

Мы все знаем, что чувств у нас пять. Откуда мы это знаем? Из здравого смысла или из обыденного языка, который подсказывает нам выражение «шестое чувство» — то есть чувство, которого нет.
Еще вроде бы говорят о шестом чувстве. И еще есть чувство голода. А равновесие (его еще называют проприоцепцией) — это чувство или нет? А болевой порог? А ощущение температуры? Картина оказывается весьма запутанной. Получается, что, помимо канонических пяти чувств, о которых известно всем, есть еще
Допустим, вы пришли в поликлинику к терапевту и начинаете ему рассказывать, чтó и где у вас болит, ноет, жжет и так далее. В
У всех нас есть тела, и эти тела оснащены особым чувственным аппаратом, который передает в мозг данные о состоянии внешней среды и самого тела. Кажется, что это епархия нейрофизиологов, неврологов или когнитивных исследователей. Но так ли это? Помимо собственно нейрофизиологических сигналов, мы можем рассматривать чувственное восприятие еще и как некоторый культурный и социальный процесс. Социальные антропологи предлагают рассматривать процесс чувствования или процесс ощущения как социальное явление — подобно религии, родственным отношениям или покупкам в магазине. Сенсорные данные незаметно для нас самих окрашены социальными значениями. То, что и как мы чувствуем, что выделяем как значимое, а что игнорируем, влияет на отношения между людьми.
Например, в нейрофизиологии существует понятие шестого чувства. Это вовсе не интуиция в бытовом смысле, а ощущение собственного тела, его внутренний отклик от суставов, мышц, конечностей, их положения и движения. Шестое чувство — проприоцепцию — в конце XIX века описал английский нейрофизиолог Чарлз Шеррингтон, но попытки
Другое незамечаемое и редко проблематизируемое чувство — ощущение тепла и холода. Его еще называют термоцепцией. С осязанием из «большой пятерки чувств» оно не связано: за ощущение тепла и холода отвечают особые рецепторы в коже. Например, в разных культурах существуют разные наборы терминов, которыми выражаются градации температуры, и у нас есть представления о приемлемой или неприемлемой температуре тела или дома. Скажем, мы умиляемся скандинавской культуре хюгге, но не отдаем себе отчет в том, что люди ходят дома в красивых вязаных свитерах с оленями потому, что в квартире приемлемой температурой считается 16–18 градусов, а не привычные нам 20–24 (зато мы сразу заметим, если с привычной нам температурой
Какие-то следы иначе осмысленной термоцепции можно обнаружить в языковых метафорах. Мы говорим о горячих и холодных людях — для нас эти метафоры стерты, но
Если вернуться к примеру с терапевтом, то можно сказать, что даже такое несомненное чувство, как боль, может иметь совершенно разные социальные смыслы. Ощущение боли (ноцицепция) есть у всех. На индивидуальном уровне это ощущение может довольно сильно варьировать: это называют болевым порогом — у
В одном исследовании сравнивали восприятие боли у рожениц из Бельгии и Нидерландов. У этих стран общий язык, похожие политические системы и среда обитания. Однако отношение к родовой боли и обезболиванию оказалось разным — до такой степени, что исследователи говорят о двух разных «культурах боли». Что различается, какие факторы могли повлиять на формирование этих разных культур боли? С одной стороны, в этих странах разные религиозные ландшафты. С другой — медицинская помощь устроена
Столкновение разных культур боли и разных языков ощущений можно наблюдать и внутри одного общества. Самый очевидный пример — этнические меньшинства внутри большого общества. Менее очевидный — периоды активного культурного импорта, когда старая, привычная культура боли сталкивается с новой. В качестве примера можно привести Россию конца XVII века (новая прививка западной гуморальной медицины на фоне устоявшегося подхода к телу и болезням, который определялся религиозными воззрениями и верой в колдовство). Здоровьем царя и его ближайшего окружения занимался Аптекарский приказ — это тогдашний аналог Министерства здравоохранения. Он занимался наймом иностранных докторов, комплектованием московских аптек, покупкой импортных лекарств и заготовкой трав. Там же хранились «дохтурские сказки» — своего рода медицинские карточки. Они были составлены во время большой кремлевской диспансеризации 1673 года, когда царь Алексей Михайлович, боявшийся заразы, велел всем ближним боярам подробно описать свои недомогания иностранным докторам. Так один способ описания боли столкнулся с другим: бояре говорили о своих ощущениях, а врачи переводили услышанное на более привычный им язык гуморальной медицины. Результаты получались выразительные: «хипохондрика и оморок», «по сказке больного тараканы в голове, от того глух и оморок», «гортанью и низом лягушки малые шли». Получается, что в XVII веке одни люди мыслили свою телесность в терминах лягушек, сглаза и порчи, а другие — в терминах ипохондрии и других понятий западной медицины.
