Искусство

Ольга Попова: «Искусство позволяет понять внутренний мир человека того времени»

В новом выпуске цикла «Ученый совет» специалист по древнерусскому и византийскому искусству — о неудобной польской национальности, младенчестве в Бутырской тюрьме, старинных шкафах в отделе рукописей Ленинской библиотеки, древнерусских фресках из Старой Ладоги и домашнем спецсеминаре

Ольга Сигизмундовна Попова
(1938–2020)

Искусствовед, доктор искусствоведения, профессор кафедры всеобщей истории искусства исторического факультета МГУ имени Ломоносова. Один из круп­нейших в мире специалистов по древнерусскому и византийскому искусству, ученица Виктора Никитича Лазарева. В 1968 году окончила аспирантуру на кафедре всеобщей истории искусства исторического факультета МГУ. В 1973 году защитила кандидатскую диссертацию «Искусство Новгорода и Москвы первой половины XIV века, его связи с Византией». В 2004-м — докторскую диссертацию «Византийские и древнерусские миниатюры». Ее статьи и книги стали большим вкладом в мировую науку, а лекции и семи­нары в Московском университете — значительным этапом в формировании многих поколений искусствоведов-византологов. 

Научные интересы: проблематика древнерусского искусства в его связях с византийским, стиль византийского искусства как выражение его содержания и смысла, аскетическое направление в византийском искусстве разных перио­дов, типология образов византийского искусства как отражение различных вариантов религиозного сознания, переходные художественные процессы в византийском искусстве разных периодов. 

Ольга Попова в новом выпуске проекта «Ученый совет»Съемка и монтаж Зарины Кодзаевой © Arzamas

Об аресте мамы и рождении в Бутырской тюрьме

Ольга Витлина (Попова) с мамой Ядвигой Антоновной Романовской. 1945 год © Из личного архива Ольги Поповой

Родилась я в 1938 году в Москве, в месте весьма необычном: первые несколько месяцев своей жизни я провела в Бутырской тюрьме. Мама была арестована, когда была беременной, причем в самом начале. Правда, ее не пытали: без конца допрашивали, но не били и не пытали. Пытали тех, кто должен был давать на нее показания, — они избитые приходили на очные ставки. Почти вся мамина беременность протекла в «Бутырке». И я считаю, что некоторые из приобретенных мною болезней (а я осаждена недугами) — от тюрьмы. 

Обстоятельства маминого ареста были для того времени обычными. Она работала в газете «Труд» — кажется, в библиотеке. «Труд» был тогда крупным изданием — из тех организаций, на которые в те годы ежедневно обрушива­лись кампании по поиску и разоблачению врагов народа. Один сотрудник по фамилии Туманов дал показания, и так в редакции газеты обнаружилась группа вредителей, в которую входила и моя мама. Пришли за ней, когда она была в ванной, и это ей запомнилось на всю жизнь.

Обвинения всем предъявляли примерно одинаковые, но мама была полька. На допросе следователь назвал ее шпионкой самого Пилсудского. Она на это рассмеялась: «Что вы говорите глупости: где Пилсудский и где я?» А второе обвинение, которое ей предъявляли, — это намерение убить Сталина. 

Мама сидела в большой, многолюдной камере вместе с очень разными людьми — и из простого народа, и с женами крупных партийных и полити­ческих деятелей. Поначалу она очень проклинала редактора, который дал на нее показания. Но потом им устроили очную ставку. Когда он вошел, она увидела, как страшно, смертельно он был избит. И его очень пожалела. Она поняла, что он не виноват. Никто не виноват. 

Потом мама вместе со мной была отпущена. Она никогда не понимала, каким чудом она оттуда выбралась. Много лет спустя мы узнали, что в это время из НКВД убрали Ежова и некоторых арестованных освободили. В нашем случае сыграло роль то обстоятельство, что мама не подписала ни одной бумаги, где обвинение требовало от нее признания.

Очень долго я ничего об аресте не знала: мама скрывала. Я узнала случайно, когда была уже взрослая и все понимала. Проговорился мой дядюшка, и так я узнала не только это, но и другие подроб­ности жизни родителей и семьи, как их преследовали при советской власти. 

