История

Габриэль Суперфин: «Во мне на всю жизнь застряла бацилла архивного поиска»

Четыре года в детском доме, дощатые заборы на Малой Бронной, московские книжные и книжники, чтение стихов на площади Маяковского, профессор Лотман и Тарту, работа садовником в ссылке и правила поведения в тюрьме. В новом выпуске цикла «Ученый совет» — филолог и историк, архивист и источниковед Габриэль Гаврилович Суперфин

18+
Габриэль Гаврилович Суперфин
(р. 1943)

Филолог, историк, источниковед. В 1964–1969 годах — студент историко-филологического факультета Тартуского университета (Эстония). Ученик Юрия Лотмана. Автор работ по фольклору, древней и новой русской литературе, истории лингвистики, научной и общест­венной мысли, русской поэзии ХХ века. Опубликовал неко­торые тексты Анны Ахматовой, Александра Блока, Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака. Среди архивных разысканий Суперфина — неизвес­тные материалы по истории отечественной лингвистики (в частности, рукописи Евгения Поливанова и Николая Трубецкого). В 1967–1968 годах совместно с Арсением Рогинским редактировал сборники материалов научных студен­ческих конференций. В 1968-м принял участие в петиционной кампании вокруг «процесса четырех» (дело Александра Гинзбурга, Юрия Галанскова и др.). В 1969-м по пред­ставлению КГБ был отчислен из университета, вер­нулся в Москву, работал в отделе проверки журнала «Новый мир». С начала 1970 года — один из ведущих сотрудников «Хроники текущих событий». Работал с информацией из тюрем и лагерей. Составил и передал в самиздат сборник документов «Существует ли в Советском Союзе цензура?..». Опубли­ковал неизвестное письмо Гоголя с обширным комментарием. В 1984–1994 годах — сотрудник отдела «Архив самиздата» радио­станции «Свобода» в Мюнхене. В 1995–2009 годах — архивариус Исторического архива в Институте изучения Восточной Европы при Бременском университете (Германия).

Научные интересы: поэзия Серебряного века, лингвистика, языкознание, мемуаристика, советская история и цензура.

Габриэль Суперфин в проекте «Ученый совет»Съемка и монтаж Никиты Лычева  © Arzamas

О чтении

Я никогда не перечитываю книги, более того, я, кажется, совсем не чи­таю — в последние годы скорее проглядываю. А перечитывать только мечтаю. Может, дело в том, что уже не бывает такого состояния беззабот­ности, как в детстве во время болезни: лежишь себе дома и читаешь. Сейчас процесс чтения становится делом, тяжелым. Это именно дело.

О родителях

Я родился в сентябре 1943 года на Урале, в эвакуации. Отец умер молодым за несколько месяцев до моего рождения — там же, а не во время репрессий и не на фронте: в тридцатые годы он работал на фабрике, на него упала какая-то махина и повредила грудную клетку. По-моему, мама меня назвала, следуя еврейской традиции, по имени покойника. Но домашняя версия появления этого имени была другая: мама мечтала назвать ребенка — незави­симо от того, девочка родится или мальчик, — именем Габриэль. Что правда, а что легенда, я не знаю. 

Мама и отец — из еврейских местечек на границе Белоруссии и России. Брянщина, Могилёвщина и так далее. Про отца я очень мало знаю, мало интересовался, как-то отстраняясь от своего еврейского происхождения. Знаю, что в тридца­тые годы он ру­ководил техническими работами на Московском мыловаренном заводе. А мама работала в тресте, связанном с лесной промыш­ленностью: помню словосочетание «сушка древесины».

О жизни в детском доме

Когда мне было восемь или девять месяцев, мы вернулись в Москву. Жили сначала впятером, а после смерти бабушки (со стороны мамы) в 1946 году — вчетвером: я, моя сестра, на 10 лет старше, мама и мамина старшая сестра, которая нам помогала и принимала на себя все заботы по хозяйству. Поскольку мама осталась с двумя детьми, одна из сестер отца устроила меня в детский дом, в котором работала. Он считался элитарным, потому что его директором была Евгения Петровна Паршина, жена наркома. Я лишь сейчас поинтересо­вался, что это был за наркомат: думал, что-то типа легкой промышленности, а оказалось — минометного машиностроения. 

Мама приходила каждый день, но все равно моим миром был детский дом. Напротив находился зоопарк, и я считал, что мир состоит из входя­щих в зоопарк и выходящих оттуда. Уже будучи подростком, я искал этот детский дом, но не смог найти. Помню, что к нему вела высокая лестница, а там, где я искал, никакой высокой лестницы не было — только три-четыре ступеньки. А в памяти она была как Эльбрус. 

Дома я стал появляться только перед возвращением обратно в семью. В течение некоторого времени меня на воскресные дни приводили домой, чтобы я привыкал. В детском доме я был до 1947 года: помню, как меня одевают в какой-то зеленый костюм­чик с короткими легкими штаниш­ками, перед тем как отправить домой. 

Габриэль Суперфин. Около 1947 года© Из личного архива Габриэля Суперфина

К маме я долгое время обращался на «вы». Помню, она меня отвела в парик­махерскую на тогдашней улице Герцена, Большой Никитской, с мужским и женским отделениями. Это, видимо, была моя первая стрижка (вообще, стрижка детей механическими машинками — акция отвратительная) и заодно — мытье головы. Я попросил маму зайти туда же и сказал: «А теперь вы побрейтесь». Еще помню, как в сентябре 1947 года, на 800-летие Москвы, мы идем с улицы Горького по бульвару и заходим в фотоателье. Там меня ставят на стул и фотогра­фируют. Значит, мне было четыре года. 

