук, заслуженный профессор Еврейского университета (Иерусалим). Автор книг «Ахматова и Кузмин» (в соавторстве с Владимиром Николаевичем Топоровым и Татьяной Владимировной Цивьян; 1978), «„Печальну повесть сохранить…“ Об авторе и читателях „Медного всад­ника“» (в соавторстве с Александром Осповатом; 1985), «Ахматова и музы­ка» (в соавторстве с Борисом Кацем; 1989), «Анна Ахматова в 1960-е годы» (2005), «Петербург в поэзии русской эмиграции» (в соавторстве с Влади­миром Хаза­ном; 2006), «Что вдруг. Статьи о русской литературе прошлого века» (2008), «Последний поэт. Анна Ахматова в 1960-е годы» (2014), «Ангелы. Люди. Вещи. В ореоле стихов и друзей» (2016), «Подземные классики: Иннокентий Аннен­ский. Николай Гумилев» (2017), «История культа Гумилева» (2018), «Венеция в русской поэзии. 1888–1972. Опыт антологии» (в соавторстве с Александром Соболевым; 2019) и нескольких сотен публикаций по истории русской культу­ры XX века.

Научные интересы: история русской культуры прошлого века в переплетении связей поэзии с театром, кабаре, живописью, кинематографом, литературным бытом и читательской массой.

Роман Тименчик в проекте «Ученый совет»Съемка Зарины Кодзаевой, монтаж Александра Елизарова  © Arzamas

О Риге, подсказках и знаках

Я родился в городе Риге и провел там первые 45 лет своей жизни. Поскольку мы в основном говорим о моей специальности, то, что я жил в Риге, конечно, отразилось на круге моих интересов и сфере образованности. Мой читатель­ский и профессиональный опыт отличается от опыта почти всех моих коллег тем, что в этом городе было очень много эмигрантских книг: все то, о чем они узнавали с запозданием, мне легко доставалось в домах знакомых. Когда я впер­вые читал Набокова, я не очень по-настоящему понимал, кто это такой, — просто попалась страница журнала «Современные записки», а там — роман В. Сирина «Дар». 

Рига. 1930-е годы© ullstein bild / Getty Images

Про Ригу еще надо сказать, что между 1917 и 1940 годами там жили последние представители русской межвоенной эмиграции. Почти все они отсидели: к тому времени, как я стал их собеседником, они уже вышли на свободу и гово­рили скупо, осторожно. Но все-таки какие-то обстоятельства эмигрантской русской литературы я узнавал от них таким, я бы сказал, домашним образом. Например, один мой старший знакомый был очень дружен с Елизаветой Юрьевной Кузьминой-Караваевой, монахиней Марией  Монахиня Мария (1891–1945) — в миру Елизавета Юрьевна Скобцова, в девичестве Пиленко, по первому мужу Кузьмина-Кара­ваева, монахиня, поэтесса, мемуаристка, участница французского Сопротивления.

Как только я начал заниматься историей русской литературы, оказалось, что в моем провинциальном городе (не столичном в смысле его советского статуса) то там, то сям попадаются какие-то уголки, связанные с историей Серебряного века. То дача, на которой в 1913 году жил Всеволод Мейерхольд (я потом напи­сал этюд «Меллужское лето Всеволода Мейерхольда»), то квартира, на которой жил и выстрелил себе в грудь Всеволод Князев, прототип одного из персонажей ахматовской «Поэмы без героя»  Угол нынешних улиц Базницас и Бруниниеку. См.: Р. Д. Тименчик. Рижский эпизод в «Поэме без героя» Анны Ахматовой. То река Гауя, куда рижские школьники тра­ди­ционно ездят на выезды: я пытался угадать место, где утонул Иван Конев­ской  Иван Коневской (настоящее имя и фамилия Иван Иванович Ореус; 1877–1901) — поэт, один из основоположников и идейных вдохновителей русского символизма, литературный критик., один из самых интересных русских поэтов ХХ века, о котором мне тоже впоследствии довелось писать. Было еще несколько случаев, когда я сталкивал­ся с героями своих будущих разысканий. Потом я понял: жизнь складывалась так, что мне все время посылались какие-то знаки, подсказки, манки. 

О музыкальной непригодности и маленькой комнате с картинами Репина

Мои родители хотели, чтобы я занимался музыкой, как все дети из еврейских семей. Они считали, что у меня есть слух, голос и так далее. По-видимому, это была ошибка, но меня повели к человеку, который был местной знаменито­стью. Его имя многие и сейчас знают — это Оскар Строк, автор замечательных танго, которые мы в детстве слушали на старых пластинках в исполнении Петра Лещенко. Я что-то пропел, и Строк сказал, что не видит большой пер­спективы в моем музыкальном образовании, но спросил, где мы живем. Мама назвала адрес, и он сказал, что в этом доме живет его сестра и что если я хочу, то могу спуститься этажом ниже и там брать уроки игры на рояле. 

Розина Давидовна Строк жила в коммунальной квартире, в очень небольшой комнате, заставленной старинной мебелью (это я задним числом сообразил, что мебель была старинная). Стены были увешаны небольшими картинками, и Розина Давидовна спросила, знаю ли я, кто эти художники. Мы были подпи­саны на журналы «Пионер» и «Огонек»  В этих журналах печатались репродукции. Там я впервые долго разглядывал «Послед­ний день Помпеи». Лет шестьдесят спустя я впервые оказался в Помпеях и, естествен­но, вспомнил те минуты. К вопросу о возник­новении научных интересов: эти два мгно­вения наложились друг на друга и мне захоте­лось поискать источники великого стихо­творения Льва Мея «Плясунья» («Ты, помпеянка, мчишься по воздуху, / Не по этой спаленной стене»), которое Мандельштам включал в строго отборную антологию рус­ской поэзии. И мне кажется, я этот источник нашел — см.: Р. Д. Тименчик. Заметки коммен­татора. 6. К истокам русского стихового экфрасиса // Литературный факт. № 8. 2018.  — поэтому я уже знал русских худож­ников и сказал: Репин, Суриков. Она была довольна моим ответом. Потом я понял, что не так часто бывает, когда в комнате в коммунальной квартире на стенках висят Репин, Суриков, Кустодиев, Айвазовский, которого я, как все советские дети, сразу же узнал. Потом мне довелось комментировать Розину Давидовну Строк: она, «картаво-идеальная», как назвал ее один поэт-футурист, вместе с Ольгой Глебовой-Судейкиной  Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина (1885–1945) — актриса, танцовщица, художник, подруга Анны Ахматовой., героиней моего одного сочинения, выступала в 1911 году в премьер­ном составе оперы Михаила Кузмина «Забава дев», и на этой премьере были Гумилев с Ахматовой. Я застал ее в статусе дворовой городской сумасшедшей, которой мальчишки кричали вслед «Резина Давидовна». У нее была коллекция картин, которую похитили в блокаду. Неслыханное дело: ленинградский уголовный розыск в блокадные годы нашел похитителей и картины вернули. Все потому, что за нее вступилась Лидия Русланова  Лидия Андреевна Русланова (1900–1973) — певица, одна из самых популярных советских исполнителей. О ее судьбе можно прочитать в статье Романа Тименчика «Воскрешенье одного воскресенья, или Как писать историю литературы» в книге «И время и место. Исто­рико-филологический сборник к шести­де­сятилетию Александра Львовича Осповата»., аккомпаниаторшей которой она была. Но уроков я взял не много, так как вскоре выяснилась моя полная профессио­нальная непригодность. 