Мама была очень яркой фигурой. Она была крутая антисоветчица и всему давала очень реальную оценку — в отличие от многих других в ее поколении, завороженных советской властью. 

О 5 марта 1953 года

Смерть Сталина для меня одно из самых важных событий. Моя мама, когда это случилось, сказала: «Все кончено: бандит сдох». Она его никогда не называла Сталиным, она всегда говорила «этот бандит». А потом я услышала по радио, что точно такую же фразу сказали в семье Майи Плисецкой: «Бандит сдох». 

Об именах

Маму звали Ядвига. Меня тоже хотели назвать по-польски — Вандой. Но я была бы Ванда Сигизмундовна — а это караул в тогдашнем СССР. И меня назвали очень по-русски: Ольга. А отца моего звали Сигизмунд Витлин, и в школе я носила его фамилию. Тогда паспорт выдавали в шестнадцать лет и в нем была графа «национальность». Те, у кого родители были разной националь­ности, могли себе ее выбрать. Но у меня выбора не было — и мама, и папа считались поляками, так что я тоже получила паспорт со званием «полька». Это было нехорошо и мешало — при поступлении в университет, например. 

Об отце и его смерти

Первое мое воспоминание — об отце. Я, маленькая, иду по коридору в квартире, а рядом папа. Еще не война. И я иду, а он меня в шутку дразнит и говорит: «Оля-шмоля, Оля-шмоля!» — и смеется, и я смеюсь. Это мое единственное о нем воспоминание: он погиб в начале войны, когда мне было три года. 

Отец был поляк и политэмигрант. Приехал в СССР в юности: ему, как и многим тогда, казалось очень романтичным то, что происходит в Советской России, хотелось посмотреть, поучаствовать в строительстве невиданной и прекрасной новой жизни. Тогда так приезжали многие, приехал и он. А выехать обратно было уже нельзя. Здесь он получил высшее образование и стал журналистом. Знаю, что он был в Испании.

Ольга Витлина (Попова). Май 1940 года © Из личного архива Ольги Поповой

Мне всегда было жалко, что я про него слишком мало знаю. Сейчас особенно жалко. Я внешне необыкновенно на него похожа и подозреваю, что я сколок с него во всех смыслах. Но это непроверяемо. Погиб он очень быстро, осенью 1941 года. Страшные открытки присылал: «В окопах сидим — так холодно, что даже мысль о предстоящей атаке утром не согревает». Эта предстоящая атака, по-видимому, была последней. Он погиб под Ельней, где полегла целая армия. Те, кто остался в живых, быстро отступали. А с мертвецами что? Кто их хоро­нил? Кто хоронил поле мертвых? Никто не хоронил, вороны съедали. Что-то в этом роде мне представляется, и мне дурно от этого. 

О трех годах в гипсе

Мы с мамой остались вдвоем: отец погиб, бабушка умерла во время войны. Мы жили в Москве и в эвакуацию не уезжали. Когда мне было два года, я упала, катаясь на велосипеде. Заболело бедро. Так как у мамы был туберкулез легких, мне тут же поставили диагноз «костный туберкулез». И уложили в гипсовую кровать — это когда по форме тела отливают гипс и ребенок лежит в него закованный. Так что мама, конечно, не могла меня тащить и куда-то эвакуиро­ваться. Гипс лежал три года — его меняли по форме тела. Мы так и не узнали, был у меня туберкулез или не было. Это так и осталось под вопросом, а я зано­во училась ходить.

О пятой графе

Все мое поколение пошло в первый класс в 1945 году, как только кончилась война. У многих, как и у меня, не было папы. Люди ко всему тогда привыкли — к горю, к страху. Я знала, что у мамы очень большие трудности — это она не скрывала. Она, например, долго не могла устроиться на работу из-за нацио­нальности. Куда бы ее ни приглашали — например, ее звали в университет, на филфак, преподавать что-то польское, — дальше отдела кадров дело не доходило. Всякая национальность, кроме русской, украинской или бело­русской, считалась очень неблагонадежной. Поэтому маму никуда не брали, и она растила меня, перебиваясь случайными заработками. 

