Что такое Arzamas
Arzamas — проект, посвященный истории культуры. Мы приглашаем блестящих ученых и вместе с ними рассказываем об истории, искусстве, литературе, антропологии и фольклоре, то есть о самом интересном.
Наши курсы и подкасты удобнее слушать в приложении «Радио Arzamas»: добавляйте понравившиеся треки в избранное и скачивайте их, чтобы слушать без связи дома, на берегу моря и в космосе.
Если вы любите читать, смотреть картинки и играть, то тысячи текстов, тестов и игр вы найдете в «Журнале».
Еще у нас есть детское приложение «Гусьгусь» с подкастами, лекциями, сказками и колыбельными. Мы хотим, чтобы детям и родителям никогда не было скучно вместе. А еще — чтобы они понимали друг друга лучше.
Постоянно делать новые классные вещи мы можем только благодаря нашим подписчикам.
Оформить подписку можно вот тут, она открывает полный доступ ко всем аудиопроектам.
Подписка на Arzamas стоит 399 ₽ в месяц или 2999 ₽ в год, на «Гусьгусь» — 299 ₽ в месяц или 1999 ₽ в год, а еще у нас есть совместная. 
Owl

Литература, История

Николай Котрелёв: «Ученый — это существо достаточно сильное»

В новом выпуске проекта «Ученый совет» филолог, итальянист и историк книги — о хулиганском детстве, поступлении на химфак, «Европейской ночи» Ходасевича на четвертушках бумаги и закономерных случайностях

18+
Николай Всеволодович Котрелёв
(1941–2021)

Специалист по истории русской культуры конца XIX — начала XX века. Окончил романо-германское отделение филологического факультета МГУ. Занимался литературой и театром Италии и Португалии, историей книги. Главные его работы посвящены русской литературе и философии — прежде всего Вячеславу Иванову и Владимиру Соловьеву, но также Александру Блоку, Андрею Белому и др. Занимается* подготовкой публикаций ранее не изданных документов.

(Материал вышел в 2019 году.)

Николай Котрелёв в третьем выпуске проекта «Ученый совет»Съемка и монтаж Катерины Щербаковой © Arzamas

О детстве

Детство у меня было благополучное. Родился я в Москве, на руках у мамы попал в Курск. Помню какие-то фрагменты, связанные с войной: пожар, битые стекла. А немцев не помню — только пленных уже после войны и в Курске, и в Москве, и смутно трофейную выставку битой немецкой техники в парке Горького, дыры в танках, спецодежды для каких-то спецнужд — стояли огром­ные страшноватые манекены. 

Потом я учился в простой окраинной школе. Место, где мы жили, называ­лось Катуаровка  Сейчас Нагорная улица., от улицы, которая кончалась у входа в 541-ю школу, где я учился, — Катуаровское шоссе (не путать с железнодорожной станцией Катуар). Поселок наш лежал за границей тогдашней Москвы, но администра­тивно принадлежал к Москве. Это место было окружено полями колхоза «Черемушки», деревней Зюзино, замечательным оврагом и медеплавильным заводом: в километре от наших окон все время горела медепла­вильная печь. Мальчишки (а с седьмого класса и девчонки) были простые. В московскую интеллигентную среду я попал уже после школы. Лет с тринадцати родители стали меня отпускать одного в город, и я почти каждое воскресенье ездил то в Третьяковку, то в Пушкинский: до других музеев у меня не дошло ума, мне никто про них не сказал. Покойный дядюшка возил нас, своих племянников, и в Архан­гельское, и в Кусково, и в Останкино. Он любил и архитектуру, и ста­рину. А летом был святой город Курск с яблоками, с бабушкинской и дедуш­кин­ской любовью и с прекрасными мальчишками. В общем, до ка­ких-то лет я жил беззаботной и счастливой жизнью.

О родителях

Родители у меня простые инженеры. Папа — москвич, мама — курянка  То есть жительница Курска.. В доме были книги, сначала немного. Собственно, после войны ничего в доме не было, постепенно обживались. Накопление книг странным образом поощ­рял папа, сам почти не читавший — он мог читать только в лупу — из-за край­не нехорошего зрения, передавшегося по наследству (сугубый астигма­тизм). Но он подкармливал мое чтение: и следил, чтобы я ездил в книжный магазин подписных изданий на улицу Валовую, и сам приносил популярные книжки. Я прочел несколько десятков книжек научно-популярной библиотеки и про астро­номию, и про химию, и про физику и очень благодарен отцу за такой естественно-научный уклон.