Ощущением тела, ощущением температуры и боли сенсорные системы человеческого тела не исчерпываются. У нас есть чувство времени (хроноцепция), ощущения голода и жажды, ощущение высоты, разные физиологические рефлексы (например, зуд). К этому примешиваются разнообразные социальные чувства, такие как стыд. Но все эти чувства в разных культурах играют разные когнитивные и символические роли. Этнографические исследования разных культур показывают, что различение основных чувств универсально. Но осмысление чувств, а также их ассоциация (то есть связь друг с другом) в разных обществах разная. И в разные исторические периоды одни чувства как бы усиливаются и выходят на передний план — то есть выдвигаются в социальное пространство. Общество начинает о них думать и уделять им больше внимания, чем остальным. А другие чувства как будто уходят в тень, их статус и возможности не обсуждаются. Все эти различия носят культурный, а не физиологический характер: нельзя сказать, что индейцы амазонской сельвы физиологически обладают более развитым слухом или обонянием, чем обитатели Стокгольма или Москвы. Важно другое: в обществе индейцев и в шведском обществе слух и обоняние будут наделяться разным статусом, будут иметь разный социальный смысл и будут работать в разных сферах. Такие специфические сочетания, когда одни чувства оказываются
Если попытаться описать, чем одна конфигурация чувств может отличаться от другой, то получится три варианта.
Все это должно привести нас к мысли, что человек вместе с присущими ему сенсорными системами — существо не постоянное. Наоборот, он меняется во времени и пространстве, и вместе с эпохой изменяются его мировоззрение, его эмоциональный язык, его чувствительность, а также социальный смысл его ощущений. Первыми об этом стали задумываться историки французской школы «Анналов» еще в 1930-е годы, а сейчас в социальных и гуманитарных дисциплинах мысль о подвижности ощущений представляет собой некоторый консенсус, из которого исходят и историки, и антропологи.
Я уже упоминала важность внимания для тех или иных ощущений. Для описания общества некоторые исследователи даже прибегают к такой метафоре, как нервная система. Нервная система не существует отдельно от человека: она пронизывает его тело, она определяет его чувствительность, его болевые точки, его реакции на раздражители. В
У разных социальных групп это приемлемое сенсорное поведение будет разным:
Как вообще возникает мысль изучать ощущения в перспективе социальных и гуманитарных наук?
Объяснение разной чувствительности разных обществ отсылками к природе было характерно и для ранних биологических теорий. В качестве примера можно привести одну эксцентричную классификацию живых существ. Ее придумал в начале XIX века немецкий натуралист Лоренц Окен. Он предлагал делить все живое на пять классов в зависимости от приоритетного обладания тем или иным органом чувств: осязающие беспозвоночные; рыбы — у которых впервые появляется язык и, соответственно, вкус; рептилии, у которых ноздри соединяются с ротовой полостью, — это обоняние; птицы, получающие внешнее ухо, — это слух; и млекопитающие, вооруженные всеми этими чувствами в их полноте и особенно подвижным глазом. Не останавливаясь на этом, Окен делал следующий шаг и предлагал распространить этот принцип и на человеческие расы: в зависимости от ведущего чувства он выстраивал их от «осязающего» африканца к «созерцающему» европейцу. Сейчас нам такие построения кажутся курьезными, но они в
Интересно, что в
О самом зрении и его борьбе со слухом за первое место в конфигурации чувств пойдет речь в следующей лекции.
Во многих европейских языках, включая и русский, есть выражения и устойчивые сочетания, так или иначе связанные со зрением. Мы можем «рассматривать вопрос», «фокусироваться на
В 1942 году в оккупированном немцами Париже вышла книга историка Люсьена Февра, одного из основателей новой исторической школы. Книга называлась «Проблема неверия в XVI веке. Религия Рабле», и в ней Февр выдвинул очень смелый тезис: в XVI веке зрение было менее важным способом постигать мир, чем сейчас. В отличие от человека позднего Нового времени, современники Рабле (не те, кто его читал, а те, о ком он писал, то есть социальные низы) полагались на слух и низшие чувства, то есть на осязание, обоняние и вкус. Февр назвал такую конфигурацию чувств «визуальной отсталостью» (франц. retard de la vue). Эту гипотезу подхватили и развили его коллеги. Через 20 лет, в 1961 году, другой французский историк, ученик Люсьена Февра Робер Мандру, уточнил: в XVI веке слух занимал первое место, осязание — второе, а зрение — всего лишь третье. Репутация зрения тоже была другой и для нас совершенно непривычной: зрению еще не приписывалось умение наблюдать, свидетельствовать, организовывать и классифицировать. На первый план в конфигурации чувств зрение выходило постепенно, и так же постепенно складывался новый способ видеть — научный, юридический и художественный, связанный с освоением перспективы. Мандру видел истоки такого зрения в ренессансном развитии науки. В частности, он писал: «Телескоп Галилея и первые микроскопы были инструментами научного прогресса, но с ними появилось и новое видение, более тренированное и дальнозоркое». То есть научные инструменты и наука вообще меняли то, как мы смотрим.