Об увлечении геологией, домашнем образовании и «Истории живописи» Александра Бенуа

Фронтиспис одного из четырех томов «Истории живописи» Александра Бенуа. Санкт-Петербург, 1912–1916 годы Аукционный дом «Антиквариум»

Когда я училась в школе, я хотела быть геологом и ездила в геологический кружок на двадцатом этаже университета. Искусствоведом я решила стать уже классе в десятом. Мама видела, что я увлекаюсь живописью, и почему-то сначала рассказала мне про художников Возрождения. Помню, что от мамы я узнала об Уччелло и Донателло, и это были первые мои знания об искусстве. Я стала смотреть книжки, и мама, увидев, что я заинтересовалась, купила мне за три копейки в букинисти­ческом магазине (в то время там можно было за гроши купить самые необыкновенные книги) один том из «Истории живописи» Александра Бенуа. Этот том до сих пор у меня как святыня. Там рассказывалось про конец итальянского Возрождения и начало немецкого. Я была маленькая, классе в четвертом, но как я тряслась над этой книгой, как уважала то, что было мне недоступно. Я узнала, что это таинственное и есть история искусств. И когда я сдавала вступительные экзамены в университет, оказалось, что я довольно хорошо была подготовлена. Могла толково рас­сказать, что такое романский собор, что такое готический собор. При этом я понятия не имела про древнерусское, про Софию Константи­нополь­скую, про Византию. Потому что мама не знала этого и преподавала мне западную историю искусств. 

О древнерусских фресках, проникнувших в душу

Фрески купола церкви Святого Георгия в Старой Ладоге. 2015 годWikimedia Commons

На втором курсе у нас вел древнерусское искусство Михаил Андреевич Ильин. Он был очень импозантный человек, такой барственно-вальяжный, из про­шлого человек. Однажды он повез нас в только что открывшийся Музей Андрея Рублева. Привел нас в Андроников монастырь, что-то рассказал, показал храм XVII века, а потом пошел с нами в какое-то помещение, где пожилая женщина мыла пол. Это была Наталья Алексеевна Дёмина, зна­менитый искусствовед. Она там работала и организо­вывала все — от быта до поступления икон. Ильин попросил её показать нам «что-нибудь новенькое». Тогда Наталья Алексеевна принесла фотографии и разложила на большом старом столе. Это были древнерусские фрески конца XII века из церкви Святого Георгия в Старой Ладоге — ангелы и пророки с барабана купола. Мне они не то что понравились — они проникли в душу. Никогда ни от какого искусства я не получала такого сильного толчка.

О Византии и защите диплома

Ольга Попова на студенческой практике в Пскове. 1957 год © Из личного архива Ольги Поповой

В общем, я заинтересовалась, стала в этом копаться и понемногу познавать ранний древнерусский мир. Тогда я не понимала, что на самом деле это была часть мира византий­ского. А на следующий год у нас был небольшой курс о Византии — всего шесть лекций. Но о том, чтобы заниматься Византией, в советское время и речи не могло быть, поэтому я стала специализироваться на древнерусском искусстве, на средневековой Руси.

В конце четвертого курса мы должны были выбрать специализацию и объявить тему диплома. И я выбрала те самые фрески из Старой Ладоги, а научным руководителем — профессора Виктора Никитича Лазарева. Кафедрой тогда заведовал Алексей Александрович Федоров-Давыдов, человек очень суровый. И в пере­ры­ве он в буквальном смысле слова схватил меня за воротник: «Думаете, я не понимаю, почему вы берете такую тему? Это для вас форма отказа от советской идеологии!» Для него я и мое искусствозна­ние были представителями гнилого индивидуалисти­ческого мира. Но все обошлось, и диплом я защитила. Лазарев приглашал меня в аспирантуру, но Федоров-Давыдов сказал (на удивление миролюбиво): «Я бы вас, конечно, взял, но вы же понимаете, какое сейчас время — о ваших темах и речи быть не может». Это был 1960 год: с одной стороны, разгар оттепели, с другой — новый виток борьбы с Церковью, клерикализмом и религией. 