Когда я в детстве и ранней школе часто болел, мама читала мне Пушкина и Жуковского. Это было так хорошо: болеть ангиной и слушать. Бабушки водили в церковь. Московская жила далеко от нас — в Богородском, это в Соколь­никах, где теперь метро «Бульвар Рокоссовского»  До 2014 года — «Улица Подбельского»., но на Рож­дество и на Пасху мы всегда бывали у нее, и когда по каким-то другим обстоятель­ствам я оказы­вался в Богородском, мы ходили в церковь, а уж на летние праздники и перед отъездом в Москву — с бабушкой Катериной Алексеевной в церковь в Курске. 

О театральной студии и превращении химика в филолога

Николай Котрелёв. Пробы на киностудии «Мосфильм» к фильму «Тучи над Борском». Около 1960 года © Из архива семьи Котрелёвых

В школе я учился успешно, но не блестяще. Хотели поставить тройку по пове­дению. Ничего специального я не творил, не хулиганил, не хамил старшим, но ходил каким-то независимым козырем и принципиально не носил форму. Родителей вызывали в школу, но потом разрешили ходить в каком-то пуло­вере.

В последних классах я много занимался физикой и химией, поскольку предпо­лагалось, что я иду в Менделеевский, куда я и поступил в августе 1958 года. Осенью, идучи из Миус в сторону Тверской, а тогда улицы Горького, я увидел объявление о наборе в студию при театре Станиславского. А я еще со школы любил декламацию — не театр, а именно декламацию. Я пошел, почитал стихи. Поступал я вместе с Инной Чуриковой и покойным директором еврейского театра Марком Гейхманом. Нас троих приняли. Студия была хорошая. Посте­пенно Менделеевский куда-то отошел, а летом 1960 года я сдал экзамены на филологический факультет МГУ. 

Ситуация на романо-германском отделении была плачевна: там было несколько толковых специалистов, но в основном их толковость заключалась в преподавании языка и знания языка академического. Хотя чему-то на фа­куль­­тете можно было научиться: только что был организован ОСиПЛ  Отделение теоретической и прикладной лингвистики (ОТиПЛ) создано на филологи­ческом факультете МГУ в 1960 году; название для нового отделения было предложено В. А. Успенским. С сентября 1962-го по март 1992 года называлось Отделением структур­ной и прикладной лингвистики (ОСиПЛ).. Вместе со мной поступали молодые ребята, из которых выросли настоящие ученые: Виктор Маркович Живов кончил русское отделение; замечательный, сравни­тельно недавно скончавшийся германист Юра Архипов; на вечернем отделении Неклюдов нашел своего Мелетинского. Но предыдущее поколение было силь­нее: именно в той же самой неудачной, неблагополучной, неблагоприят­ной для ученого роста атмосфере выросли Гаспаров, Аверинцев, Александр Викторович Михайлов.

О юности и друзьях

Николай Котрелёв в юности. Баку, 1963 год © Из архива семьи Котрелёвых

Общество было замечательное, веселое, беспутное, очень мобильное, выпиваю­щее, работающее. Выставки, хождение по мастерским, пиво, иногда (или до­вольно часто) сухое вино. Еще не было никаких наркотиков, а когда они начались, меня уже в этих компаниях не было. В 1958 году в студии я подру­жился с Леонидом Сергеевичем (Ледиком) Муравьевым (1941–1995): он, мой одногодок, тогда еще учился в 10-м классе, а потом стал замечательным реставратором русской иконы и фрески. Это знакомство определило всю мою жизнь. А потом и с его братом Володей, замечательным переводчиком, умни­цей, который принял меня на работу в Библиотеку иностранной литературы и с которым мы ежедневно общались тридцать лет. На какой-то выставке — а выставки тогда напоминали дискуссионные клубы — мы познакомились с Аликом Гинзбургом. Он ходил с переломанной рукой, поскольку выпал из окна с высокого четвертого этажа. А через год он пришел на похороны Пастернака на костылях, поскольку выпрыгнул из окна на улицу и нога не выдержала. Алик тогда был крепкий, московский чемпион по каноэ, жизнерадостный, веселый, приветливый, открытый.