Так историческая наука стала задаваться вопросом, как социальные процессы влияют на конфигурацию чувств. Можно ли однозначно сказать, что до определенного времени люди меньше полагались на зрение и больше — на остальные ощущения? Мало кто из историков сомневался в том, что культура Нового времени — это культура преимущественно визуальная. Именно Новое время дало нам книгопечатание, рост грамотности, линейную перспективу, новое представление о том, что такое наука и ее методы — эксперимент и наблюдение. Но всех интересовали источники и характер этой визуальности. И разные ученые описывали их
Самая масштабная попытка объяснить роль зрения в европейской цивилизации принадлежит не историку и не антропологу. Наверняка многие слышали афоризм «The Medium is the message» — «Средство коммуникации и есть само сообщение». Это самая популярная цитата из одноименной книги канадского философа и теоретика коммуникации Маршалла Маклюэна. Она же суммирует идею, которую Маклюэн развивал в своих предыдущих работах. С его точки зрения, средства коммуникации — это лишь технологичные продолжения сенсорных систем человеческого тела, поэтому переходы от одного массового средства коммуникации к другому можно рассматривать как переключения между ведущими способами восприятия. Люди Средневековья воспринимали мир синтетически, с помощью всех органов чувств, пока в XV веке не появились подвижные литеры и типографский станок. Изобретение Иоганна Гутенберга сделало печатную книгу массовым средством коммуникации и в дальней перспективе привело к тому, что зрение (и чтение) стало основным средством получения и усвоения информации. Вдобавок типографский станок стал символом перехода от устной культуры к письменной: этот переход Маклюэн назвал «великим водоразделом» (англ. great divide), пропастью между Средневековьем и Новым временем.
Более того, сам по себе сюжет о книгопечатании, которое изменило мир, Маклюэн вписывал в более широкую теорию. Если средства коммуникации — это такие продолжения наших чувств, то почему бы не попробовать описать всю человеческую цивилизацию как смену власти одного чувства властью другого? Маклюэн рассматривал чувственную конфигурацию как результат политических и социальных процессов и как артефакт разных способов познания: например, если мы считаем, что слуховая информация важнее тактильной, мы тем самым поощряем приоритет слуха. Допустим, человек Нового времени и вправду в первую очередь полагается на печатное знание. Например, он уверен, что книга или газета — это более авторитетный источник, чем записка или слухи. И тогда зрение выходит на первый план, а вся остальная информация объявляется не очень надежной. Тогда бессмысленно и обращать внимание на то, что говорят другие сенсорные системы. Соответственно, чем совершеннее наши технологии, тем хуже работает наше чувственное восприятие в целом.
Чтобы это продемонстрировать, Маклюэн рисовал глобальную стадиальную схему. Весь процесс цивилизации делился на четыре этапа. Каждый этап опирался на
Эта соблазнительная теория
Сомнения вызывала и однозначная связь между зрением, письменностью и знанием. На этот счет сильные расхождения обнаруживаются уже в классических традициях. Например, древнееврейская культура трактовала знание и понимание как слышание (собственно, библейское Слово, которое было в начале всего, — это звучащее слово), а древнегреческая культура трактовала знание как видение — но при этом греческое видение было совсем не похоже на западноевропейское видение Нового времени. Если же отклониться от западноевропейского культурного континуума, обнаружатся еще более интересные ассоциации. Например, у нигерийского народа хауса есть всего два термина для чувственного восприятия: хауса выделяют зрение и не-зрение, в котором соединены все остальные способы получения информации.
У бесписьменных — то есть сосредоточенных на слуховых данных — индейцах хопи с юго-запада США или у индейцев десана из Колумбии используется очень сложная символика движения и цвета. В общем, то, что у
Например, в Бразилии есть такой народ суйя, который живет в верховьях реки Шингу в штате Мату-Гросу. У суйя слух и речь считаются социальными способностями, а зрение и обоняние — антисоциальными, связанными с колдовством, опасностью и животным миром. Однако нельзя сказать, что зрительная информация для суйя неважна: наоборот, как все опасное, она имеет жизненную важность. То есть мы видим, что физиологически одно и то же чувство может осмысляться совершенно
Собственно, главная претензия к теории «великого водораздела» — которая, напомню, была сформулирована не антропологом, а философом — заключается в ее близорукости. Она хотела быть всеобъемлющей, но фактически была сфокусирована на истории элит в обществах Старого Света. А само деление культур на визуальные и аудиальные просто игнорировало каналы восприятия за пределами аристотелевских пяти чувств. Тем самым классификация Маклюэна оказывалась еще продуктом западноевропейской мифологии чувств — и пыталась объяснить многообразие культур в западноевропейских терминах.
Маклюэн делал глобальные выводы на основании развития технологий. Продуктивнее ли зайти с другой стороны и смотреть на изменение чувств сквозь призму социальных изменений? Так от большой теории мы переходим на уровень конкретного исторического материала. Почти в одно время с Маклюэном об изменении чувственных ориентаций в Европе Нового времени стал писать Мишель Фуко. Для него источником изменений стали не новые средства коммуникации, а политические изменения, связанные с необходимостью контролировать человеческое тело и социальное тело, то есть общество в целом. То есть государство все больше оказывается заинтересовано в здоровых и упорядоченных телах: государство дисциплинирует людей, отделяет здоровых от больных, полезных от бесполезных. Инструментами служат такие машины контроля, как армия, школа, больница, сумасшедший дом и тюрьма.