О первых воспоминаниях

Из раннего детства я помню несколько эпизодов. Не знаю, правда, что из этого мифология, а что — иллюстрация к рассказу взрослых обо мне. Помню, как я лежу на столе и трясу руками в такт какой-то музыке. Помню, что я на руках у бабушки. Она что-то на идише говорит или поет, и я так же взмахиваю руками. И еще помню синюю лампочку в коридоре, оставшуюся от войны: в маски­ровочных целях лампочки были синего цвета. Другое мифологическое воспомина­ние связано с детским домом. Оттуда я помню, что какой-то мальчик помогал дворнику подметать двор. Он все время ломал ногу, и кровь текла у него по чулку. Мне кажется, это правда, но все говорили, что ни чулка, ни мальчика не было. Откуда это? Может быть, какой-то навязчивый сон. 

О деревянных заборах на Малой Бронной

Мы жили на Малой Бронной, в замечательных трехэтажных корпусах — так называемых домах Гирша, где в XIX веке были студенческие общежития Московского университета. Жили на первом этаже, в одной комнате комму­нальной квартиры на две семьи. Я помню печь, занимавшую несколько квадратных метров, и вертикальную трубу под широким подокон­ником, которая вела в подвал. Судя по всему, раньше на месте нашей квартиры была пивная для студен­ческого сообщества и по этой трубе гнали пиво из бочек, стоявших в подвале. Мы хранили в подвале картошку и дрова. 

Двор на Малой Бронной. 1952–1954 годы Слева виден один из корпусов домов Гирша© vadimyan/pastvu.com

Подъезды выходили во двор, а торцом дом стоял к улице. Наверное, до сере­дины 1950-х годов здесь была булыж­ная мостовая. По крайней мере, я помню, как ее покрывали асфальтом (часами стоял и смотрел, как это делается). Троту­ары, по-видимому, уже были заасфальтированы, но я помню только ямы. Послевоен­ный быт — это такие рытвины посреди тротуара. Однажды мама, ведя меня в детский сад, упала в такую яму и сломала руку. 

Еще я помню звуки улицы: цоканье лошадиных копыт, потому что ходили лошади и развозили часов в семь утра молоко. Напротив нас, на углу с Большой Бронной, была детская молочная кухня, куда чуть ли не каждый день возили бидоны молока и ящики с бутылочками кефира. Сначала слышалось цоканье, а следом — звяканье бутылочек. По крайней мере, в воскресенье — единствен­ный день, который я проводил дома (после детского дома я был в детском саду на шестиднев­ке), — утро начиналось с этих звуков. Иногда проходил ослик. Его вел человек в чалме. Кто-то видел у кого-то на балконе козу (я не ви­дел). 

Дворы были обнесены дощатым забором с калиткой и воротами, перед которыми должен был стоять по праз­дникам дворник — например, на 1 Мая он надевал белый фартук. Эти ворота сняли приблизительно перед Фестивалем молодежи  Всемирный фестиваль молодежи и студентов проходил в Москве в летом 1957 года..

О евреях

После детского дома я был записан в детский сад где-то на Бауманской. Раз в неделю меня туда отвозила мама. Я помню, как однажды подошел к воспи­тательнице и спросил: «А евреи и татары за нас?» И ответ был: «Смотря какие татары». 

Потом, уже лет в пять-шесть, я спросил у мамы, кто такие евреи. Наверное, я услышал что-то во дворе. Наш дом состоял из пяти корпусов, между кото­рыми были сквозные дворы. Один из них назывался садик. В этом садике я гулял, знакомился со сверстниками и, видимо, услышал много чего про евреев. Мама сказала: «Вот ты еврей» — или что-то в этом роде. Я спрятался под стол и начал переживать. Тогда мама сказала: «Этот тоже еврей» — и подсунула мне том Маркса.

Позже в пионерском лагере деревенские мальчишки в темноте, проходя рядом с забором, углядели меня: «Вот жид!» В общем, это слово звучало постоянно, и мне не хотелось быть евреем. Уже в подростковом возрасте в том же пионер­ском лагере я врал, что грузин, и говорил, что мое отчество — Александрович, потому что Гаврилович, наверное, звучит как еврейское. И фамилию свою пере­иначивал. Я долго шел к признанию себя евреем и относительно себя это слово произносил со страхом и неприязнью. 

О школе

Габриэль Суперфин. 1951 год© Из личного архива Габриэля Суперфина / 050353.ru

Первая моя школа находилась в трехэтажном здании у Никитских Ворот (сейчас этого дома нет). По слухам, ее патронировал сын Сталина. Расска­зывали, что он ездил туда на трамвайной колбасе, то есть на буфере, который торчал за послед­ним вагоном и на котором ехали бедовые пацаны и мужики, догнавшие трамвай. По-видимому, это легенда.

Лицо директора я запомнил на всю жизнь. В первом классе я сказал, что у него нос как картошка, — и кто-то донес. Меня вызвали к нему в каби­нет. Там стояло чучело овчарки. Это должно было устрашать, но ничего страшного в овчарке не было. А сам директор вызвал у меня неприязнь. Это был первый начальник в моей жизни и первая неприязнь к началь­нику. Но школа была симпатичная, и я хорошо учился. Смерть Сталина пришлась на мой третий класс: мы учились во вторую смену и я хорошо помню этот день  Воспоминания Габриэля Суперфина о 5 марта 1953 года можно прочитать здесь.