О попытках устроиться на работу

В общем, в аспирантуру меня не пустили, и я стала устраиваться на работу. Это было трудно. Однажды я встретила в Ленинской библиотеке знакомую, кото­рая работала в Кремле. И она предложила мне пойти работать к ним. Я о таком даже не мечтала: там изумительная коллекция икон. Когда я рас­сказала об этом маме, она сказала: «Ты совсем с ума сошла. Ну куда ты лезешь, какой Кремль? Не надо даже пробовать — тебе, конечно, откажут». Почему? Она говорит: «Потому что в Кремле не нужны поляки, там нужны русские и украинцы». Мама была права — конечно, в отделе кадров мне отказали. 

О «древней группе» и старинных шкафах с рукописями

Ольга Попова в студенческие годы © Из личного архива Ольги Поповой

Устроиться на работу мне помог сосед по дому, филолог Игорь Катарский, специалист по Диккенсу, очень интеллигент­ный человек и наш близкий друг. Он сказал: «Знаете, Оля, есть место для вас подходя­щее — отдел рукописей Ленинской библиотеки. Там начальником отдела работает мой друг». Он по­звонил, и в итоге меня взяли в так называемую «древнюю группу» — описывать художественные элементы древнерусских рукописей. Я была ужасно рада и, конечно, согласилась. Кругом стояли старинные шкафы, в них горками были сложены книги, а на столах горками же лежали древние рукописи. Можно было взять любую из них, подержать в руках, рассмотреть… Я стояла там и думала, что не хочу уходить отсюда и буду тут ночевать. 

Я пришла туда молоденькой девочкой с косич­ками, ничего не зная про руко­писи и про древне­русскую филологию. Но я не стеснялась спраши­вать, и все в моей «древней группе» меня учили. У нас было двое филологов, исто­рик, двое лингвистов и искусствовед (то есть я). Боже, как это было интересно! Кончался рабочий день, но мы не уходили и сидели там до тех пор, пока нас не выгоняла охрана. Я проработала там пять счастливых лет, а потом Лазарев все-таки призвал меня в аспирантуру, и я ушла в университет. 

Об открытиях

Такого, чтобы мне случилось открыть какую-то необыкновенную истину, которую до меня никто не знал, в моей жизни не было. Открытия, мне кажется, делаются в другом мире — негумани­тарном. А если в гуманитарном, то в лингвистике. Там, конечно, бывают открытия. Я как-то слышала доклад Вячеслава Всеволодовича Иванова  Вячеслав Всеволодович Иванов (1929–2017) — советский, российский, американ­ский лингвист, семиотик, антрополог, переводчик; доктор филологических наук, академик РАН. Один из основателей Московской школы сравнительно-истори­ческого языкознания.. Вот это да — открыть древний язык, чтобы он зазвучал! Такие бывают вещи в лингвистике. А наша научная жизнь тихая, спокойная, без особых потрясений. С другой стороны, я считаю, что все наши работы — открытия. Если я публикую статью и даю в ней исчерпываю­щую характеристику (имеются в виду атрибуция и анализ индивидуального наполнения образа в иконе, фреске, скульптуре в соответствии с содержанием той или иной эпохи, отраженным в искусстве), это научная новость. 

О смысле искусствоведения

Я очень много занималась XIV веком, то есть концом византийского худо­жества, а потом переключилась на XI век — период расцвета Византии и ее искусства. Но каким бы периодом я ни занималась, больше всего меня всегда волновали идеи и средства, которыми они были выражены. Как отра­жались в искусстве идейные переживания времени, каким было содержание того времени, а каким — сознание людей, как они воспринимали действи­тельность. В одном веке были одни интересы, в другом — другие. В Средне­вековье люди, конечно, были сосредоточены на божественном. Искусство позволяет понять, каким был внутренний мир человека того времени. Во всяком случае, мы пытаемся понять его с помощью искусства. Может, мы в чем-то ошибаемся и не все понимаем верно, но мы пытаемся.

Больше всего я люблю заниматься образными характеристиками. Почему в XI веке создавали один образ, а в XIV — другой? В искусстве мы соприка­саемся с чужим для нас духовным миром. Он много сложнее, чем тот мате­риальный мир, который мы видим. Там другие ценности и другие способы достижения этих ценностей. И мы — те, кто старается к нему пробиться, — чужаки. Но мы все равно очень хотим. Конечно, описать образ сложно: он непонятен, потому что содержит в себе элементы духовного мира. 