О семье

Семья моя, что называется, из простых. Отец был механик, золотые руки, что ему в жизни очень помогало. В частности, он был ранен на войне, уже в 1941 году комиссован и в эвакуации выживал, потому что умел все чинить, всякие вещи. Мама тоже была человек простой, но, когда я поступил на фил­фак, она спросила меня: «А ты знаешь такого Щербу?» Оказалось, что, когда она была в эвакуации на курсах медсестер, выдающийся лингвист Лев Влади­мирович Щерба  Лев Владимирович Щерба (1880–1944) — лингвист, один из создателей теории фонемы. Лекции он читал в Молотовске (Нолинске). читал у них какие-то лекции. 

Об Эйзенштейне и мечте стать режиссером

Сергей Эйзенштейн на студии Paramount. Голливуд, 1931 год© Eugene Robert Richee / Getty Images

Я собирался стать кинорежиссером  Следы этой детской мечты — в статьях «Стихоряд и киноязык в русской культуре начала XX века» (Сборник статей к 60-летию профессора Ю. М. Лотмана. Таллин, 1982), «Еще раз о кино в русской поэзии (добавле­ния с места)» (От слов к телу. Сборник статей к 60-летию Юрия Цивьяна. М., 2010) и в раз­деле о фильме «Хрусталев, машину!» в замет­ке-тетраптихе, посвященной Алексан­дру Лаврову, «Трилистник юбилейный с суббот­ним приложением». Первая моя публика­ция — «Эйзенштейн начинался так», написан­ная к 70-летию режиссера, была напечатана в рижской газете «Советская молодежь», месте дебютов нескольких знаменитых впоследствии культурологов., потому что, когда появился докумен­тальный фильм Ростислава Юренева об Эйзенштейне, мне очень понравился Эйзенштейн: он был мой герой, кумир и к тому же земляк (рижанин). В общем, я собирался поступать во ВГИК, совершенно не понимая всю невозможность и безумие этой мечты. Тогда было правило, что во ВГИК можно поступить, только имея два года рабочего стажа, который заменялся двумя годами обуче­ния в каком-нибудь другом учебном заведении. И я решил сначала поучить английский язык в Латвийском университете, а потом поступать во ВГИК. 

О случайной встрече

Летом 1962 года я пошел подавать документы на английское отделение, а по пути встретил компанию молодых поэтов. Я их знал, потому что они были уличной знаменитостью (а они меня нет). На Рижском взморье они устраивали вечера стихов и читали вслух. По сути, это были уличные поэтические пикеты: стихи были вызывающие, прохожие останавливались и слушали. И вот они ска­зали, что идут поступать на отделение русского языка и литературы. Я пере­писал заявление, пошел с ними и, к негодованию моих родителей, которые считали, что английский мне позволит хоть что-то зарабатывать, поступил на русское отделение.

Андрей Синявский. 1960-е годы

Первый месяц никакого обучения не было — был колхоз, а следующий начался с того, что в наш Латвийский университет приехал лектор из московского Инсти­тута мировой литературы читать лекции по русской поэзии ХХ века. Звали его Андрей Донатович Синявский. Это был настоящий театр: слушать его, смотреть на него, следить за модуляциями его голоса, за движениями бороды, за тем, как он с каким-то хищным оскалом произносил цитаты из сим­волистов и акмеистов!.. В общем, я подумал, что надо заниматься именно этим временем, и стал читать книжки авторов, о которых он говорил: Мандель­штама, мельком упомянутого Кузмина, Хлебникова  Мы читали тогда в «Новом мире» мемуары Эренбурга, и Мандельштама я впервые читал там. Потом мне довелось устанавли­вать адрес дома в Риге, куда Мандельштам приезжал к бабушке и дедушке, что описано в его «Шуме времени»..

Инструкция
 
Как читать Мандельштама
 
Как читать Хлебникова

Об университетских кружках 

В университете был пушкинский кружок, который вел очень хороший пушки­нист Лев Сергеевич Сидяков, ученик Томашевского  Борис Викторович Томашевский (1890–1957) — литературовед, теоретик стиха и текстолог, исследователь творчества Пушкина, заведующий рукописным отделом и сектором пушкиноведения Пушкинского Дома., выпускник аспирантуры Пушкинского Дома. Я в него вступил и в студенческие годы занимался пуш­кин­ской эпохой, писал диплом по творчеству Антония Погорельского (в жиз­ни Перовского)  Алексей Алексеевич Перовский (1787–1836) — писатель, публиковавшийся под псевдонимом Антоний Погорельский. Дядя Алексея Толстого и братьев Алексея и Владимира Жемчужниковых. Перевел на немецкий язык «Бедную Лизу» Николая Карамзина (1807), автор сказки «Черная курица, или Подземные жители» (1829), романа «Монастырка» (1830–1833) и др., потому что мне очень нравилась русская гофманиана. Там я встретил своих будущих друзей, которые учились курсом старше. Сейчас уже можно сказать, что это были выдающиеся филологи: Лазарь Соломонович Флейшман, тогда просто Лазик, а ныне профессор Стэнфордского универси­тета, и Евгений Абрамович Тоддес, уже покойный Женя Тоддес  Не так давно в издательстве «НЛО» вышел сборник его статей, который высоко оценила нынешняя филологическая среда. . Как и я, они слушали лекции Синявского, и весной 1963 года возникла идея основать кру­жок советской литературы — то есть литературы 1920-х годов, а то и ранее. Мы договорились, что сейчас разъедемся на каникулы, а с осени начнем делать доклады, и поде­лили темы. Лазарь Флейшман взял Пастернака — он им зани­мается и по сей день и является «главным пастернаковедом». Женя взял Ман­дельштама, о котором он потом много написал (главная его книжка о Мандель­штаме еще не издана). А мне из этой так называемой четверки достались две женщины — Марина Цветаева и Анна Ахматова. Я был младше, и в этом был оттенок иерархического умаления меня. 

О том, как Цветаева отпала

Обложка сборника «Марина Цветаева. Избранное­­». Москва, 1961 год Государственное издательство художественной литературы

И вот я стал внимательно читать вверенных мне двух женщин. Цветаеву я и так очень пылко любил после выхода синего однотомничка 1961 года: на молодые неокрепшие умы она производила более сильное впечатление, чем уравнове­шенная Ахматова, которую мы и не знали в полном объеме. И как раз в это время мне попал в руки список «Поэмы без героя»  Это сочинение Ахматовой более двадцати лет в Советском Союзе существовало только в самиздате.. Текст был на какой-то голубой бумаге, трудноразличимый: пришлось обводить все буквы, чтобы его прочесть. Это сочинение мне очень понравилось и удивило своей непохоже­стью на все то, что я знал о русской поэзии. Чем больше я старался узнать об Ахматовой, тем больше я понимал, что это такое большое словесное и ду­хов­ное пространство, в котором можно долго находиться и каждый раз обнаруживать все новые и новые уголки. Постепенно Цветаева отпала. 