Потом я учился в школе на Малой Бронной, напротив бывшего Еврейского театра (затем там были Театр сатиры и Театр на Малой Бронной). Школа стояла на месте кладбища: когда мы играли на школь­ном дворе в футбол, иногда попада­лись кости. В этой школе была замечательная учительница литературы — Надежда Яковлевна Мирова. Однажды — наверное, это было году в 1959-м — она пригласила меня домой, и я увидел там сборнички стихов 1910–20-х годов. Надежда Яковлевна мне дала почитать Адамовича и Клюева. Кроме того, она очень любила Маяковского: это дало мне первый импульс посмотреть, кто такие футуристы. А так это была обычная московская школа с хорошими и плохими преподавателями. У меня было отвращение к ней, я учился плохо и ненавидел учебу. 

О московских букинистических магазинах как способе подружиться…

В конце 50-х — начале 60-х люди моего возраста знакомились в книжных магазинах и потом сдруживались. Приходят несколько подростков и спраши­вают в один голос: «А у вас Хемингуэй уже был?» Потому что в 1959 году ждали выхода двухтомника Хемингуэя. Ровно так началась моя дружба с Юрой Гельпериным, который познакомил меня с Сашей Сумеркиным (они тоже познакомились в книжном). 

В магазине «Книги стран народной демократии». Москва, 1956 год© Эммануил Евзерихин / ТАСС

Каждый день я совершал обход и по кругу проходил все точки. Начиналось все с улицы Горького. У Моссовета (нынешней мэрии) был магазин стран народной демократии  Имеется в виду магазин «Книги стран народной демократии». (этого книжного уже давно нет). Потом я шел в сторону Манежа, в букинистический № 28, который находился перед «Националем». Затем — в проезд Художественного театра (Камергерский), где находился букинисти­ческий № 14, позже известный как «Пушкинская лавка». Дальше — к месту сбора книжных спекулянтов, у магазина «Подпис­ные издания». Потом вверх по Кузнец­кому Мосту, ближе к Архитектурному институту, где была «Лавка писателей». Потом назад, к «Академкниге» на улице Горького, и пешком к Арбату, где было два букинистических. В одном из них я встречал книжника Эммануила Филипповича Ципельзона и купил там книжки поэтов 20-х годов из его библиотеки. И еще однажды — Крученых  Алексей Елисеевич Крученых (1886–1968) — поэт-футурист., с которым я редко общал­ся. Ну и так далее.

…и книжниках

Среди московских книжников был один старик — кажется, его звали Иван, — он специализировался на старьевщиках, у которых за копей­ки выкупал необыкновенные книги и перепродавал их. Носил их в авось­ке. У старьевщика на Малой Бронной я видел первое издание рассказов Чехова «Сказки Мельпомены».

Там же были и другие замечательные книжники: человек авантюрного есенинского склада Валентин Рысков, который получил полити­ческую статью, поэт-переводчик Саша Флешин (также сидел), дядя Миша, фамилию которого я не помню, а еще добрый человек по фамилии Зак. 

Здесь началось знакомство с искусствоведом и собирателем книг Пастернака Евгением Семеновичем Левитиным, дружившим с Влади­миром Андреевичем Успенским  Владимир Андреевич Успенский (1930–2018) — математик, лингвист, публицист, инициатор реформы лингвистического образования в России.  и Надеждой Яковлевной Мандель­штам, пушкинистом Дмитрием Васильевичем Сеземаном и адвокатом Евгением Самойловичем Шальманом. В те же 1961–1962 годы я познако­мился с хлебниковедом Александром Парнисом и Львом Турчинским.

Иногда московские люди отправлялись в Ленинград: там можно было дорого продать, скажем, Гумилева и дешево купить что-то другое. Книжные рынки Москвы и Ленинграда не пересекались. 

О запретном, ниточке и клубке

У нас вызывало интерес все запретное, все то, что ругали в газетах. Из пере­изданных книг реабилитированных советских критиков мы узнавали имена поэтов, которых они крити­ковали. Узнав что-то новое, я шел в библиотеку, что-то читал и по цитатам из какой-то отвратной литературы вытягивал ниточку, которая потом сворачивалась в клубок. Благодаря Надежде Яковлевне Мировой я попал в Музей Маяковского. Там была прекрасная библиотека, где свободно давали книги. В 1960 году Юра Гельперин открыл там для себя Мандельштама, и мы стали читать «Tristia». 

О том, как три школьника поехали на дачу к Пастернаку

В январе мы с Юрой Гельпериным и Сашей Сумеркиным решили поехать к Пастернаку. Откуда-то узнали его переделкинский адрес. Я прекрасно помню этот день — 17 января 1960 года. Мне было шестнадцать с половиной лет. И вот мы отправились в Переделкино и просто с улицы пришли к Пастернаку. «Доктора Живаго» мы не читали, но хотели знать, что это такое. Пастернак — и его интонация, и манера держать себя — произвел на нас огромное впечат­ление. С нами, подростками, он говорил совершенно серьезно. Нужно было с кем-то поделить­ся, и мы пошли к неизвестному нам Чуковскому с дурацкими вопросами, которые в основном задавал я.

