Что такое Arzamas
Arzamas — проект, посвященный истории культуры. Мы приглашаем блестящих ученых и вместе с ними рассказываем об истории, искусстве, литературе, антропологии и фольклоре, то есть о самом интересном.
Наши курсы и подкасты удобнее слушать в приложении «Радио Arzamas»: добавляйте понравившиеся треки в избранное и скачивайте их, чтобы слушать без связи дома, на берегу моря и в космосе.
Если вы любите читать, смотреть картинки и играть, то тысячи текстов, тестов и игр вы найдете в «Журнале».
Еще у нас есть детское приложение «Гусьгусь» с подкастами, лекциями, сказками и колыбельными. Мы хотим, чтобы детям и родителям никогда не было скучно вместе. А еще — чтобы они понимали друг друга лучше.
Постоянно делать новые классные вещи мы можем только благодаря нашим подписчикам.
Оформить подписку можно вот тут, она открывает полный доступ ко всем аудиопроектам.
Подписка на Arzamas стоит 399 ₽ в месяц или 2999 ₽ в год, на «Гусьгусь» — 299 ₽ в месяц или 1999 ₽ в год, а еще у нас есть совместная. 
Owl

Литература

Александр Жолковский: «Я очень невоспитанный человек»

Волки в эвакуации, уроки музыки, знакомство с Игорем Мельчуком и поступление на филфак, встречи с Юрием Лотманом и Владимиром Проппом, работа на машине Тьюринга, эмиграция и виньетки. В новом выпуске цикла «Ученый совет» — филолог и лингвист Александр Жолковский

Александр Константинович Жолковский
(р. 1937)

Лингвист, литературовед, мемуарист. Кандидат филологических наук, профессор Университета Южной Калифорнии (Лос-Анджелес). Вместе с Игорем Мельчуком создал лингвистическую модель «Смысл ↔ Текст», вместе со своим многолетним соавтором Юрием Щегловым — литературоведческую модель «Тема ↔ Текст» (поэтику выразительности). Автор двух десятков книг (начиная с «Синтаксиса сомали», 1971), в том числе монографий о творчестве Пастернака, Бабеля и Зощенко, и четырех сотен статей — работ по лингвисти­ческой семантике, русской литературе, теоретической поэтике, инфинитивной поэзии, разборов произведений Пушкина, Толстого, Лескова, Мандельштама, Искандера и других. Создатель эссеистического жанра виньетки. Автор рубри­ки «Уроки изящной словесности» в журнале «Звезда».

Научные интересы: теоретическая семантика и поэтика, художественная и мемуарная проза.

Александр Жолковский в проекте «Ученый совет»Съемка Никиты Лычева, монтаж Александра Елизарова © Arzamas

О первом воспоминании

Есть одно смутное воспоминание, которое я не могу точно привязать ко време­ни. Мы были в эвакуации в Свердловске и под Свердловском. То ли это был отъезд из Москвы — тогда мне было неполных четыре года, то ли возвращение обратно — тогда шесть. И вот мы едем на какую-то площадь: надо купить билеты на поезд, ждать, занимать места. У меня образуется понос, меня надо сажать на горшок. Эта атмосфера тревоги, неуверенности, толпы, вокзала, какой-то спешки и внутреннего жалкого состояния до сих пор сидит где-то там, в глубине.

О жизни в эвакуации

Четыре семьи, эвакуированные с московским Союзом композиторов (мой папа/отчим ― музыковед), жили в одной избе, разгороженной на четыре части. Иногда эту избу так засыпало снегом, что было невозможно открыть дверь и приходилось откапываться. Я ходил в детский сад через поле по огромным сугробам. А еще там были волки. Это происходило под Свердловском (ныне Екатеринбургом), в совхозе «Баженово», зимой 1941–1942 года. А в самом Свердловске мы жили на ВИЗе — это Верх-Исетский завод. У меня были абсолютно хулиганистые приятели, заводские ребята, вместе с которыми я в возрасте четырех-пяти-шести лет страшно ругался матом. Потом, приехав в Москву, я продолжал еще некоторое время ругаться, совершенно не понимая границ и ужасая своих академических родителей. А потом раз — и все это прошло.

О родителях

Мой родной отец, Константин Платонович Жолковский, погиб в 1938 году, когда мне был неполный год. Он был одним из четырех байдарочников, переплывав­ших Белое море. Байдарка перевернулась, и он утонул. Мама горевала очень долго и тяжело. Она была музыковед, любила левое искусство, футуристов и привила мне любовь к Маяковскому, Эйзенштейну. Дома были первые издания Пастернака, а также замечательный томик «Сестра моя ― жизнь» в очень красивом кожаном переплете, переписанный ровным почерком.