Об отвергнутых стихах

Никакой полной библиографии Ахматовой не существовало, поэтому надо было читать подряд все советские журналы. Но я и так любил это занятие. А потом обнаружилось, что за чем-то хочется следить дополнительно: смо­треть публикации, фиксировать разночтения, выяснять контекст. В частности, когда я читал стихи Ахматовой в журнале «Аполлон», я, естественно, смотрел, что там еще печатается. И потом это выстрелило во время моей встречи с Ах­матовой. Кроме того, Лазарь Флейшман очень близко подружился с Синяв­ским, и тот стал ему передавать ненапечатанные, рукописные тексты стихов — волошинские стихи, цветаевские стихи из эмигрантских публикаций, не во­шедшие в однотомник, «Стихи из романа» Пастернака, стихи Заболоцкого, не вошедшие в «Столбцы»  «Столбцы» — первый поэтический сборник Николая Заболоцкого (1903–1958). Вышел в 1929 году., и ахматовские стихи — набор из 10–15 стихотво­рений, которые отвергались всеми советскими журналами начиная с 1940 года и до начала 1960-х. Некоторые из них так и не были напечатаны при жизни Ахматовой — например, «Последний тост», «Один идет прямым путем…» и так далее. Эти «отвергнутые» стихи тем не менее вся читающая Москва и читающий Ленинград знали: они входили в классику самиздата. А в январе 1964 года от Андрея Донатовича пришел «Реквием», и я его прочитал. 

О поездке в Комарово

Летом 1965 года я приехал в Ленинград к своему покойному другу Сене Рогинскому  Арсений Борисович Рогинский (1946–2017) — историк, литературовед, политзаключенный, создатель и руководитель общества «Мемориал» (признано иностранным агентом).. Вернее, не я, а мы — я был с другим моим другом, историком Борисом Равдиным (кстати, по-моему, он тоже засвечен на Arzamas). 

 
Борис Равдин в цикле «Ученый совет»
О том, почему филологу не нужны костыли, и о том, как вытащить из текста историю

Мы приехали из Риги, естественно, автостопом. Туда же из Тарту приехала Сенина однокашница, известный ныне питерский литературовед Елена Душечкина. А из Москвы приехала Наташа Горбаневская  Наталья Евгеньевна Горбаневская (1936–2013) — поэт, переводчик и правозащитница. Участница «демонстрации семерых» на Крас­ной площади против ввода советских войск в Чехословакию 25 августа 1968 года. Автор более двадцати сборников стихотворений и эссеистики, вышедших в США, Польше, Франции и России. В 1975 году эмигрировала во Францию.. И вот на излете белых ночей мы все вместе жили в пустующей комнате (Сенина мама была на даче). Я рассказал Наташе, что занимаюсь Ахматовой. Она сказала: «Очень хорошо — завтра к ней и поедем». Я, естественно, сказал, что никогда и ни за что: мне же нечего ей сказать. «А вот ты сегодня мне рассказывал, что в Пушкинском Доме читал воспоминания о ней. Вот ты ей и расскажешь», — ответила Наташа. И мы поехали в Комарово, дошли до «будки» (так Ахматова называла, свою маленькую дачку, выданную ей в 1956 году), и жившая с Анной Андреевной дальняя ее свойственница Сара Иосифовна сказала, что Анна Андреевна сегодня плохо чувствует себя. Наташу она примет, а молодой человек пусть подождет. И у меня наступило некоторое облегчение: удалось избежать того, чего я так боялся. Наташа пошла говорить с Анной Андреевной. Конечно, это были не пять минут, а полчаса: речь шла о хлопотах по части Иосифа Бродского, который еще находился в ссылке, и о встрече Ахматовой с Шостаковичем. Потом Наташа вышла: Анна Андреевна сказала ей, чтобы мы погуляли и через какое-то время попробовали бы снова подойти — может быть, она себя почувствует лучше и примет молодого человека, который занимается ее творчеством. 

О знакомстве с Анной Ахматовой и несъеденном бутерброде

Анна Ахматова. Голицыно. 1959. Фотография Ники Глен Российский государственный архив литературы и искусства

И вот мы входим в будку. По моим — то есть человека, живущего на Рижском взморье, — представлениям о дачах, я направляюсь как бы в главную комнату. В этот момент открывается дверь сбоку, и я краем глаза вижу тот самый про­филь. Состояние мое близко к обморочному — это как если бы я увидел, что там Лермонтов сидит за столом. Я долго находился в этом полуобмороч­ном состоянии и что-то шептал, а Наташа озвучивала меня, покрикивая, потому что Ахматова была глуховата. В какой-то момент Анна Андреевна говорит: «Хотите, я вам сделаю бутерброд?» Тут у меня душа совсем ушла в пятки, и я замотал головой, замычал. Теперь немножко жалею: рассказы­вал бы вам сейчас, как мне Ахматова делала бутерброд. 

Потом я понемножку стал из себя выдавливать какие-то слова: в частности, рассказал ей, что читал воспоминания о ней. Она сказала: «Молодой человек, запомните: никто из моих соучениц (а она училась и в Царском Селе, и потом в Киеве гимназию кончала) не имеет права обо мне вспоминать, кроме одной», и она назвала французскую фамилию, которую я, к сожалению, не запомнил. Может быть, это была фамилия Бэллен, которая потом упоминается в одной из записей  Записи рассказов Ахматовой, сделанные Павлом Лукницким (См.: П. Н. Лукницкий. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. II. 1926–1927. Париж, М., 1997); с Павлом Николаевичем мне довелось потом сблизиться, он многое рассказывал из того, что не вошло в его записи. Правда, при этом все оговаривал, что память — завирушка. Преодолев сейчас тот возраст, в котором он тогда находился, спешу оговорить, что в моих рассказах могут быть погрешности против реальности, и подтвердить, что да, завирушка.. Через пятнадцать лет после окончания гимназии в магазине «Смерть мужьям» (на Невском был такой магазин женской модной одежды) Ахматова встретила эту, условно говоря, Асю Бэллен, которая на ходу ей ска­зала: «Здравствуй, Аня, как теперь твоя фамилия?» Анна Андреевна сказала: «Ахматова». — «Молодец», — сказала Ася Бэллен и ушла дальше. 

Об одной строчке в «Поэме без героя»

Наташа меня все время понукала, чтобы я задавал очередные вопросы, потому что Анна Андреевна чувствовала себя лучше и вообще была в хорошем настрое­нии. И я спросил: «А вот в „Поэме без героя“ во втором посвящении есть стих: „…Мне снится молодость наша, / Та, его миновавшая чаша“. Это цитата?» Она меня оборвала и сказала: «Это из Евангелия». Я сказал: «Я знаю, но вот у Васи­лия Комаровского есть строчка: „Или это лишь молодость — общая чаша“» — строчка, которую я прочел в журнале «Аполлон», куда погрузился, выискивая стихи Ахматовой. Она сказала: «Вы знаете, это не случайно — напишите об этом». И еще несколько раз на протяжении этой беседы, когда я задавал вопросы, повторила: «Обязательно об этом напишите». И на прощание сказала: «Я буду очень ждать, что вы обо мне напишете. Пожалуйста, покажите мне. Только не посылайте по почте, потому что моя почта перлюстрируется». 

О завышенных ожиданиях

В какой-то момент Анна Андреевна спросила обо мне у Наташи, откуда такие мальчики берутся. Это была частая фраза у людей ее поколения: потом я слы­шал ее при знакомстве с другими людьми из той эпохи. Они всё удивлялись, откуда интерес к началу века. Интерес и некоторая осведомленность. Но во­обще они ждали от нашего поколения большего. Это были завышенные ожидания. Я это знаю по себе: войдя в их возраст, я понял, что ждешь, чтобы моло­дые люди пошли дальше, а это не всегда у них получается. Не всегда это зависит от талантливости и личных качеств. Я сейчас говорю об историко-литературном знании: те, кто отпускает нам это знание, дозируют его и раньше времени не выдают. Я все время говорю о какой-то мистике этой профессии, но действительно возникает ощущение, что, вступая на эту стезю, мы не во всем вольны и не во всем принадлежим себе. Что нам, как я уже сказал, посылаются знаки, и как-то нами руководят, и раньше времени чего-то не сообщают. 