Борис Пастернак на даче в Переделкине. 1958 год © Bettman / Getty Images

О бацилле архивного поиска

После школы я долгое время ничего не делал. То устраивался на работу, то уходил с работы. То в типографию, то к какому-то художнику-изобрета­телю, который работал в артели, делавшей игрушки. В 1962 году я случайно попал в Архив Советской армии (тогда ЦГАСА  Центральный государственный архив советской армии., теперь РГВА — Российский государственный военный архив) и несколько месяцев в нем проработал. Там я столкнулся с документами, которые только что рассекретили, и увидел подлинники, в том числе 1937 года. А рядом находился Архив Октябрьской революции (ЦГАОРСС  Центральный государственный архив Октябрьской революции и социалисти­ческого строительства., теперь ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации). Там я стал искать материалы про Цветаеву, документы о ее службе в советском учреждении  См. очерк Марины Цветаевой «Мои службы». и составлять на их осно­ве комментарии. С тех пор во мне на всю жизнь застряла бацилла архивного поиска. 

Заинтересовавшись Цветаевой, я решил, что мне нужно попасть в Архив литературы и искусства (ЦГАЛИ, теперь РГАЛИ). Но туда пускали только с так называемым отношением, а мне неоткуда было его взять. Моя двоюродная сестра работала юрисконсультом в московском отделении Союза писателей и дружила с секретарем Чуковского Кларой Израилевной Лозовской. И я по­думал: может быть, Чуковский напишет эту бумажку? И он написал. Меня пустили в архив и до поры до времени давали читать материалы. В какой-то момент меня даже хотели принять туда на работу, но как раз в это время меня задержали на площади Маяковского. О задержа­нии сообщили в Архив Совет­ской армии, и из отдела, где хранились документы, меня перевели в читаль­ный зал. А в Архив литературы и искусства просто перестали пускать.

О площади Маяковского

Площадь Маяковского. 1960-е годы© Фотохроника ТАСС

Площадь Маяковского стала для меня еще одним местом знакомств и дальней­шей дружбы. В 1958-м на нынешней Триумфальной площади открыли памят­ник Маяковскому. У подножия были устроены чтения стихов, и постепенно это стало местом стихийных встреч. Поэзия была социаль­ной нотой, клеем того времени, как позже рок-музыка. Тогда неделя состояла из шести рабочих дней, и каждую субботу у памятника собирались молодые люди, которые читали стихи. Но приходили и пожилые, и пьяненькие — все, кто испытывал дефицит неформального общения. И в какой-то момент там возникла антисоветская организация. Встречи на площади продолжались до 1962 года, но за этим местом и участниками стали внимательно наблюдать органы, действующие под видом комсомольского оперативного отряда. Эти «дружинники» задер­живали за чтение стихов, после чего людей исключали из институтов, мешали их карьере. И в какой-то момент это явление просто перестало существовать. 

О непоступлении в МГУ и встрече с Лотманом

В 1960–1961 годах Сумеркин учился в Московском университете — сначала на вечернем отделении физфака, а потом на филфаке, на отделении структур­ной лингвистики, будущем ОСИПЛе  Отделение теоретической и прикладной лингвистики было создано на филологи­ческом факультете МГУ в 1960 году.. Он моментально оброс приятелями. А я начал работать в Исторической библиотеке и система­ти­чески читать книги по литературо­ведению, по истории русской литературы. Так я прочитал мно­гих формалистов  Формализм — направление в русской науке о литературе второй половины 1910-х и пер­вой половины 1920-х годов, поставившее во главу угла изу­чение всех аспектов художе­ственной формы. Два главных объединения формалистов — петроградское Общество по изучению поэтического языка (ОПОЯЗ) и Московский лингвистический кружок.. В дружеском кругу Сумеркина читали и обсуждали тома «Нового в лингвистике»  Cборники статей выдающихся зарубежных лингвистов-теоретиков на русском языке. Публикуются с 1960 года и до сих пор. , отдельные переводные монографии и сборни­ки «Структурно-типологи­ческие исследования». Я быстро к этому пристра­стился, а в декабре 1962 года пошел на первый симпозиум по знаковым системам (семиотике). 

Поскольку я читал формалистов, меня заинтересовала фигура лингвиста Евгения Дмитриевича Поливанова, который пытался писать футуристи­ческие стихи. Я начал собирать сведения о нем, свел знакомство с Алексеем Алексее­вичем Леонтьевым  Алексей Алексеевич Леонтьев (1936–2004) — лингвист, психолог, доктор психологических наук и доктор филологических наук. из Института языкознания. Благодаря ему я получил отноше­ния в архивы, в том числе в ленинградский Архив Академии наук и др. 

Летом 1963-го я пытался поступить на классическое отделение филологи­ческого факультета МГУ. Экзамен я провалил, забрал документы и уехал к друзьям, которые отдыхали в Пярну (Эстония). Оплатил мою поездку добрейший, тогда начинающий художник Саша Рюмин. Пока я находился в Пярну, моя приятель­ница Ира Емельянова, год назад освобожденная из политической зоны и вер­нувшаяся в Москву  Ирина Ивановна Емельянова (р. 1938) — дочь Ольги Ивинской. В 1960 году была вместе с матерью арестована по обвинению в контрабанде валюты и осуждена на три года., рассказала своему другу о моей неприкаянности, и тот (это был Вячеслав Всеволодович Иванов  Вячеслав Всеволодович Иванов (1929–2017) — лингвист, семиотик, антрополог, переводчик; доктор филологических наук, академик РАН. Один из основателей Московской школы сравнительно-истори­ческого языкознания.) написал Лотману. И вот, отдыхая в Пярну, я получил телеграмму от Иры: мне предлагали срочно поехать в Тарту, чтобы встретиться с Лотманом и погово­рить насчет поступления в тамошний университет, где обычно был недобор. И я поехал. Это был город, пропахший торфяными брикетами, с деревянными туалетами в домах. Совершенно чужой город, из которого хотелось быстрее бежать!