О закономерных случайностях

Машинописная копия пятой книги стихов Владислава Ходасевича «Европейская ночь». Предположительно, 1950-е годы © Аукцион Bidspirit

В первое десятилетие моего научного становления очень много значили внешние случайности, чистое вмешательство провидения в мою жизнь. Случайность, что я захотел заниматься Ходасевичем. Кажется, Георгий Александрович Лесскис  Георгий Александрович Лесскис (1917–2000) — российский литературовед, филолог, лингвист. дал мне почитать перепечатку «Европейской ночи» на четвертушках бумаги, теперь это называется А5, на деле это четверть двой­ного листа писчей бумаги. Несомненно, машинопись восходила не к париж­скому изданию книги, а к одному из экземпляров распечатки текста, который Владислав Фелицианович  То есть Ходасевич. прислал брошенной им в Москве жене Анне Ивановне до выхода парижской книжки. Эти распечатки множились самизда­том и ходили по рукам. В 1960 году я еще не знал, что Ходасевич принадлежит к числу самых отверженных советским культполитпросветом писателей, что он поставлен в одну ячейку с Мережковским и Гиппиус. Окажись я на русском отделении, никто и никогда не утвердил бы мне темой курсовой либо диплом­ной работы что угодно связанное с Ходасевичем, хотя формальных запретов ни на это имя, ни на какое другое не было. «Европейская ночь» произвела на меня ошеломляющее впечатление: оказалось, что наш сегодняшний мир устроен точно так же, как мир, описанный в тексте, несмотря на то что я живу в СССР в 1960-е годы, а не в двадцатые годы в Берлине. Его бытовая обстанов­ка, бытовая приуроченность — это только бытовая приуроченность, а смыслы трансцендируют ту реальность и одно­временно отвечают реальности моей жизни. 

Потом я случайно оказался в Баку, где понял, что, раз я в Баку, надо идти в архив и заниматься Вячеславом Ивановым. И это оказалось занятием на всю жизнь. Случайность, что я стал итальянистом. Меня вели ангелы, а не мой чахлый тщедушный мозг.

О деле всей жизни

Николай Котрелёв за работой. Конец 1980-х годов © Из архива семьи Котрелёвых

Из всех занятий, которые суть мое дело, а именно синхронный перевод кино, писание заметок по итальянской литературе и театру и какие-то еще другие «именно», основным было и есть издание текстов русской литературы и рус­ской философии, а теперь еще и русских художников конца XIX — начала XX века. В центре моих интересов — текст, его история и, если угодно, его «правильность».

Совсем не просто объяснить, что такое текст. Главное: текст — это не только конечный набор слов, напечатанных в книге или на принтере, записанных от руки, на машинке, клавиатурой компьютера или прозвучавших по радио, со сцены или из телевизора. Обычно «простой человек» в своем восприятии текста ограничивается просто тем, что он прочел или услышал. Для филолога, историка культуры (как, впрочем, для следователя, психиатра и людей других профессий, чья деятельность напрямую связана с поиском смысла текста) текст — явление многоаспектное. У текста прежде всего есть история — от первой мысли о нем у автора до превращения его в то, что отдается издателю или исполняется перед публикой. Он живет и дальше — то ли автор его переделывает (часто не раз, не два переделывает) и всякий раз отдает на суд читателя «издание исправленное и дополненное», иногда на много градусов, до 180, меняя смысл. Иногда сторонние люди вмешиваются в текст вопреки воле автора — или, наоборот, с его согласия. Текст так или иначе восприни­мается теми, кому он адресован или к кому попал случайно, вызывает реакцию, толкуется.

Так вот, все эти встречи текста с его собственным автором и с каждым чита­телем, во времени своего создания и во всей последующей истории наполняют текст смыслом, усложняют его, обогащают, даже если иногда текст исчезает из культурного обихода. И филолог должен сам понять и передать другим это понимание сложного смысла текста.

Как-то я рассказывал Юрию Михайловичу Лотману о том, что делаю. «Да-да, очень интересно. А скажите, в ваше время писали текст, а потом поперек него?» — «Почти нет, не попадается, в пушкинские времена писали». «Знаете, как-то, — говорит он, — Томашевский встретил меня в Пушкинском Доме: „А вы вот можете прочесть то, что написано в рукописи под зачеркнутым?“ „Я, — говорю, — нет, не знаю“. „Но это же не трудно, надо просто убрать мысленно верхние каляки, а под ними текст“».

Это целая область знаний и умений, и без них серьезный разговор с текстами и о тексте невозможен.