А импульсом для изменений становится появление новой анатомии в середине XVI века и реформирование медицины. Тогда написанное в учебниках и классических текстах стало подвергаться сомнению, а затем и корректироваться теми данными, которые естествоиспытатели наблюдали своими глазами и показывали всем желающим в анатомических театрах и на публичных лекциях. В медицине и натуральной истории глаз оказывался главным судьей. Этот глаз можно было усиливать и вооружать, чтобы увидеть
Так появляются научное наблюдение и художественное созерцание, когда естествоиспытатель или художник изучающе смотрят на натуру, в том числе натуру обнаженную. Историк искусства Джон Бергер первым заговорил о специфическом «мужском взгляде», который был присущ художникам Нового времени: зрение считалось не только аналитическим, но и специфически мужским свойством. Оно воплощало рациональность. Женщины же рациональными существами не считались, поэтому обладать высшим интеллектуальным свойством не могли. Поэтому в разные периоды им приписывали приоритет
Зрение влияло не только на восприятие пространства, но и на восприятие времени. Медленно, но верно глаз отнимал у уха такую важную социальную функцию, как счет часов. В Средние века люди долго ориентировались на звук церковного колокола: весной и летом, во время длинного светового дня, колокол отсчитывал конец рабочего времени. Часы, которые сначала появляются на колокольне, а затем становятся личным аксессуаром, не вытесняли колокольный звон, но делали его менее важным: теперь время всегда можно было «посмотреть». Дополнительную поддержку визуализации времени оказала промышленная революция. До середины XIX века в соседних городах или деревнях церковные и городские часы могли показывать разное время. Но в
Кажется, что такая картина — подход через социальные и политические изменения — более правдоподобна, чем теория «великого водораздела». Эти новые исследования могут поставить под сомнение и главный вывод — что глаз победил. Например, если считалось, что мужчины и женщины видят
Более того, в тех областях, где глаз, казалось бы, главенствовал, он царил не безраздельно. В частных музейных собраниях, выросших из кунсткамер, комнат чудес и барочных кабинетов редкостей, посетитель не только рассматривал, но и ощупывал многие экспонаты. В медицине и естественных науках наблюдение усиливалось другими чувствами: симптомы многих болезней и качества химических веществ распознавались по запаху, на ощупь и на слух. И наоборот, окончательность видимого то и дело ставилась под вопрос: с эпохи барокко и до Первой мировой войны европейцы изучали оптические иллюзии, обманки, гротески, микроскопические изображения — и приходили к выводу, что мы много чего не в силах увидеть ни голым, ни вооруженным взглядом.
Описывать запахи довольно трудно. Кажется, что знакомые языки предлагают только два способа это сделать. Первый — с помощью указания на источник запаха. Запах может быть кожаным, древесным, фруктовым — это указание на источник. Второй способ — с помощью разного рода метафор, в том числе метафор стертых, которые мы уже не воспринимаем как метафоры: тогда мы говорим об остром или резком запахе. Парфюмеры и винные критики различают еще запахи теплые и холодные, маслянистые и округлые, нервные и сдержанные. Еще мы умеем давать запахам оценки и измерять их интенсивность: тогда мы говорим о запахах сильных и слабых, противных и вкусных, отталкивающих или удушающих. В принципе, весь этот репертуар можно обнаружить, если почитать описания духов на
На то, что классифицировать запахи — задача непростая, указывали уже Платон и Аристотель. В диалоге «Тимей» Платон отмечал, что запахи можно разделить на приятные и неприятные. Но невозможно дать им названия, поскольку они не состоят из конечного числа простых форм: то есть у нас нет элементарных единиц, на которые мы можем опираться при классификации. Собственно, поэтому названия запахов обычно конкретны и происходят от названий пахучих веществ. И чем больше пахучих веществ есть в нашем распоряжении, тем больше этих названий. Например, до начала XX века «бензинового» запаха не существовало, поскольку не было бензина.