Юрий Лотман© Из личного архива Любови Киселевой 

С Лотманом мы встретились — оказалось, он уже поговорил обо мне с ректо­ром  Речь идет о Федоре Дмитриевиче Клементе, о нем можно почитать здесь.. К счастью, подавать документы уже было поздно и я мог еще год протянуть в Москве. Мы условились о поступлении в будущем году и что пока я буду заниматься языком Семена Боброва, поэта начала XIX века. Я помню некоторые детали этой первой встречи. Крупноносый, усатый человек в белой непромокаемой куртке. Он казался старым, хотя, как мы знаем, ему едва исполнилось 40 лет. Лотман позвал меня домой и стал проверять, что я знаю. В квартире были высокие книжные полки: он взял стремянку, полез наверх, достал томик Гейне и дал мне переводить. В общем, понял, что мой немецкий такой же плохой, как и другие мои знания. Но он ничего не сказал, кроме того, чтобы приезжал через год. 

Об учебе в Тарту

В 1964 году я отправился в Тарту подавать документы и сдавать экзамены. Меня приняли, и в сентябре я переехал в Тарту. Правда, я думал, что буду заниматься никаким не Бобровым, а языкозна­нием, контактами древних финских и иранских племен. Но из этого ничего не вышло. И семиотика, которой тогда стали занима­ться в Тарту (в первую очередь ученик Лотмана Игорь Чернов, учившийся на нес­колько курсов старше), мне совершен­но не нравилась. Люди осваивали семиоти­ческую и лингвистическую терми­нологию, которая мне казалось навязчивой и вовсе не обязательной. Посте­пенно незаметно для самого себя я двигался в область реальной биографики и в конце концов стал собирателем фактов (в то же время продолжая считать себя убежденным структуралистом). 

В Тарту я посещал семинар Лотмана и на втором курсе писал у него курсовую по апокрифическим сказаниям и их отраже­нию в русской повести XVIII века. Для меня это был ключ к тем же архивным занятиям, но уже на материале XVII–XVIII веков. Но отношения учителя и ученика не склады­вались. Я не счи­тал себя его учеником, было видно, что я его раздражаю. Да и на семи­нары я ходил, потому что другие семинары мне казались неинтересными. 

О друзьях по тартуской жизни

Габриэль Суперфин, Евгений Тоддес и Борис Равдин. 1960-е годы© Из личного архива Елены Душечкиной

С первых месяцев тартуской жизни я стал дружить со старшими студентами, и эта дружба продлилась (бывало с перепадами), наверное, навсегда. Это Лена Душечкина  Елена Владимировна Душечкина (р. 1941) — филолог, профессор кафедры истории русской литературы СПбГУ., Сеня Рогинский  Арсений Борисович Рогинский (1946–2017) — историк, комментатор литературных произведений, политзаключенный, создатель и руководитель общества «Мемориал». На Arzamas можно посмотреть фильм «Право на память», посвященный Арсению Рогинскому., Светлан Семененко  Светлан Андреевич Семененко (1938–2008) — поэт, переводчик с эстонского, журналист., Миша Билинкис  Михаил Яковлевич Билинкис (1945–2007) — преподаватель русской литературы в СПбГУ., Анн Мальц  Анн Мальц (р. 1941) — эстонский филолог-русист, тесно работавшая с Юрием Михайло­вичем Лотманом.. С февраля 1965-го мы подружились с Романом Тименчиком, Лазарем Флейшманом  Лазарь Соломонович Флейшман (р. 1944) — филолог, профессор Стэнфордского универ­ситета, исследователь творчества Бориса Пастернака., Борей Равдиным, Женей Тоддесом  Евгений Абрамович Тоддес (1941–2014) — филолог. Наиболее известен как исследо­ватель творчества Мандельштама.. Последние (рижане) стали подтверждением известного феномена: боковая отрасль тартуского «ствола» обогнала тартускую «доминанту» и стала ведущей в историко-литературных исследованиях последующих десятилетий. Я познакомил их с моими москов­скими друзьями — Сергеем Неклюдовым, Наташей Горбаневской  Наталья Евгеньевна Горбаневская (1936–2013) — поэтесса и переводчица, право­защитница, участница диссидентского движения, в частности демонстрации 25 августа 1968 года против ввода советских войск в Чехословакию. , Ирой и Сашей Грибановыми  Александр Борисович Грибанов (р. 1944) — испанист. Живет в США., Николаем Котрелевым, Леней Чертковым  Леонид Натанович Чертков (1933–2000) — поэт, историк литературы, переводчик. После эмиграции из СССР в 1974 году преподавал в Тулузском и Кельнском университетах, выступил редактором собраний сочинений Констан­тина Вагинова и Владимира Нарбута, сотрудничал с «Континентом», «Ковчегом» и другими эмигрантскими изданиями.. Из нас и еще несколько моих близких друзей (Витя Живов  Виктор Маркович Живов (1945–2013) — филолог, специалист в области истории русского языка, литературы и культуры. Посмотрите лекцию Виктора Живова о русском языке в проекте Arzamas «Идеальный телевизор». и его школьный друг Дима Борисов  Вадим Михайлович Борисов (1945–1997) — историк и литературовед, специалист по истории Русской православной церкви XIV–XV веков. Здесь можно прочитать об участии Вадима Борисова в деле публикации романа «Доктор Живаго». , оказавшийся приятелем Тименчика с начала шестидесятых) создался круг единомышленников-гуманитариев. Этот круг постепенно расширялся.