О поиске текстов

Николай Котрелёв на работе во Всероссийской государственной библиотеке иностранной литературы имени М. И. Рудомино. Конец 1970-х годов © Из архива семьи Котрелёвых

Сколько я себя помню в этой области, для меня всегда на первом плане был поиск текста. Почему я стал искать текст? Меня не удовлетворял объем текстов и качество текстов школьной программы, меня не удовлетворял текст, который приходил ко мне в виде газет и журналов, которые попадали ко мне в руки, текст, который так или иначе звучал вокруг меня. Мне очень рано потребо­вался текст более правильный, текст как весь текст, глобальный текст; более правдивый, чем тот, который доходил до меня сам по себе, без усилий. Недо­верие к тексту, окружающему меня, легко изобразить как недоверие к совет­ской идеологии, и это не будет совсем неправильно. Но дело таки не в идеоло­гии: мне не хватало жизненной полноты обнимавшего меня текста, не удовлет­воряла его неадекватность моей повседневности и тому, что стояло где-то над ней, за ней.

Главная ценность в области, в которой я оказался, — это критический текст. Текст проверенный, испытанный на верность самому себе, то есть своему существу. И это больше, чем недоверие к окружающему. Я так же не верю, как не верил советскому тексту, ни в сегодняшний российский текст, ни во всемир­ный текст — американский, итальянский, любой, с которым я так или иначе сталкиваюсь. Любое известие вызывает во мне чувство «Да так ли это? Надо бы проверить». Я живу в состоянии тотального недоверия к словам и картинкам, представляемым мне как отражение жизни. 

При этом «проверять» в том смысле, в котором я сейчас это слово употребляю, значит не просто положить текст на стол и посмотреть, верно ли в нем постав­лены запятые, так ли они стоят у Блока или Пушкина, а верен ли прежде всего объем текста. Ведь многие тексты являются перед нами без начала или без конца, с дырами в середине. Или в отрыве от других произведений своего автора, то есть как обломки. Ибо одно дело — «поэма Пушкина „Полтава“», а другое — много более сложный предмет «творчество Александра Пушкина».

О главном учителе и провансальских трубадурах

Д’Арко Сильвио Авалле во время получения докторской степени. 1993 год © Université de Genève

Своим учителем я считаю замечательного итальянского ученого Д’Арко Сильвио Авалле. В университетские годы я увлекся провансалистикой, и его книга «Рукописные традиции провансальской литературы» определила все в моем профессиональном мире. В своем дипломе я под влиянием далекого итальянского профессора сформулировал для себя то, о чем сам Авалле в названной книге не писал. В самом примитивном изложении: лирические сочинения того или иного провансальского трубадура, собранные в рукописи, были единым и цельным текстом. Совокупность текстов, объединенных именем автора, выше по своему содержанию и значению, чем любая отдельная пьеса (только в полном собрании сочинений вполне выражен автор, синони­мичны «Лев Толстой» и «Полное собрание сочинений Льва Толстого», но не «Лев Толстой» и «Война и мир»). В провансальских рукописях текстам автора предшествовала непременно его vida («жизнь», «житие»), причем vida совершенная, завершенная: «он, такой-то, писал о любви и умер». Эти vidas, как правило, кратки (не более пяти-десяти строчек) и чаще всего выдуманы.

То же самое, хотя это напрямую не относилось к теме диплома, я увидал в «Золотой легенде», где жизнеописанию святого предшествует символическое раскрытие сущности его жития, его святого лика, и только дальше — подроб­ности биографии. Всему этому я научился, читая Д’Арко Сильвио Авалле. Хотя сам он не этим занимался, но его подход к рукописям меня навел на эти поло­же­ния, и я считаю его своим главным, а может быть, и единственным учите­лем, с остальных с миру по нитке, то больше, то меньше, но все уже в прибав­ле­ние. Я с Авалле никогда не был знаком, хотя он умер чуть ли не уже в XXI веке.

О Фоме Аквинском и Пугачевой

Хосе Рисуэньо. Святой Фома Аквинский. Последняя треть XVII — первая четверть XVIII века Museo Nacional del Prado

Смысл гуманитарной науки в том, что она, как история, учит жизни. В моло­дости мы не очень понимали, что наша область занятий в зрелом буржуазном обществе может представлять из себя в лучшем случае некоторую золотую клетку, золоченное гетто: «Ну, вы там себе занимайтесь Данте или Мольером, у вас хорошие зарплаты, но это мало имеет отношения к тому, чем живет общество». Оказалось, что именно к этому привела перестройка. Кроме того, количественный рост работ и работников в нашей области снижает статус общего состояния области и превращает ее в нечто, ничем не отличное от журналистики или шоу-бизнеса. Мне же казалось и кажется, что занятие Фомой Аквинским должно было бы сделать явление Пугачевой незначимым.