О чувстве долга

Каждый раз, когда я вспоминаю об этом визите, его время растягивается. Мне кажется, его было все больше и больше. Я не записал тогда, вернувшись из Комарова: мне это казалось пошлым или что-то такое. Когда 5 марта 1966 года мне позвонил Женя Тоддес и сказал, что сейчас по Би-би-си передали, что умерла Ахматова, я стал судорожно вспоминать, что же еще было сказано. И осталось то, что я тогда записал. 

Роман Тименчик и Юрий ЛотманИз частного архива

Когда она умерла, у меня возникло чувство долга и невыполненного обещания. И когда в конце марта — начале апреля состоялась очередная студенческая конференция в Тартуском университете (куда я начал ездить с 1964 года и где выступал на студенческих конференциях — у меня к этому времени было свободное посещение в университете, мне разрешили), я сделал доклад об Ахматовой. После чего я продолжил заниматься Погорельским и прозой пушкинской эпохи. 

Об архивной практике, замечательной квартире с эркером и блоковском семинаре

1967 год был последним годом в университете. Я был в Ленинграде на прак­тике: Лев Сергеевич Сидяков договорился с Пушкинским Домом, чтобы все наши филологи-русисты проходили архивную практику в рукописном отделе Пушкинского Дома. В какой-то вечер мой новый знакомый Георгий Ахиллович Левинтон повел меня знакомиться со своим приятелем, тоже студентом, Витей Кривулиным  Виктор Борисович Кривулин (1944–2001) — поэт и прозаик, бывший одной из ключевых фигур ленинградской неофициальной культуры., который учился в университете в семинаре Дмитрия Евгенье­вича Максимова  Дмитрий Евгеньевич Максимов (1904–1987) — литературовед, поэт, доктор филологических наук, профессор Ленинградского университета.. Мы долго проговорили с Кривулиным в его замечательной квартире с эркером на Петроградской стороне, и Витя пригласил меня с докла­дом об Ахматовой. Через неделю я выступал перед замечательной, отборной аудиторией. Кого только там не было. Сережа Стра­тановский, ныне наш замечательный питерский поэт, Наташа Ашимбаева, ныне возглавляющая Музей Достоевского в Ленинграде, Наташа Фрумкина (впоследствии Рогин­ская), покойная Белла Улановская  Белла Юрьевна Улановская (1943–2005) — писательница. С 1966 года публиковалась в самиздате, с 1985-го — в открытой печати. Автор книг «Осенний поход лягушек» (1992), «Личная нескромность павлина» (2004)., Саня Лурье — покойный Самуил Лурье  Самуил Аронович Лурье (1942–2015) — писатель, эссеист, литературный критик, историк литературы. Автор книг «Разговоры в пользу мертвых» (1997), «Муравейник» (2002), «Письма полумертвого человека (в соавторстве с Дмитрием Циликиным)» (2004), «Изломанный аршин» (2012), «Вороньим пером» (2015) и др.. Когда я кончил доклад, Саня сказал, что, к сожале­нию, должен убегать, что доклад ему понравился, но у него есть один вопрос: согласен ли я с тем, что Ахматова — поэт остановленного мгновения?  У него в столе уже лежало развивающее эту идею эссе об Ахматовой «Оркестр веселое играет…», но опубликовано оно было только тогда, когда возникло некоторое цензурное послабление на публикации об Ахматовой. Я ска­зал, что согласен, и он убежал дальше. 

 
Георгий Левинтон в цикле «Ученый совет»
О потерянной спьяну «Хронике текущих событий», Тарту, песне про жемчуга стакан и Проппе
 
О стихах Виктора Кривулина и других
В энциклопедии андеграундной поэзии 1960–80-х годов

Об архиве неизвестных стихов Ахматовой и ее загадочной судьбе

К концу семинара ко мне подошел Михаил Борисович Мейлах  Михаил Борисович Мейлах (р. 1945) — литературовед, филолог, поэт и переводчик, специалист по романской филологии и новейшей русской литературе., впоследствии ставший моим другом, и сказал, что, к сожалению, на сам доклад он опоздал, но не соблаговолю ли я прийти к нему домой на следующий вечер и повторить доклад уже персонально для него. Я повторил. После смерти Анны Андреевны Миша стал собирать по разным ленинградским домам списки ее ненапечатан­ных стихотворений и очень в этом преуспел: у одной дамы он нашел малень­кий архивчик, состоявший из неопубликованных и никому не известных сти­хов Ахматовой. Как потом мне рассказал уже упоминавшийся Сеня Рогинский, дама была специально приставлена к Анне Андреевне, чтобы выведать эти самые стихи на предмет крамолы. Как я теперь понимаю, Анна Андреевна догадывалась об этом: среди стихов, сообщенных этой осведоми­тельнице, криминала не было, хотя для нужд охранки того времени особенных доказа­тельств не требовалось. Вообще судьба Ахматовой в этом смысле зага­дочна: несмотря на плотную слежку, несмотря на то что в 1950 году начальник этой охранки Абакумов просил у Сталина санкцию на ее арест, она пережила Сталина, Жданова, Абакумова и многих других своих гонителей. 

О недопонимании между поколениями

Между поколениями всегда существует некоторое обязательное препятствие и обязательный компонент недопонимания. Когда мы с коллегами, в частности с моим первым соавтором по ахматовским сочинениям Гариком Суперфином, ходили с расспросами к старикам, довольно часто надо было преодолеть недоверие и подозрительность. Чего это приходят молодые люди и начинают расспрашивать про репрессированных? Во многих еще жил страх, хотя речь идет уже о середине и конце 1960-х годов. Но были и исключения — люди крайне доброжелательные, старавшиеся помочь. Например, Игнатий Игнатьевич Бернштейн  Игнатий Игнатьевич Бернштейн (1900–1978) — писатель, литературовед, архивист. Известен также под псевдонимом Александр Ивич. В эпоху Большого террора и после нее собирал и хранил рукописи книг, которым грозило уничтожение., отец Сони Богатыревой, которая сейчас наконец написала о своих замечательных родителях  См.: С. И. Богатырева. Серебряный век в нашем доме. М., 2019.. Или великий филолог Юлиан Григорьевич Оксман  Юлиан Григорьевич Оксман (1894–1970) — литературовед, историк, пушкинист., у которого не было никаких секретов и который указывал: пойдите к тому-то, найдите то-то и так далее. Но очень многие из людей этого поколения, как потом выяснялось, подозревали нас в том, что мы или сексоты, то есть секретные сотрудники упоминавшейся выше тайной полиции, или книжные спекулянты…