О кафедре русской литературы в Тарту

Кафедра русской литературы также была сообществом друзей. Оно состояло из тех, кто учился в 1940-х в Ленинградском университете: самого Лотмана, его жены Зары Григорьевны Минц, Павла Семеновича Рейфмана  Павел Семенович Рейфман (1923–2012) — литературовед, доктор филологических наук, почетный профессор кафедры русской литературы Тартуского университета.. При мне уже не было Бориса Федоровича Егорова  Борис Федорович Егоров (р. 1926) — филолог, литературовед, историк, культуролог, мемуа­рист, специалист по истории русской литера­туры и общественной мысли ХІХ века., вернувшегося в Ленинград, и Вальмара Адамса, преподавателя фольклора и поэта, отбывшего лагерный срок.

Членами этого сообщества постепенно становились и студенты, на которых падало внимание учителей, граница между учеником и учителем стиралась. У Лотмана был друг Владимир Владимирович Пугачев (тогда профессор Горьковского универси­тета), специалист по декабрист­скому движению. И однажды он сказал Лотману (при мне) фразу о том, что надо держать дистанцию между учениками и преподавателем. Мне показалось, что Юрий Михайлович внимательно к этому прислушался. И между ним и студентами незаметно появилась стена — по крайней мере, на несколько лет.

До 1968 года Лотман не поддерживал с нами — мной и Рогинским — разговоров на политические темы, но сомнений в его критическом отношении к власти не было, хотя он соблюдал внешние формы лояльности: выборы, партсобра­ния, партвзносы и проч. Он был поразительно остроумный человек. Не шут­ник-остроумец, а находчивый шарадник, прекрасный рисовальщик, острый, наблюдательный, замеча­тельный актер. Рассказчик анекдота (в прежнем смысле слова) — короткой истории, иногда параболы. Человек с фантасти­ческой памятью, умением снизить речь с высокого научного на уровень простонародного (бывало, и мата, но лишь в довери­тельном общении, которое началось с 1980 года, когда я снова поселился в Тарту после ссылки). 

Об исключении из университета и возвращении в Москву 

Габриэль Суперфин. Конец 1960-х годов© Из архива «Международного Мемориала» (признан иностранным агентом)

В какой-то момент меня и моих друзей очень сильно стали волновать обще­ственные вопросы. По старой московской жизни я знал не только Наташу Горбаневскую, но и Алика Гинзбурга  Александр Ильич Гинзбург (1936–2002) — журналист и издатель, участник правозащитного движения в СССР, член Московской Хельсинкской группы, составитель одного из первых сборников самиздата «Синтаксис». Послушайте лекцию Александра Даниэля об Александре Гинзбурге в курсе «Человек против СССР».. И вот по зарубежному радио, которое в Тарту глушили меньше, чем в Москве, я вдруг услышал имена моих знакомых людей и даже друзей. Несколько раньше на моих рижских друзей Рому Тимен­чика, Лазаря Флейшмана, Борю Равдина очень повлияло дело Андрея Синяв­ского, который читал им лекции в Риге и оказал на них огромное влияние. У Флейшмана с Синявским даже возникли дружеские, доверительные отношения. 

В 1968 году после процесса над Гинзбургом, Галансковым, Лашковой и Добро­вольским  «Процесс четырех» — один из советских политических процессов против диссиден­тов. В январе 1967 года КГБ арестовал четырех москвичей по обвинению в антисо­ветской агитации и пропаганде. Централь­ным пунктом обвинения против Александра Гинзбурга было составление и публикация за границей сборника «Белая книга» по делу писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэ­ля. Юрию Галанскову инкриминировалась помощь Гинзбургу в подготовке «Белой книги» и составлении второго тома альмана­ха «Феникс», «Феникс-66»; Алексею Добровольскому — авторство одного из текстов альманаха, Вере Лашковой — участие в подготовке «Белой книги» и «Феникса-66» в качестве машинист­ки. Процесс начался 8 января 1968 года. Мосгор­суд приговорил Гинзбурга к пяти годам лишения свободы, Галанскова — к семи, Добровольского — к двум, Лашкову — к одному. я подписал письмо протеста против суда над этими людьми. Это стало неофициальной единственной причиной моего исключения из универ­ситета. Впрочем, я и так им тяготился: эпоха учебы кончилась раньше, чем должна была кончиться формально. Я слишком поздно поступил: в 21 год люди уже имеют диплом. И в самом начале 1970 года я вернулся в Москву. 

О работе над «Хроникой текущих событий»

В Москве я погрузился в, условно говоря, диссидентскую жизнь. В доме у сидящего Гинзбурга я познакомился с Верой Лашковой  Веру Лашкову с учетом времени, проведен­ного под арестом, освободили 17 апреля 1968 года., и она попросила меня помочь собрать выпуск «Хроники». Мне дали какие-то бумажки, которые надо было соединить в единый текст по той же схеме, по которой были сдела­ны предыдущие номера, выделив основную новость. Я что-то сделал и начал писать какую-то заметку. Потом вернул то, что мне удалось сделать, Вере Лашковой, а она передала это Анатолию Якобсону  Анатолий Александрович Якобсон (1935–1978) — поэт, переводчик, правозащитник., которого я еще с детства знал как друга моего соседа. Месяца через полтора я встретил его случайно на улице и сказал: «Толя, это я делал „Хронику“». Он меня чуть ли не матом покрыл, но отношений со мной не прервал. Это был полный ужас, и ему пришлось потом все за мной переделывать.