О том, как объяснить незнакомому человеку, зачем нужно заниматься текстологией

Николай Котрелёв читает лекцию о Владимире Соловьеве в Доме архитекторов. 1988 год © Из архива семьи Котрелёвых

Когда я недавно читал курс магистрантам, в первый день рассказывал о том, в чем разница между рукописью и печатным текстом, как устроена библио­тека, как устроена рукопись. На третьей лекции один не выдерживает и гово­рит: «А зачем нам это знать? Мы же философией занимаемся». Пришлось ему объяснять. Объяснить это достаточно трудно, этому я научился у Д’Арко Сильвио Авалле. Без понимания того, как текст в разные моменты своего существования предстает передо мной, читателем, слушателем, зрителем (адресатом), нельзя понять то общество, которое жило или живет этим текстом и с этим текстом, без этого нельзя понять сам текст. Текст — это не одни слова, но совокупность его прочтений, это его проекции, продолжения в жизнь своих поколений, последующих поколений, в связь с предыдущими. Обращение с текстами в истории — это и есть предмет истории. Простой человек не может понять, зачем нужна текстология. И это не гордыня, а настоящее отношение сапожника к своему произведению: не может человек с тридцать седьмым размером ходить в сапогах сорок шестого. К сожалению, массовая культура всех ставит на одну колодку, и в этой обуви ходить человечеству нельзя.

О времени и незаконченных работах

Николай Котрелёв. Начало 2010-х годов © Институт мировой литературы имени М. А. Горького РАН

Пока я был молод, я ходил на работу к 09:15 и до 18:00, оттуда бегом в библиотеку или в архив. Я всегда ложился спать поздно, не раньше часа. Вечерами после работы еще были друзья или дети, домашние обязанности, гости, снова работа. В командировке в Ленинграде мог поспеть в три архива в день и еще поужинать с друзьями. Ученый — это существо достаточно сильное. 

Я работаю неправильно, так что учиться у меня нельзя. Мне всегда не хватало желания закончить работу и представить ее в законченном виде в печать. Началось это, когда классе в восьмом я участвовал в конкурсе на лучшее литературное произведение и представил нечто а-ля Джек Лондон без конца (получил первое место). С той поры все было без конца. Я до сих пор способен заниматься самым серьезным образом какой-то темой и, понимая, что я не кончил еще занятие, перейти к другому материалу. Если дело не связано с внешним заказом, требованиями, звонками, письмами со стороны заказчика, то это может так и остаться. Таких работ у меня много, десятки больших, серьезных. Этот метод приводит к тому, что печатаюсь я мало, за свою жизнь у меня всяких ученых-неученых публикаций всего пятьсот — может, даже меньше. Вот у Михаила Леоновича Гаспарова была фантастическая работо­способность: он писал всегда. В метро, где угодно.

О книгах

Николай Котрелёв. Гродно, 1965 год © Из архива семьи Котрелёвых

До известного времени я знал, где у меня какая книжка и бумажка, но про­изошло два события в мире: взрывное производство интересующих меня книг и смена научной парадигмы. Книжки стало ставить некуда. Сначала все умещалось в одной комнате, потом в двух, теперь в моей квартире четыре комнаты и места катастрофически не хватает. Мне нужно было бы еще две-три-четыре комнаты для нормальной работы с книгой. Приходится искать, куда же я поставил новоприобретенную книгу или даже старую. Книги при­ходится не расставлять, а притыкать: «Бог знает, что себе бормочешь, / Ища пенсне или ключи».

другие герои «ученого совета»
 
Габриэль Суперфин
Специалист по архивам — о необычном имени, детдоме, учебе в Тарту и работе садовником
 
Ольга Попова
Рождение в Бутырской тюрьме, три года в гипсе, томик Бенуа и древнерусские фрески
 
Виктор Храковский
Лингвист и филолог — о яблочном варенье, очень необычном профессоре и бацбийском языке
 
Светлана Толстая
Лингвист и академик РАН — о муже Никите Ильиче Толстом, экспедициях, синем снеге и чтении
 
Борис Равдин
Историк культуры и филолог — о том, почему филологу не нужны костыли
 
Ревекка Фрумкина
Об убийстве на Большом Каменном мосту, пятом пункте, чтении без словаря и глокой куздре