Роман Тименчик и Габриэль Суперфин. 1980 годИз частного архива

О хождении по информантам и Леониде Черткове

Этих пожилых старичков, к которым мы ходили, мы в шутку называли, как фольклористы, информантами. У меня, у Гарика [Суперфина], у Cаши Парниса были в этом деле учителя, наставники. Например, замечательный, уже покой­ный Лёня Чертков. Он был старше нас, меня — на 12 лет. Вернувшись из лагеря, в который он загремел за какие-то разговоры во время венгерских событий 1956 года, он стал зарабатывать тем, что для Краткой литературной энциклопе­дии писал статьи о так называемых забытых, второстепенных поэтах. Офици­альный ученый люд о них не брался писать, не считая их достойными внима­ния, а Лёня собирал о них информацию, ходил по вдовам, наследникам, потомкам, копался в домашних архивах — и нас к этому приучил. Например, он застал замечательного литературоведа Николая Сергеевича Ашукина и рас­спросил о его великих современниках. Ашукин действительно очень много знал и всю жизнь вел замечательно содержательные дневники: он фиксировал всю хронику литературной жизни — слухи, ожидания, разочарования и так далее. Это такой идеальный дневник читателя. Сам он был поэт, но наше поколение его знало по книжке «Крылатые слова» — был такой справочник цитат, одно из таких дверц, окошек в мировую культуру. И вот Лёня как-то с ним беседовал и расспрашивал его про разных людей, про поэтов 1910-х — начала 1920-х годов, про забытых людей, окончания биографий которых были в полном тумане — исчезли и исчезли. Тот его внимательно слушал, а по­том сказал: «Вы знаете, я не могу на все ваши вопросы ответить. Вы поезжайте в Петроград к Семену Афанасьевичу Венгерову — у него есть хорошая карто­тека, он вам всё покажет». Дело в том, что Семен Афанасьевич Венгеров умер в 1920 году, и поехать к нему не представлялось никакой возможности. Это я говорю к тому, что эти старики, или информанты, были уже очень немоло­дые люди, очень часто с искалеченным сознанием, люди, прожившие долгую подсоветскую жизнь. И все равно это были носители знания о прошлом, пусть довольно часто искаженного.

другие герои «ученого совета»
 
Габриэль Суперфин
О необычном имени, детдоме, учебе в Тарту и работе садовником
 
Александр Парнис
О кочевой жизни, переписке с Бурлюком и удивительных открытиях

О чуковском темпераменте и излишнем погрязании в мелочах

Лидия Чуковская. Переделкино, 1965 годchukfamily.ru

С Лидией Корнеевной Чуковской я был знаком и еще в машинописи читал первый и второй тома ее «Записок». У нас с ней были разногласия: Лидия Корнеевна не любила структурализм, формальный метод, излишнее архивное погрязание в мелочах, в незначительных бытовых деталях эпохи. То есть все то, что нравилось мне и моим коллегам, когда мы начали изучать саму фактуру, плоть, ткань так называемого Серебряного века. 

Она была дочерью Корнея Ивановича Чуковского — блистательного критика, человека, который, несмотря на все разногласия русской филологии с ним, очень многое воспитал и взрастил в этом поколении филологов. Например, внимание к детали, к частотности каких-то словесных или тематических элементов как к ключу к индивидуальности автора. Но он был критик, который для красного словца ничего не жалел и использовал метод художественного преувеличения, а вовсе не научного анализа. Лидия Корнеевна, которая учи­лась в Институте истории искусств у Тынянова  Юрий Николаевич Тынянов — (1894–1943) — филолог, писатель, автор романов «Кюхля» (1925), «Смерть Вазир-Мухтара» (1929), «Пушкин» (1936). и Эйхенбаума  Борис Михайлович Эйхенбаум (1886–1959) — литературовед, один из ключевых деятелей «формальной школы», толстовед., с гордостью говорила, что уже тогда с ними не соглашалась. И игру в научный, беспри­страстный, якобы холодноватый анализ, в разложение литературного текста на составляющие элементы она не принимала и со всем своим знаменитым чуковским темпераментом всегда его изничтожала. 

О том, что форма — носитель содержания

Борис Эйхенбаум. «Анна Ахматова. Опыт анализа». 1923 годГосударственный трест «Петропечать»

Когда я спросил у Ахматовой про книжку Бориса Эйхенбаума «Анна Ахматова. Опыт анализа», которую я очень любил, она сказала, что в этой книжке Эйхен­баум боялся быть немодным и отсталым. Ей тоже не нравились крайности формального метода, когда подсчитывается, сколько раз строчка начинается с «и», «да» и так далее. А нашему поколению это нравилось: мы считали, что, прежде чем умозаключать что-то о сообщении автора, о его послании миру, о его пафосе, о том, что традиционно называется содержанием, надо смотреть, как это сделано, как это содержание до нас доносится. Сколько раз строчка начинается с союза и сколько раз в финале стихотворения появляется ритми­ческое отклонение от метра. Нас интересовала, как тогда иногда выражались, семантика формы — именно формы, которая и есть носитель содержания. В общем, слова «идея произведения» не были особенно в чести. Ахматова в этом смысле удивительный и показательный пример. На примере ее стихов созданы едва ли не самые интересные, самые впечатляющие сочинения рус­ской филологии ХХ века — Эйхенбаума, статьи и книга Виктора Владимиро­вича Виноградова, маленький, посвященный ей фрагмент Тынянова в его классической статье «Промежуток» и так далее. Почти все формалисты, включая Виктора Шкловского, написали очень содержательные тексты об Ахматовой. Более того, они и вырабатывали методику описания поэзии, отталкиваясь от особенностей поэтики Ахматовой. Я сказал «почти все», потому что, кажется, одной только фразой упомянул ее один из самых великих русских филологов Борис Викторович Томашевский. Зато он как-то сказал Ахматовой (по воспоминаниям Натальи Александровны Роскиной  Наталья Александровна Роскина (1927—1989) — автор многочислен­ных публикаций по русской литературе, специалист по творчеству Чехова и Суворина.) — и она очень гордилась этой фразой, — что о «Поэме без героя» мог бы написать целую книгу. Он не написал, но сама эта идея вдохновляет на изучение «Поэмы без героя». 

Об одной статье Виноградова

В свое время мы вместе с покойным Александром Павловичем Чудаковым  Александр Павлович Чудаков (1938–2005) — филолог, литературовед и писатель. Специа­лист по творчеству Чехова. Автор романа «Ложится мгла на старые ступени» (2000), выдвинутого на Букеровскую премию в 2001 году и получившего премию «Русский Букер десятилетия» в 2011-м. готовили к републикации статью Виноградова «О символике Анны Ахмато­вой», написанную в 1922 году. Эта знаменитая статья строится так: Виноградов предложил весь мир в поэзии Ахматовой — пейзажи, фауну, флору, интерье­ры — разнести по трем основным семантическим полям, так как все они концентрируются вокруг трех смысловых центров: песня, молитва и любовь. Скажем, все птицы, поскольку они певчие, относятся к полю песни. В этом подходе был такой лингвистический империализм: Эйхенбаум заметил, что Виноградов отнес к птицам журавль в строчке «Журавль у ветхого колодца». А это не птица — это такое устройство для подъема ведра воды. И все же это очень увлеченная работа Виноградова, которая до сих пор производит впечат­ление своим напором и простым решением довольно сложных вопросов поэтической семантики. 

Мы с Сашей Чудаковым приготовили комментарий, объясняя идеи Виногра­дова в контексте филологической мысли его эпохи, а также особенности поэтики Ахматовой, которые Виноградов наметил и которые потом в полной мере проявились в ее последующих стихах. И вот в какой-то момент, как это часто было в советской жизни эпохи застоя, начинается очередная кампания по борьбе с религией. И нам говорят: давайте пропустим одно семантическое поле — пусть будет про песню и любовь, а про молитву мы вырежем. И у редак­торов начинаются колебания: с одной стороны, хочется, чтобы эта работа Виноградова дошла до сегодняшнего читателя, пусть и в урезанном виде, а с другой стороны, это невозможно. Согласиться на это — значит испортить себе некролог. Несмотря на уговоры редакторов, наследников Виноградова, учеников Виноградова, мы отказались от публикации и от гонораров. Сегодня, при нынешнем сюсюкании по части Церкви, это кажется невероятным, но это было. 