Однако как только мы выходим за пределы европейских языков, проблема называния и классификации запахов меняет свои контуры. Есть языки — от тайского маник до юкатекского майя, — где для запахов существуют универсальные слова. Это значит, что слова для запахов похожи на слова для цветов: они обозначают не конкретный запах (запах папайи или запах крови), а некие универсальные признаки. Грубо говоря,
Другой пример — язык бразильских индейцев суйя, обитателей штата Мату-Гросу. У суйя все люди, животные и растения распределяются на четыре группы в зависимости от того, какой запах им приписывается. Суйя различают сильный, острый, слабый, он же приятный, и гнилой запахи. Различие зависит от силы запаха и степени его опасности. Людям эти запахи приписываются исходя из их гендерной принадлежности, возраста и социального статуса. Общий принцип можно сформулировать так: чем выше статус, тем незаметнее запах. Самым высоким статусом в обществе суйя обладают взрослые мужчины — они, соответственно, в этой системе координат ничем не пахнут. Женщины и особенно дети обладают более низким статусом: они в
Если проблема зрения начала волновать антропологов уже в начале XX века, то обоняние оставалось в тени до
Но хотя возможности человеческого носа и вправду невелики по сравнению с собачьими, очевидно, что человек использует запахи для классификации и апеллирует к обонянию в самых разных ситуациях. Мы с удовольствием обсуждаем способность запахов напоминать нам о прошлом: этот ностальгический потенциал запахов был замечен Марселем Прустом в начале XX века и теперь называется в его честь — «синдром Пруста». В своем романе «По направлению к Свану» Пруст описывает вкус и аромат печенья мадлен, размоченного в липовом чае. Этот вкус и аромат напоминают ему детство и тетушку, которая поила его этим чаем с этим печеньем. В этом случае запах способен воссоединить нас с нашим прошлым. Но у запахов есть и другие возможности. Все мы не раз слышали ксенофобные высказывания в адрес иностранцев, этнических или других меньшинств: в таких высказываниях часто возникают указания на чужой и поэтому неприятный запах. Так запахи используются для разделения и проведения границ.
Культурную историю запахов на французском материале открыл французский историк Ален Корбен. Это произошло в 1982 году, то есть на сорок лет позже, чем его соотечественник Люсьен Февр начал размышлять об истории зрения. Идея Корбена заключалась в том, чтобы описать процесс модернизации как постепенное вытеснение и регламентацию запахов. До XVIII–XIX веков европейцев окружало множество интенсивных и разнообразных запахов:
Ален Корбен попытался понять, почему одни представления о терпимом сменились другими и каким путем западный мир пришел к современным нормам. Чтобы лучше понять его концепцию, нам нужно выяснить, как работало обоняние до эпохи перемен. Какую роль играла возможность чувствовать и распознавать запахи в Античности и раннем Средневековье? И что запахи вообще могли значить?
В арсенале любого археологического музея есть маленькие керамические и стеклянные флаконы для мазей и духов, которые говорят о популярности ароматов в классической древности. Разные ароматические вещества и цветы упоминались в античной поэзии; курения и масла использовались в жертвоприношениях и других ритуальных событиях. После гигиенических процедур тело и волосы было принято покрывать душистыми маслами, особенно если гражданину предстояло выступать в собрании, посещать игры или театр или участвовать в симпосионе, то есть пире. Таким образом, использование ароматов было обращено к коллективу и коррелировало с коллективными действиями.
Вдобавок запахи обсуждались и осмыслялись с медицинской точки зрения. Античная медицина базировалась на так называемой теории гуморов. В человеческом теле выделялось четыре вида телесных жидкостей: кровь, флегма, желтая и черная желчь. Они дают названия четырем темпераментам, о которых мы знаем и сейчас: сангвиники, флегматики, холерики и меланхолики. Эти жидкости характеризовались через комбинации основных свойств: холодный и горячий, влажный и сухой. Например, кровь (это основная жидкость у сангвиников) считалась горячей и влажной. Те же комбинации свойств были присущи разным продуктам, напиткам, лекарствам и даже ароматическим веществам. Допустим,
Эти магистральные значения запахов сохранились и с переходом к христианству. Парфюмерия
Мы можем с уверенностью сказать, что средневековая культура сохранила некоторые античные подходы к запахам и выработала ряд своих. Соответственно, обоняние было важным элементом в конфигурации чувств: оно помогало ориентироваться в религиозной сфере и направляло людей в их гигиенических практиках. Наконец, оно
Книга Алена Корбена «Миазм и нарцисс» вышла в 1982 году. В ней процесс цивилизации описывается как процесс снижения толерантности к запахам. Что это значит и в чем заключается его основная идея? Прежде чем ответить на этот вопрос, нам надо понять, что имеется в виду под процессом цивилизации.
Понятие «процесс цивилизации» предложил немецкий историк Норберт Элиас. Элиас изучал средневековое общество и обнаружил, что изменение, или утоньшение, придворного этикета привело к формированию новой индивидуальной дистанции. По сравнению с обществом Нового времени средневековые люди были намного ближе друг к другу: они ели из одной посуды, спали в семейных постелях вместе с детьми, домочадцами и даже чужими людьми, не нуждались в уединении (что сказывалось, к примеру, на устройстве жилища: двери появляются довольно поздно) и более активно воспринимали мир посредством «низших чувств» — вкуса, обоняния и осязания.