Первый выпуск «Хроники текущих событий». 1968 год© Из архива «Международного Мемориала» (признан иностранным агентом)

В то время «Хроника» выходила раз в два месяца и занимала до 30 машино­­писных страниц. Позже, уже в начале 80-х годов, количество страниц уже переваливало за сто: была построена целая сеть и охватывалась более широкая география. Рубеж шестидесятых и семидесятых годов был для «Хроники» переломным моментом. Арестовали Горбаневскую, а новая редакция еще не сформи­ровалась. Якобсон взял редактирование на себя. Я занимался в «Хронике» фактографией: проверял факты, старался найти новые источники информации, встречался или списывался с людьми, которые только что осво­бодились и возвращались из лагеря через Москву, просматривал провинциаль­ные газеты, в которых публиковались важные для «Хроники» факты — в основ­ном дела сектантов и другие религиозные дела. Главноуправляющим «Хрони­кой» была Татьяна Михайловна Великанова  Татьяна Михайловна Великанова (1932–2002) — диссидент, участница правозащит­ного движения в СССР, одна из членов-основателей первой в Советском Союзе правозащитной организации «Инициативная группа по защите прав человека в СССР»., твердая и четкая. И притом с очень уважительным и спокойным отношением к нашим недостаткам. Кстати, я не помню, чтобы мы обсуждали друг с другом тех, кто был причастен к «Хронике», и называли их имена. «Хроника» выходила до кризисных 1972–1973 годов, когда были арестованы тогдашние лидеры правозащитного движения. Тогда оно именовало себя демократическим. 

лекция александра даниэля из курса «Человек против СССР»
 
«Хроника текущих событий»
Как и кем был устроен процесс выпуска и распространения главного диссидентского издания

О сидении на двух стульях и кризисе

Элемент сожительства с властью всегда был во мне, и это меня отталкивало от профес­сионального диссидентства. При этом мне не хотелось идти на ком­промиссное сидение на двух стульях. В 1968 году я подписал письмо нехотя — боялся лишиться возможности ходить в архив. Ведь что такое профес­сиональ­ная диссидентская деятельность? Это писание писем, встречи с иностранными коррес­пондентами, чтобы пропихнуть на Запад ту или иную информацию. Было чувство, как будто ты попал в какую-то трясину. Когда профессионально занимаешься общественной деятельностью, но при этом не можешь действо­вать политически, — это конец. Ни то ни се. Эти мои чувства по отношению к диссидентству накапливались, и в какой-то момент наступил кризис.

Я почувствовал, что пора перестать заниматься «Хроникой», и начать писать книжку. Тогда меня интересовала уже совершенно другая тема — Гоголь. Я увидел, что фактически никто не занимался периодом, когда были написаны «Выбранные места из переписки с друзьями», и что никто не смотрел источ­ники, рассказывающие об отношениях Гоголя с московскими славянофилами. План книги созрел в первые дни моего ареста  3 июля 1973 года Габриэль Суперфин был арестован по обвинению в антисоветской агитации и пропаганде. 14 мая 1974 года Орловский областной суд приговорил его к пяти годам заключения и двум годам ссылки. Срок отбывал в пермских полити­ческих лагерях и Владимирской тюрьме, ссылку — в селе Тургай (Казахстан)., когда я впервые захотел оказаться наедине с собой. 

О лагере и главном страхе 

В заключении, в 1973–1978 годах, я боялся отстать от моих научных занятий, не знать, какие новые книги выходят, какие архивные публикации появляются по ХХ и отчасти по XIX веку. Само по себе сидение в Орле, которое длилось с августа 1973-го и до августа 1974 года, и первые несколько месяцев следствия были для меня исключи­тельно тяжелым временем из-за груза моих показаний и моей слабости. В состоянии самонеуважения, в попытках оправдания своей слабости я заново, по-иному читал Пушкина, Толстого и Достоевского, кото­рых мне приносили из библиотеки воинской части. А до того в Лефортове я читал «О литургии»  «Размышления о Божественной Литургии» — последнее произведение Гоголя, он задумал его еще в 1845 году, а закончил за несколько месяцев до смерти в 1852 году. Гоголя, переписывая оттуда цитаты из Нового Завета. 

Фотография Габриэля Суперфина из следственного дела. 1973 год© Из архива «Международного Мемориала» (признан иностранным агентом)

О газетных вырезках

В Москве тогда существовало Бюро газетных вырезок: любой человек мог подписаться на разные темы и получать вырезки из газет. Когда я уже был в лагере, мне присылали оттуда публикации об архивных находках: в течение трех-четырех лет я ежемесячно получал пакетики с вырезками. Кроме того, я сидел с украинцами, которые выписывали книги по языкознанию, фольк­лористике, литературоведению, разумеется, украинику (тогда уже были запрещены посылки литературы от частных лиц, но можно было заказывать книги из магазинов и подписываться на периодику, даже ту, что была недо­ступна в Москве и в других городах). Особенно фунда­ментально приобретал книги Зиновий Антонюк  Зиновий Павлович Антонюк (1933-2020) — украин­ский диссидент. Был арестован 13 янва­ря 1972 года. Срок отбывал в Перм­ских лагерях и Владимирской тюрьме, ссылку — в Иркутской области. Был осво­божден в 1981 году. , с которым мы были вместе и в лагере, и в тюрьме. 