О задачах комментатора

Последние двадцать с лишним лет я преподаю в Иерусалимском университете студентам, изучающим русскую филологию, и убеждаюсь, что какие-то вещи надо объяснять, что их не все понимают. Например, что такое пятый пункт. В Советском Союзе это были общеизвестные правила игры: мне лично почти всегда препятствовали к публикации, потому что я еврей  В 1989 году, когда вырезали мой рассказ из юбилейного телефильма об Ахматовой, теленачальник объяснял: там и так Гинзбург, Герштейн…. К сожалению, это приходится сейчас объяснять. Но ведь наша профессия в лучшей своей части, в главной своей части, — это и есть объяснять утраченные смыслы, те самые утраченные подробности бытия, которые жизненно необходимы для понима­ния литературного текста и которые первыми испаряются из его состава. 

Приведу пример. Один современный молодой филолог впервые публикует письмо Лидии Корнеевны Чуковской и приводит оттуда фразу «Вот в таком разрезе». Эта фраза взята в кавычки, а все то, что в тексте взято в кавычки, мы обязаны комментировать. Даже если мы понимаем, что это все знают, протокол комментирования обязывает нас это делать. Но он пропускает эти кавычки и комментирует в этом письме много чего другого, на мой взгляд, не столь обязательного. Вы знаете, что такое «в таком разрезе»? Это, как мы бы сейчас сказали, мем — цитата из монолога Аркадия Райкина, который в 60-е годы прошлого века был у всех на слуху. Райкин изображал бюрократа, кото­рый все время приговаривал: «Вот так, в таком духе, в таком разрезе». 

Такие вещи исчезают, если они своевременно не зафиксированы в словарях цитат. И тогда в рутинную работу комментатора входит именно выявление, разыскание и объяснение таких слов. Хорошо, если они взяты в кавычки или выделены курсивом. А если они приходят в текст просто так в расчете на узна­вание, улыбку, гнев или другую читательскую реакцию без всяких кавычек, сегодняшний читатель может их не заметить, и это обедняет понимание текста.

Роман Тименчик. Фотография Марианны Волковой. 1975 год Из частного архива

Об ошибках

Разумеется, у меня бывают ошибки. Это вещь довольно неприятная и досадная. Расскажу об одном таком случае. Изначально ошибка была не моя, но я пошел вслед за ней, хотя должен был прежде семь раз отмерить. 

У Ахматовой есть стихотворение «Все, кого и не звали…» (другой вариант — «Все, кого и не ждали, в Италии…»), впервые напечатанное через годы после ее смерти. Это стихотворение написано в связи с поездкой советской писатель­ской делегации в Италию: это был первый выезд писателей в капстрану в эпоху оттепели, а Ахматовой даже не предложили поехать. И из ее обиды возникло это замечательное стихотворение. 

Ахматова была в Италии в 1912 году, и в 1957 ей показалось, что при жизни ей уже туда не вернуться снова (на самом деле ей удалось побывать в Италии в 1964 году — увидеть Рим и Сицилию). Одна из строчек этого стихотворения была напечатана моим коллегой по ахматоведению в таком виде: «Под святы­ми и грешными фресками / Не пройду я знакомым путем». И я написал сочи­нение о грешных фресках, предположив, что это фрески Джотто, изображаю­щие сцены Страшного суда, которые Ахматова видела в Падуе в 1912 году. Через какое-то время у меня спросили, где я видел этот вариант — «Под святыми и грешными фресками…». Я сказал, что так напечатано в журнале. И знатоки ахматовского архива сказали мне, что у Ахматовой такой строчки нет. Потом я спросил у публикатора: «А откуда вы взяли эти грешные фрески?» Он сказал, что уже не помнит: «Может быть, ошибся»  Вместо «грешных» в стихотворении Ахматовой — «вечные» фрески:
«Под святыми и вечными фресками / Не пройду я знакомым путем».
.

Это такая обычная, типовая описка, когда второй из двух эпитетов подбирается по контрасту: память подсказывает, что второй должен быть антитезой перво­му. Человек переписывал в архиве эти строчки, рука у него так пошла — и все. А я на этой ошибке построил большое сочинение. Но я не жалею, потому что зато мне удалось высветить довольно важный пласт некой двусмысленности и игры с запретным, инфернальным, постыдным в эстетике 1910-х годов.

О счастливых моментах

Повседневная филологическая работа, если это не институтская обязаловка, — чистое веселье и исцеленье от тоски, как говорил Мандельштам. Именно такой работой хотелось бы заниматься. На мой взгляд, она всегда связана с автобио­графическими, личными моментами, которые хочется остановить, продлить. Иногда это день твоей жизни, иногда неделя, иногда месяц, а иногда и секунда. Так получилось, что у меня все счастливые минуты жизни связались с Ахмато­вой. Последняя книжка, которую мне посчастливилось выпустить в соавтор­стве с замечательным филологом следующего поколения Александром Львовичем Соболевым, — «Венеция в русской поэзии». Она охватывает две с полови­ной сотни авторов первой половины ХХ века и 400 их стихотворений с объяснениями и комментариями. Для меня эта книга — закрепление одной счастливой секунды в моей жизни. 

Обложка книги «Венеция в русской поэзии. Опыт антологии. 1888–1972». 2019 год© Новое литературное обозрение»

В 1989 году я попал в Италию, на озеро Комо, где проходила юбилейная ахматовская конференция. Оттуда я на день поехал в Венецию: никаких средств, чтобы там остановиться, естественно, не было. И вот я иду от вокзала Санта-Лючия, продвигаясь к центру вместе с многоязыкой толпой междуна­родных туристов, и в какой-то момент узкие улочки заканчиваются, и я вдруг вижу яркий свет и мост Риальто. И я понял, что должен Венеции отдать долг за счастье этой секунды — в той форме, в которой могу. 

Владимир Пяст. Встречи. 1997 год© Новое литературное обозрение»

Многие наши свершения на филоло­гической ниве связаны с желанием воздать благодарность. Я когда-то выпустил довольно подробный комментарий к воспоминаниям поэта Владимира Пяста. На первом курсе мне попалась его книга про начало века — очень дикий, стилистически неуравно­вешенный текст, чудом вышедший книгой в 1929 году. Пяст был человек странный, у него даже было прозвище «безумный». Но его книга определила мои вкусы и интересы. В благодарную память об этом чтении я счел нужным потратить несколько лет на научный комментарий к этому тексту. Вообще говоря, счастливых моментов, связанных со специальностью, у меня в жизни было много. Но, по соображениям магиче­ским — чтобы не сглазить, — я бы сейчас о них не стал вспоминать. 

О благодарности материала

Молодым людям, которые будут заниматься филологией, я хочу сказать, что занятие приносит очень много счастливых моментов, которые невозможно предугадать, и много приятных сюрпризов. Есть такая вещь, как благодарность материала: если долго чем-то заниматься, материал подарит тебе счастливые находки. 