А потом в придворной культуре возникают новые манеры — они создают необходимость больше контролировать тело, больше смотреть на себя со стороны. Так возникает «барьер стыдливости», который постепенно спускается из высшего общества в низшие социальные слои (социологи называют это явление «нисходящая мобильность»). В жилищах появляются закрывающиеся комнаты, люди начинают пользоваться индивидуальными столовыми приборами и постельным бельем, естественные нужды вытесняются из публичной сферы в сугубо приватную. Соответственно, чем дальше, тем больше запахи оказываются под подозрением: они служат ощутимыми знаками чужого присутствия. Так возникает требование «как можно меньше пахнуть» — его начинают прилагать и к людям, и к обжитому ими пространству.
В эту конструкцию Корбен добавляет конкретику: жесткий контроль над телесными запахами оказывается результатом популяризации медицинских и научных теорий Просвещения. Во второй половине XVIII века становится очень популярной медицинская идея, что любые сильные запахи вредны для здоровья. Элита начинает задаваться вопросами об охране общественного здоровья и использует в обсуждениях городского управления медицинские теории. Так складываются новые представления о хороших и плохих запахах, о чистоте и грязи. Любые сильные запахи — от экскрементов до мускуса — дискредитируются, а борьба с вонью становится главной задачей гигиены. Собственно, под знаменем борьбы за общественное благо вырабатываются и новые понятия о чистоте и порядке, и новые правила гигиены. Новые нормы употребления духов и пахучих лекарств требуют учитывать возраст и гендер; ароматические вещества, от духов до табака, получают социальные характеристики. Оказывается, что запахи могут быть не только полезными и вредными, приятными и неприятными — они становятся дорогими и дешевыми, престижными и плебейскими. С их помощью можно осудить неподобающее поведение (например, в культуре и искусстве возникает образ кокотки, злоупотребляющей пряными духами) или обозначить границу между «цивилизацией» и «дикостью» (тогда упоминаются телесные запахи тех, кто, с точки зрения говорящего, недостаточно цивилизован — от гаитянских креолов до русских крестьян и сибирских кочевников). Запахи жестко регламентировались или искоренялись, а это говорит скорее об усиленном, чем об ослабленном обонянии. То есть мы можем сказать, что в Новое время обоняние меняет свою социальную функцию: оно оказывается более избирательным, придирчивым и внимательным.
Некоторых ученых это исследование побудило к тому, чтобы заговорить об «ольфакторном молчании». Под молчанием понимается своеобразный императив дезодорированности, отсутствия запахов, который становится новой нормой. Но с такой формулировкой согласиться трудно. Мы видим, что пока одни запахи считаются нежелательными, другие запахи в определенных социальных ситуациях только приветствуются: запахи парфюмерии, стирального порошка, кофе или булочек с корицей — это хорошие запахи, если они появляются там, где их ожидаешь. Но, например, приятные духи соседа по вагону метро будут вызывать раздражение, а запах кофе в туалете покажется просто неуместным. Наверное, можно сказать, что Новое время стало не только эпохой изменения манер и освоения индивидуализма. Новое время стало еще и временем выработки огромного количества очень нюансированных правил, которые упорядочивают тип запахов, их интенсивность и ситуации, в которых они могут появиться.
Читайте также на Arzamas рубрику Марии Пироговской «Запах дня» — краткую историю запахов: от кофе и мускуса до сыра и супермаркета.
Мы все знаем, что у нас есть осязание. Но что это? Как ему дать определение? Понятие осязания похоже на зонтик, под которым скрывается сразу несколько значений. Иногда под осязанием понимается непосредственное бессознательное впечатление, которое человек получает через кожу любой части тела. Иногда осязание приравнивается к сознательной и осмысленной ощупи, то есть когнитивно направленному прикосновению пальцев. Сюда же могут включаться жестовые касания, то есть те прикосновения, которые имеют устойчивый социальный смысл, — например, тактильные приветствия и прощания, объятия, поцелуи, благословения и наложения рук. В свою очередь, такие прикосновения могут быть асимметричными, вроде целования рук (они демонстрируют властную иерархию или символическое подчинение). Но могут быть и симметричными, создающими видимость равенства, — это, например, рукопожатие. Еще дальше от магистрального значения (но все равно под тем же зонтиком) будут диагностические касания (измерение пульса или температуры) и разные прикосновения к самому себе, от аутоагрессии до аутоэротизма.
Что общего между этими довольно разными явлениями? Наверное, единственное, что их может объединить, — небольшая дистанция, на которой они функционируют. Понятие дистанции в социальные исследования ввел американский антрополог Эдвард Холл. Он придумал целую новую дисциплину, которая называлась «проксемика» и изучала расстояния между людьми.
Проксемика извлекала смысл из того, как в разных культурах люди используют пространство — при разговоре, при организации жилища или в городском планировании. Например, во время коммуникации можно разговаривать на разном расстоянии друг от друга. Холл выделял четыре пространственные зоны, или четыре вида дистанции. Каждый из этих видов взывал к
Если мы вернемся к античным представлениям об иерархии пяти чувств, то вспомним, что осязание — низшее, базовое чувство. По мнению Аристотеля, оно отделяет людей и животных от растений — и оно же объединяет людей с животными. Соответственно, оно воплощает в себе животное, чувственное начало. Античная культура превозносила зрение и слух как опору мышления, но нельзя сказать, что пренебрегала животным чувством осязания. Например, в античной медицине осязание помогало выявить темперамент человека, посчитать пульс или распознать признаки лихорадки. На основании чувств античные врачи проводили различие между телами мужчин и женщин — мы уже говорили, что это различие опиралось на температуру: мужчины были горячими, а женщины — холодными. Но, кроме того, использовались осязательные термины. Мужчины считались сухими и твердыми, а женщины — влажными и мягкими.