О первых поездках за границу

Куда мы могли ездить при советской власти? На Соловки, в Новгород. Но мы не ездили в Европу и могли пользоваться только картин­ками или сним­ками знакомых иностранцев, коллег, которые приезжали сюда. Когда начали выпускать, я стала очень много ездить. И вот при встрече с искусством я так переживала, что плакала. Например, я плакала, войдя в Шартрский собор. И в Лувре, когда увидела галерею с Ранним Ренессансом. Конечно, западный искусствовед, которому все это доступно, этого не поймет: он привык, а привычка отбивает что-то

Когда стали выпускать за границу, я приобрела фотоаппаратуру — самую лучшую, какая тогда была. Мы все снимали, и история искусств предстала совсем в новом плане, лекции изменились, предмет очень обновился с этими поездками и новой аппаратурой.

О преподавании и домашнем спецсеминаре

Руководители и участники семинара «Проблемы византийского и древнерусского искусства» дома у Ольги Поповой. 1998 год Сидят: Энгелина Сергеевна Смирнова, Александр Преображенский, Анастасия Пахомова, Анна Захарова, Елена Луковникова (Виноградова), Марина Заиграйкина, Ольга и Александр Зверевы. Стоят: Елена Саенкова, Виталий Сусленков, Ирина Орецкая. © Из личного архива Ольги Поповой

Я закончила аспирантуру в 1968 году и после этого читала курсы лекций по искусству Византии и западному Средневековью, вела спецкурсы. Спецкурсы обычно были связаны с моими поездками. Например, я ездила на Восток, на конференции в Сирию и Ливан.

Сейчас я читаю мало — я все-таки очень устала и уже в преклонном возрасте. Так что новых спецкурсов не организую. Но я по-прежнему читаю лекции о византийском искусстве и веду по нему спецсеминар. Он проходит у меня дома: в большой комнате ужас сколько человек помещается. Сидят всюду — и на полу на подушках, и на всех стульях. Спецсеминар — очень полезное для всех дело, потому что это не история византийского искусства, которая чита­ется в университете, а проблемы или спец­темы, которые интересуют разных людей. Кто-то делает доклад, кто-то приносит кучу слайдов, и мы их разби­раем, датируем, если они новые… Часто открывают новые памят­ни­ки — например, в Греции масса неосвоенного материала, Пелопоннес просто уставлен неизученными храмами.

Об одном разговоре в Уффици

Ольга Попова © Исторический факультет МГУ

Если бы мне предложили заниматься чем-то другим, я бы никогда не выбрала никакое новое искусство. Разве что Северное Возрождение. Когда я езжу в Бельгию и Голландию, я еду к их Мадоннам пятнадцатого века: Рогир Ван дер Вейден, Гуго ван дер Гус… Я очень люблю Северный Ренессанс, больше, чем итальянский. Однажды мы с Энгелиной Сергеевной были в Уффици. И там есть зал, где висит одна вещь Гуго ван дер Гуса, а все остальные стены заняты Боттичелли. И «Венера», и «Весна», и все остальное. И вот мы обошли этот зал, и я ее спрашиваю: «Ну, что тебе больше нравится здесь, что ты выберешь — Боттичелли или Гуго ван дер Гуса?» Она мне говорит: «Ты что, с ума сошла? Конечно, ван дер Гуса!» Со словом «конечно» и сильной эмоцией. 

другие герои «ученого совета»
 
Габриэль Суперфин
Специалист по архивам — о необычном имени, детдоме, учебе в Тарту и работе садовником
 
Виктор Храковский
Лингвист и филолог — о яблочном варенье, очень необычном профессоре и бацбийском языке
 
Светлана Толстая
Лингвист и академик РАН — о муже Никите Ильиче Толстом, экспедициях, синем снеге и чтении
 
Борис Равдин
Историк культуры и филолог — о том, почему филологу не нужны костыли
 
Ревекка Фрумкина
Об убийстве на Большом Каменном мосту, пятом пункте, чтении без словаря и глокой куздре
Изображения: Ольга Попова. 2019 год
© Зарина Кодзаева / Arzamas
микрорубрики
Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года
Архив