Об ассоциациях и табаке

Роман Тименчик и Николай Котрелёв Из частного архива

Счастливые, продуктивные мысли, которые потом развиваются в пространное филологическое повествование, приходят в самых неожиданных местах. И ино­гда это возникало в архиве. Например, когда-то мне и моим коллегам, прежде всего Николаю Всеволодовичу Котрелёву, доверили очень увлекательную работу: искать упоминания об Александре Блоке в дневниках и переписке его современников для тома «Литературного наследства», посвященного Блоку. И мы подряд читали погонные километры рукописей, относящихся ко времени от 1904 до 1921 года, в котором Блок умер. Попутно сходились какие-то концы и замыкались какие-то сюжеты. И я помню, что, как только возникала какая-то находка, я тут же выскакивал в коридор архива, чтобы перекурить. Потом я был вынужден бросить курить, но оказалось, что очень многие ассоциации, запомнившиеся знания, факты, мысли были связаны именно с процессом курения. И теперь я их вспомнить не могу — они были замкнуты именно на той счастливой минуте находки, которая совпала с этими никотиновыми ощуще­ниями. Мы с моим соавтором задумали книгу на тему табака в русской поэзии. Несмотря на всю вредность этой привычки, табаку и его курению посвящены замечательные стихотворения, многие из которых неизвестны широкой читательской публике. 

 
Николай Котрелёв в цикле «Ученый совет»
О текстологии, провансальских трубадурах, Ходасевиче, Лотмане и «каляках»

О лени, сути филологического подхода, плавании и прогулках

Без всякого кокетства и эпатажа я хочу сказать, что я человек ленивый. Это, конечно, очень плохо, хотя из поэзии мы знаем, что лень имеет положитель­ные последствия. Я не могу долго сидеть за столом и вообще долго не могу заниматься одним делом. Хотя я уже не курю, я все равно вскакиваю; я должен бросить эту книгу и заглянуть в другую и так далее. Мне кажется, это и есть суть филологического подхода — перебирать книжки и смотреть, как вычи­танное сталкивается между собой и вступает в новые смысловые отношения. 

Слава богу, есть еще два вида времяпрепровождения, во время которых появляются новые научные идеи. Это плавание в бассейне в Иерусалиме — я просто диву даюсь, сколько за эти час-полтора успеваешь напридумывать, — и прогулки по пляжу на моем родном Рижском взморье, где я провожу каждое лето. Я гуляю по пляжу из одного конца Юрмалы в другой и во время этих прогулок все придумываю. Единственная проблема в том, что потом надо сесть и все это записать. Вот на это не хватает сосредоточенности, и очень многие из этих находок так и ушли куда-то. Но где-то в ноосфере они существуют — я убежден, что ничего из придуманного не пропадает. Может быть, его подберут другие, а не я.

О страхе перед чистым листом и дедлайнах

Я считаю, что энергия недоделанного, незавершенного, недописанного и недочитанного значительно важнее для общего дела культуры, чем то, что мы иногда делаем по ложно понятым соображениям дисциплины, порядка и так далее. 

У меня, как и у всех людей, есть страх перед чистым листом, но существует такая счастливая вещь, как дедлайн: страх не страх, а что-то надо изобразить. Обычно поначалу получается полная ерунда, а потом благодаря материалу становится… ничего так. Я, наверное, сейчас говорю наивные и инфантильные вещи, но действительно, если ты любишь свою тему, она тебе ответит и даст тебе за это что-нибудь в виде результата. 

О том, сколько можно заниматься одним и тем же

В молодости я постоянно слышал этот вопрос: чем изучать и описывать уже написанное, написал бы что-нибудь свое. Встречая меня в библиотеке, мои друзья юных лет говорили: «Неужели ты еще не все прочитал здесь?» Одно время я придумал, что буду отвечать, что да, я бы хотел заниматься подводной археологией. Но потом я понял, что это неправда: у меня дыхалки не хватит для дайвинга. Знаете, иногда еще спрашивают: чем бы ты хотел заниматься в следующем земном воплощении? Я бы хотел заниматься тем же самым.

О том, как учить стихи

Когда я впервые попал в Америку, я читал в нескольких университетах лекции как приглашенный профессор. Потом по американской традиции пригласив­шие меня коллеги-преподаватели опрашивали студентов, понравилась ли им лекция. Студенты говорили: «Изумительно, изумительно!» — «А что изумительно?» — «Он на­изусть читает стихи!» Оказалось, что этого в нынешней американской тради­ции нет. А какие стихи я читал наизусть? Стихи начала ХХ века. И почти все это были стихи, которые я в свое время переписывал от руки. Это моторная память: не я их помню, а рука помнит. Когда занимаешься так называемой интертекстуальностью, когда думаешь, не заимствование ли это, не отсыл­ка ли, вдруг в памяти всплывают какие-то стиховые осколки. Ты даже не пони­маешь, кто автор: Блок, Вячеслав Иванов, Брюсов? Но ты помнишь, что это где-то есть. И в моем случае — в случае моего поколения — это помнит рука, потому что мы все переписывали от руки. 

Роман Тименчик, Вадим Борисов, Михаил Тименчик и Марина Журинская. Меллужи, 1975 год Из частного архива

У меня были друзья, которые умели очень быстро печатать на машинке. Думаю, половину русской поэзии ХХ века я получил перепечатанную на ма­шинке от моего покойного прекрасного друга Димы Борисова  Вадим Михайлович Борисов (1945–1997) — историк и литературовед, специалист по истории Русской православной церкви XIV–XV веков. Здесь можно прочитать об участии Вадима Борисова в деле публикации романа «Доктор Живаго». . Например, так я прочитал «Воронежские тетради»  «Воронежские тетради» — цикл стихотво­рений Осипа Мандельштама, написанный в ссылке в Воронеже в 1935–1937 годах.. Но это немножко другое чтение стихов: они запоминаются, потому что момент этого чтения сам по себе волнителен. Сейчас это уже непонятно, но, когда ты читаешь неопубликованное и полуза­претное, когда тебе дают на ночь, а утром надо вернуть, память как-то особен­но обостряется и делает так, чтобы это в тебе жило и всплывало в нужные минуты. 

О памяти как единственном рабочем инструменте

Безусловно, филологу надо учить стихи наизусть, надо заставлять себя учить наизусть, чтобы тренировать память, потому что это единственный наш рабо­чий инструмент. Кумир нашей филологической молодости Юрий Николаевич Тынянов как-то пытался объяснить своему богатому провинциальному род­ственнику, который был купцом в Ярославле, чем он занимается в пушкинском семинаре Венгерова, рассказывая ему о методах научного подхода к истории литературы. Тот слушал, слушал, а потом сказал: «Я понял — ты из одних книг переписываешь в другие». Так вот, как бы мы высокопарно ни говорили о своих занятиях, как бы мы ни важничали, на самом деле мы переписываем из одних книг в другие. Чтобы помнить, что мы прочитали, мы должны тренировать память, ведь никогда не знаешь, что из прочитанного тебе потом пригодится. 

О тех, кто становится филологом

Довольно часто филологи — это неудавшиеся или «передумавшие» прозаики и поэты. Я даже думаю, что почти всегда. Как говорят в таких случаях амери­канцы, don’t ask. Исключителен случай Александра Павловича Чудакова, кото­рый стал не только выдающимся филологом, но и не последним прозаиком. Другой такой случай — тот же Тынянов. А так опыты художественной прозы бывали, я думаю, почти у всех. Я считаю, что вообще хорошо бы филологу знать, как делается литература, как делается искусство. Мне в этом смысле повезло, потому что я четверть века проработал в театре заведующим литера­турной частью и видел, как делается спектакль, что такое режиссура… И когда я пишу, я стараюсь поставить текст в режиссерском смысле слова, предусмо­треть некоторые эффекты и рассчитать места, где будут аплодировать. 