Эта тактильная оппозиция мужского и женского тела сохранилась и после христианизации Европы. В
Сакральные смыслы осязания были не менее важны. В частности, такому сюжету посвящена книга Марка Блока «Короли-чудотворцы», одна из классических исторических работ XX века. Она посвящена тому, как работало чудо: в течение нескольких поколений французские и английские короли лечили золотуху, или туберкулезный лимфаденит, как сейчас бы это назвали врачи. Так вот, эту болезнь короли лечили наложением рук. Для больных, которые искали исцеления, сакральное и медицинское не были разделены. А почему считалось, что король может вылечить? Потому, что его власть была священной: люди верили, что христианские святые, священники и короли могут влиять на события в этом мире. Поэтому у святого можно попросить урожай или исцеление от болезни. Прикосновение практически гарантировало выздоровление.
Контакт с могущественной силой мог быть прямым, а мог быть опосредованным. В средневековых хрониках можно обнаружить свидетельства того, что прихожане просили священников лечить наложением рук, пили елей, ели толченые мощи, умащались миром и использовали для пластырей облатки. То есть это было медицинское понимание святости. С другой стороны, Бог мог прикоснуться к человеку в ответ на его духовный запрос и позволить разделить свои страдания: это случай стигматов, которые первым в христианских житиях получил Франциск Ассизский (однако случаи стигматизации известны и в XX веке).
Но можно было пытаться разделить страдание и самостоятельно, не дожидаясь чуда стигматизации: разные аскетические практики, от самобичевания до ношения вериг или власяницы, активно использовали чувства осязания и боли. С другой стороны, известна средневековая практика «Божьего суда» — она описана, например, в «Романе о Тристане и Изольде»: в случае юридической двусмысленности обвиняемый мог решиться на средневековый детектор лжи и взять в руки кусок раскаленного железа. Если Бог был на его стороне, он чудесным образом менял границы человеческого осязания и кожа оставалась целой и невредимой. То есть осязание было самым непосредственным способом почувствовать Божью милость или Божий гнев.
Здесь мы подходим к проблеме: а как, собственно, располагаются границы осязания и осязаемого? С одной стороны, для активного осязания мы обычно используем руки. Некоторые исследователи даже рассматривают человеческую кисть как главный инструмент, благодаря которому мы становимся людьми. Однако чувство осязания продолжается на всю поверхность кожи: это самый большой и очень чувствительный орган, который отделяет наше тело от внешней среды. А к чему еще мы можем прикоснуться? Насколько материальным может или должно быть прикосновение, чтобы его интерпретировали как прикосновение?
В европейских и неевропейских языках есть представления о том, что можно прикоснуться к святыне или запретной для чужаков удаче или судьбе, — такие представления есть и у восточных славян, и у малайцев. Можно затронуть
Можно сказать, что в каждом обществе есть представления о вещах, которые трогать можно, и о вещах, которые трогать запрещено или очень опасно. Доступ к этим запретным вещам обычно осуществляется с помощью особого ритуального специалиста: им может быть жрец, священник, колдунья, шаман или врач. Врачу мы разрешаем нарушать правила социальной и интимной дистанции и прикасаться к нашему телу (однако интересно, что в нашем обществе врачи обычно делятся по специальностям и мы сразу представляем, какие прикосновения разрешены тому или иному специалисту).
В разные исторические периоды перечень того, что можно и нельзя трогать, будет меняться. Например, каждый советский ребенок наверняка не раз и не два слышал: «Не трогай стенки лифта», «Не трогай поручни в метро», «Не трогай перила на лестнице (или деньги) — они грязные». Если мы посмотрим на эту ситуацию марсианским взглядом антрополога, она покажется нам странной. Ведь перила для того и нужны, чтобы за них держаться, а деньги — чтобы расплатиться за мороженое, иначе какой в них смысл? Но для родителей смысл запрета был совершенно очевиден: за перила или поручни держались
Но почему чужие руки обязательно «грязные»? Откуда мы знаем про эту грязь? Мы определяем грязь так, а не иначе, потому что нас этому научила бактериология. Но бактериология сама по себе — относительно новая научная дисциплина. По мере того как она завоевывала сторонников, она генерировала страх перед контактом с «заразой». В обыденной жизни увидеть эту заразу было нельзя (то есть возможности зрения оказывались ограниченными). Пощупать ее тоже было нельзя, но можно было пытаться избежать соприкосновения с ней. Историки медицины указывают, что после того, как Луи Пастер поведал публике о бактериях и микробах, обществом овладели новые бытовые фобии. Заодно бактериология создавала новые контуры осязания. То есть люди теперь постоянно сомневались в безопасности окружающей среды и всюду подозревали возможность заразиться. Самые чувствительные множество раз в день мыли руки и пытались избежать прямых контактов с «грязными» предметами: например, брались за дверную ручку только через полу пальто. Вот эти представления дают мотивировку и советской бытовой брезгливости, и советским практикам осязания.