Ну и наконец, я постоянно переписывался с друзьями, которые посылали мне то переписанные стихи Бродского, то оттиск статьи по истории русского литературного языка Исаченко  Александр Васильевич Исаченко (1910–1978) — чехословацкий и австрийский лингвист русского происхождения, профес­сор, член академий наук Чехословакии, Австрии и др. Автор трудов по современному русскому языку, истории русского языка, славистике, теории грамматики.. В общем, был более-менее в курсе событий научной жизни. Потому что главным был страх остаться на уровне того, с чем сел. А может быть, это была такая честолюбивая идея — показать, что я не поддался и продолжаю свое дело. К концу ссылки (первая половина 1980 года) на занятия такого рода оставалось мало времени: мне приходило по сорок писем в день, на них нужно было отвечать, и это совершенно меня выматывало. Часть корреспонденции была от товарищей, также бывших в ссылке. Благодаря этому обмену информацией между ссыльными нала­живалась и помощь друг другу, и возмож­ность пересылать сведения о пресле­дованиях дальше, в Москву. 

О работе садовником

Оказавшись в июле 1978-го в ссылке в Казахстане, я получил место садовника в коммунальном хозяйстве поселка. По сути, это была фиктивная работа: один из моих друзей сказал начальнику, что мою зарплату можно отдавать кому-то другому, потому что деньги у меня есть: я получал пособие из солженицынов­ского фонда  Фонд Солженицына был основан зимой 1973—1974 годов по договоренности между Александром Солженицыным и Александром Гинзбургом, он помогал политзаключенным и их семьям.. Тот все прекрасно понял и писал мне блестящие характери­стики. Но потом пришел новый начальник, и я действительно должен был исполнять обязанности садовника. Садовник среди казахов, которые занима­лись в основном ското­водством, — это очень смешно. Ты выращиваешь кусты, которые тут же поедают овцы. Или сажаешь газон в центре города, поливаешь его, а потом утром приходишь — и все пусто. И непонятно почему: то ли скотина забредает, перешагивает через низкую ограду, то ли чекисты проверяют, не заложен ли здесь тайник.

О правилах поведения в тюрьме

В тюрьме у меня выработались правила, хотя иногда по забывчивости я мог что-то нарушить. Не ешь в одиночку, не крысят­ничай (то есть не воруй) — это естественные вещи. Когда человек испражняется, хлеб должен быть убран. Если человеку плохо и он не может сдерживать себя, еда прекращается и покрывается газеткой. Когда человек кончает жизнь самоубийством, не стучать в дверь, не звать никого, а делать вид, что ты ничего не замечаешь, потому что это его дело и он так решил. Слава богу, в такой ситуации я не был: не уверен, что я бы смог сделать все правильно. А самое грустное — если тебе передают что-то через окно или через канализа­цию, то ты должен как угодно передать это дальше — с риском, что тебя в карцер отведут. Например, друг просит по возможности передать на волю нелегальное письмо, а у тебя якобы есть канал. Ты знаешь, что это провокация, но друг так жаждет отправить письмо своей возлюбленной, что ты должен исполнить его просьбу и передать дальше, а потом, когда письмо окажется у оперативника, отправиться в карцер. 

О случайно найденном письме Гоголя и важных мелочах

Я помню дату этого события. Потому что в тот день, 13 июня 1973 года, я в по­следний раз, находясь на свободе и на родине, увидел свою приятельницу, близкого друга. Пришел на Рижский вокзал из Исторического музея, где в просматриваемом мной фонде семьи Хомяковых увидел письмо. Гоголевский почерк, но нет подписи. В мое отсутствие на него никто так и не обратил внимания, и в 1982 году я его опубликовал в сборнике к 60-летию Лотмана.

Проводы Габриэля Суперфина на Киевском вокзале. Май 1983 года © Из личного архива Марины Поливановой

В 1983 году меня уволили с работы, закрыли доступ к архивам в Москве и Ленинграде, где я числился читателем, выписали из Тарту. Мне прямым текстом было сказано выехать из СССР или стать стукачом. Я пытался найти компромисс, чтобы не уезжать, но все было бесполезно. И в начале марта 1983 года я подал заявление на выезд, протянул до конца мая (из Эстонии я уехал в начале мая) и в июне уже был в Германии. Архив­ными делами как исследо­ватель я смог заниматься от случая к случаю в свободное от работы время. Я не очень люблю рассказывать о сделанном и на этом хочу закончить рассказ.

другие герои «ученого совета»
 
Ольга Попова
Рождение в Бутырской тюрьме, три года в гипсе, томик Бенуа и древнерусские фрески
 
Виктор Храковский
Лингвист и филолог — о яблочном варенье, очень необычном профессоре и бацбийском языке
 
Светлана Толстая
Лингвист и академик РАН — о муже Никите Ильиче Толстом, экспедициях, синем снеге и чтении
 
Борис Равдин
Историк культуры и филолог — о том, почему филологу не нужны костыли
 
Ревекка Фрумкина
Об убийстве на Большом Каменном мосту, пятом пункте, чтении без словаря и глокой куздре
микрорубрики
Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года
Архив