О бессоннице и случайных озарениях

Помимо находок новых текстов, документов, свидетельств, к приятным минутам жизни относятся случайные озарения. С 1991 года я живу в Израиле и до недавнего времени преподавал на кафедре славистики Еврейского университета в Иерусалиме. Это легендарная кафедра, на которой в свое время работали и Дмитрий Сегал  Дмитрий Михайлович Сегал (р. 1938) — филолог, лингвист. Один из основателей русской школы структурного и семиоти­ческого литературоведения., и Омри Ронен  Омри Ронен (1937–2012) — израильский, затем американский филолог-славист. Здесь об Омри Ронене очень интересно расска­зывает филолог Хенрик Баран. , и Лазарь Флейшман, еще при мне выступал с лекциями замечательный Илья Захарович Серман  Илья Захарович Серман (1913–2010) — литературовед, специалист по истории русской литературы XVIII–XIX веков. и так далее. 

Александр Осповат, Омри Ронен и Роман ТименчикИз частного архива

Иерусалим — такой город, где особенно не поспишь: только в двух местах в мире мне доводилось ощущать, что через тебя проходят какие-то мировые импульсы, — в Нью-Йорке на Манхэттене и в Иерусалиме. Что-то властно тебе говорит: вставай, действуй, покоряй, побеждай, сопротивляйся и так далее. 

И вот в одну из бессонниц я вдруг начинаю думать о поэте Эзре Алексан­дрове — человеке, которого Эдуард Багрицкий  Эдуард Георгиевич Багрицкий (1895–1934) — русский поэт, переводчик и драматург. называл своим учителем. Этот поэт фигурирует в ряде воспоминаний о литературной поэтической Одессе эпохи Гражданской войны: память одесситов сохранила несколько строчек и строф, которые приводятся в мемуарах и которые действительно производят впечатление, так как не похожи ни на что другое в русской поэзии. И о судьбе Александрова больше ничего не известно. И вдруг я начинаю думать: а вдруг израильский поэт Эзра Зусман, писавший на иврите и иногда упоминаемый израильтянами, — тот же самый человек? Имя Эзра не очень редкое у евреев, но вдруг… И дальше мои коллеги находят наследников этого Эзры Зусмана, мы приезжаем к ним и обнаруживаем фрагменты его воспоминаний на русском языке. 

Это была такая счастливая минута, она же находка, она же открытие. Мне посчастливилось первым прочитать этот архив, и я напечатал статью под названием «Деталь двойного назначения» — некоторые кубисты так говорили про свои натюрморты, где одна деталь одновременно является и частью лица, и частью скрипки. Эзра Зусман оказался такой деталью двойного назначения как участник русской поэзии и ивритской. 

О неизвестном письме Ахматовой Брюсову

Вся наша профессиональная жизнь состоит из цепи находок, каких-то обману­тых ожиданий в этой области и вознаграждения в виде других неожиданных находок. Одной из первых таких архивных находок, когда после смерти Анны Андреевны я стал заниматься вплотную ее биографией, было ее письмо к Брю­сову. Я пришел в Ленинскую библиотеку, в рукописный отдел, взял опись фон­да Брюсова, увидел письмо Ахматовой, заказал его и обнаружил, что буду пер­вый в листе использования: письмо почему-то никто не читал, хотя с этим фон­дом много работали. В этом письме 1910 года она посылает Брюсову четы­ре стихотворения и пишет, что была бы бесконечно благодарна ему, если бы он ей написал, стоит ли ей вообще занимается поэзией. Это письмо написано в отсутствие Гумилева, который в очередной раз уехал в Африку, — такой са­мос­тоятельный поступок молодой жены. Она только пятый месяц замужем и втайне от мужа собирается вступить на профессиональную стезю поэта, впер­вые выбирает себе псевдоним Ахматова и пишет Брюсову. Брюсов ей не от­ветил, хотя обычно отвечал на письма с менее значительными стихами  G. Superfin, R. Timenčik. A propos de deux lettres de A. A. Ahmatova à V. Brjusov // Cahiers du Monde russe et soviétique. Vol. 15. No. ½. 1974..

О поездке к Надежде Яковлевне Мандельштам

Надежда Мандельштам. 1979 год© Fine Art Images / Diomedia

В числе этих четырех стихотворений было знаменитое, впоследствии так понравившееся Пастернаку стихотворение «Жарко веет ветер душный». Дима Борисов, замечательный знаток и пропагандист русской поэзии этого периода, в ту пору — а это был 1967–1968 год — очень дружил с Надеждой Яковлевной Мандельштам. И вот мы пошли к ней, я рассказал про эти письма, и мы дого­ворились, что будем записывать ее ответы на мои историко-литературные вопросы. Ответы были в духе Надежды Яковлевны — нелицеприятные, резкие и малодоброжелательные по отношению ко всем современникам Мандель­штама. Например, я спрашивал: «Что вы помните о литераторе NN?» Она говорила: «NN — не литератор, а чудовище». Мы переходили к следующему, и она говорила то же самое. Кроме того, я говорил на структуралистском сленге, и это ее возмущало. Например, я употреблял слово «миф», а ей это не нравилось. В какой-то момент она прервала разговор и сказала: «Я должна позвонить Зоре». И позвонила Елеазару Моисеевичу Мелетинскому  Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918–2005) — крупнейший советский и российский фольклорист, медиевист, семиотик, один из основоположников исследовательского направления теоретической фольклористики в нашей стране., который ей прочел лекцию о том, что сейчас употребляют слово «миф» применительно к литературе. Тогда она смилостивилась и даже написала рекомендательное письмо к Виктору Максимовичу Жирмунскому, который должен был тогда издавать Ахматову в «Библиотеке поэта», со словами о том, что податель сего письма принадлежит к новому поколению «архивных юношей не в одном только смысле». Имелось в виду, что мы не только ходим в архивы, но что мы свободолюбивые и нам можно доверять. И вот два дня подряд мы записы­вали ее на магнитофон — по большей части это совпадало с тем, что потом вошло во «Вторую книгу». Иногда она прерывала свои подробные ответы. Например, я помню, как она вдруг закричала: «Откройте дверь — я еще не в тюрьме». Надежда Яковлевна жила в Черемушках, в маленькой одно­комнатной квартире, и дверь на крохотную кухню сама закрывалась. 

Рассказ этот имеет очень поучительную концовку, которую тоже надо напо­минать нашим коллегам нынешнего поколения. Через несколько лет стало ясно, что сегодня-завтра в доме у Димы Борисова и его жены Тани будет обыск, так как они очень дружили с Солженицыным. Из-за плотной слежки из квар­тиры не успели ничего вынести. И они впопыхах сожгли несколько магнито­фонных лент (там были и другие записи, важные для истории). 

Сейчас мы об этом можем только сожалеть. С другой стороны, когда-то в ответ на всеобщие резонные сожаления об утрате каких-то текстов и документов я задумался об этом и сформулировал для себя, что пропажи, исчезновение каких-то документов тоже часть истории культуры. Как мы знаем из гештальт-психологии, незавершенное, не приведшее к результату усилие запоминается лучше, чем завершенное. Во всяком случае это единственное, что утешает в этой страшно обидной и по сегодняшний день истории. 

другие герои «ученого совета»
 
Ольга Попова
О рождении в Бутырской тюрьме, трех годах в гипсе, томике Бенуа и древнерусских фресках
 
Ревекка Фрумкина
Об убийстве на Большом Каменном мосту, пятом пункте, чтении без словаря и глокой куздре
 
Виктор Храковский
О яблочном варенье, очень необычном профессоре и бацбийском языке