Медицинская идея об опасности или заразности прикосновения не была изобретением бактериологов, она возникла намного раньше. В середине XVI века итальянский врач Джироламо Фракасторо опубликовал трактат о контагиях и контагиозных (то есть контактных) болезнях. Контагием он назвал некую заразу неясной природы, которая передается через прямой контакт с больным — например, через прикосновение к телу, общую посуду и личные вещи. Зараза могла распространиться и по воздуху, поэтому Фракасторо считал опасным контактировать с тем воздухом, которым дышит больной.
В формировании контагиозной теории не последнюю роль сыграло распространение сифилиса. Первая известная эпидемия сифилиса случилась в Неаполе в конце XV века. Откуда он там взялся, до сих пор не вполне ясно. Однако ренессансная медицина довольно быстро связала сифилис с неконтролируемой сексуальностью и указала на необходимость интимного контакта для заражения. То есть выяснилось, что эротическое прикосновение могло стать причиной не только удовольствия, но и ужасной болезни, крайне неприятного лечения, а затем и мучительной смерти. И это нашло отражение в искусстве. Например, у итальянского художника Аньоло Бронзино есть картина «Аллегория c Венерой и Амуром» (она хранится в Лондонской национальной галерее). Это очень чувственное произведение, на котором изображен Амур, соблазняющий собственную мать. Но на заднем плане есть персонаж с обезображенным лицом, которого некоторые искусствоведы интерпретируют как воплощение сифилиса. Перед нами возникает аллегория чувственного, сексуального прикосновения, следствием которого может стать смертельная болезнь. Так старое представление о животной природе осязания было дополнено новым представлением о связи осязания с сексуальной распущенностью. Любопытно, что в искусстве европейского Ренессанса одним из символов осязания была черепаха. Она вроде бы лишена зрения и слуха; что у нее со вкусом и обонянием — непонятно; но у нее точно есть осязание. На гравюрах, посвященных пяти чувствам, черепаха появлялась рядом с обнаженными парочками и выступала символом распутства. Так упрочивалась связка «осязание — животное — опасная (если не смертоносная) распущенность».
Вернемся к тому, как чувства изображались в живописных аллегориях. Если зрение и слух часто воплощали фигуры аристократов в бархате и шелке, то для изображения низших чувств — вкуса, обоняния и осязания — использовались фигуры крестьян, солдат, нищих и бродяг. На картине барочного мастера Пьетро Паолини «Аллегория пяти чувств» осязание — это два борца на заднем плане. То есть в иерархических отношениях между сенсорными системами люди видели еще и социальную составляющую.
Начиная с Ренессанса аристократия была уверена, что осязание — основное чувство, на которое полагаются массы. С одной стороны, крестьяне и ремесленники безусловно владели профессиональным осязанием. Плотность теста, степень обработки кожи или скрученность нити определялись на ощупь. С другой стороны, их тела считались более грубыми и жесткими, и это давало врачам повод говорить о качественном отличии осязания низов: грубость фибр соответствует грубости чувств.
В свою очередь, над своим осязанием аристократы тоже рефлексировали и считали его весьма утонченным. Аристократам приписывались тонкие фибры, а начиная с
Вторую половину XVIII века занимает большая общеевропейская полемика о роскоши, в том числе тактильной: одни говорят, что роскошь необходима для различения низов и верхов; другие — что она приносит доход в казну; третьи, как Джордж Вашингтон, призывают к отказу от роскоши. Вашингтон требовал, чтобы американцы носили одежду из простых и грубых домотканых материалов как противоядие против роскоши и пороков, которые с ней ассоциируются. Грубая ткань должна была воспитывать суровые римские добродетели, прочные и толстокожие.
Если средневековые жилища провоцировали вынужденное соседство со множеством людей и в
Модерн подразумевает разные тактильные ситуации: одни поощряют прикосновения, другие их запрещают. Например, с XIX века публичные музеи учат нас дисциплинировать свое тело и не трогать то, что нам нравится (а чтобы мы об этом не забыли, в музеях существуют специальные люди и технологии, которые за этим следят). С другой стороны, сначала французские универсальные магазины, а затем американские супермаркеты поощряли прикосновения: это новая тактильность — тактильность покупателя, который хочет избежать коммуникации с продавцом и при этом хочет удостовериться в качестве товара, который покупает: мятое ли яблоко, прочная ли ткань и так далее. Комфорт и непосредственное прикосновение помогают современному человеку существовать в его главной ипостаси — ипостаси потребителя.
Оставьте ваш e-mail, чтобы получать наши новости