Мама преподавала историю музыки в музучилище при консерватории в Мерзляковском переулке и занималась Глинкой. Я был абсолютно бездарен к музыке, у меня не было слуха, но я шесть лет играл на рояле — абсолютно бесперспективно, мучительно, со сменой учителей. И в конце концов бросил. Мама сказала: «Ты, конечно, можешь бросить, но потом пожалеешь». И я пожалел очень скоро, потому что замечательно быть парнем, который в компании заодно может поиграть на рояле. 

А мама через некоторое время вышла замуж за своего профессора. Это случилось, когда наступила война: чтобы не потеряться, надо было быть женатыми. Моим отчимом, папой, стал Лев Абрамович Мазель, крупный российский музыковед. Он окончил мехмат и Московскую консерваторию, но выбрал музыковедение и стал очень известным теоретиком. Конечно, он пострадал от ждановской проработки музыки — у него были книги о Шостаковиче  10 февраля 1948 года состоялось совещание деятелей советской музыки под предсе­датель­ством члена Политбюро Андрея Ждано­ва, резко ругавшего произведения Дмитрия Шостаковича, Сергея Прокофьева, Арама Хачатуряна и других композиторов. После совещания было вынесено постанов­ление о борьбе с формализмом, а произве­дения так называемых композиторов-формалистов долгое время не исполнялись.. А потом, в 1949 году, ― за «космополитизм»  «Борьба с космополитизмом» — массовая политическая кампания, проводившаяся в СССР в 1948–1953 годах и носившая антисемитский характер..

О детском чтении

Александр Жолковский в пятом классе. 1949 год © Из личного архива Александра Жолковского

Мама очень строго меня воспитывала. В пятом классе (1948–1949 годы) все ребята читали писателя по имени Ник. Шпанов  Николай Николаевич Шпанов (1896­–1961) — советский писатель, автор политических и приключенческих романов, в том числе о сыщике Ниле Кручинине.. Один толстый кирпич назывался «Заговорщики», второй ― «Поджигатели». Там разоблачалась американская шпионская деятельность против Советского Союза. А мне мама не велела: «Это ты читать не будешь». Я: «Как так?» — «Договариваемся, что через два года — пожалуйста, ты будешь читать это и вообще что захочешь». Два года прошло, и я уже сам не захотел, потому что за это время она подсунула мне Оскара Уайльда, Анатоля Франса и так далее. Во мне развился свободный интеллектуальный вкус, и никакого Ник. Шпанова я читать уже не мог. Еще было допущено читать том Ильфа и Петрова — «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка». Эту книжку я купил у своего соседа по парте за три рубля и прочитал в очень раннем возрасте. С тех пор цитаты из Ильфа и Петрова сидят у меня в голове прочнее всех цитат — может быть, кроме Пушкина.

О школе

Жили мы на Метростроевской, она же бывшая и теперешняя Остоженка, ровно напротив Института иностранных языков. А учился я в школе № 50 в Померан­цевом переулке. В сентябре мне должно было исполниться семь лет, и в августе мама повела меня записывать в школу. Ее спросили: «А до ста он считать умеет?» Мама отвечала: «До ста — наверное, может быть». Их интересовало, могу ли я досчитать до ста, но мама подумала, что речь идет о сложении, вычитании, умножении и делении в пределах ста, и заколебалась. И меня определили в первый «Д», в группу не умеющих считать до ста. Моя школьная карьера заключалась в том, что постепенно все отсеивались и мой класс повышался в ранге. Однако до ранга десятого «А», класса совершенных гениев, я не дошел и окончил школу в составе десятого «Б», который был чуть послабже. Но все-таки с золотой медалью.

О знакомстве с Игорем Мельчуком и поступлении на филфак

Родители очень не хотели, чтобы я занимался гуманитарными науками, которые в то время были продажными, несчастными, затравленными, подвергав­шимися постановлениям ЦК и так далее. Они мечтали, чтобы я имел серьезную профессию: врача, инженера… Но у меня не было такого желания, а было другое — спрашивать, что значит это слово и почему оно это значит. 

У мамы в музыкальном училище был любимый ученик, которого она называла «мой рыженький». И вот она говорит: «Он учится на филфаке. Если ты хочешь поступить на филфак, я приглашу его, он придет и расскажет, что такое филфак». И она пригласила своего замечательного рыженького ученика, и пришел Игорь Мельчук, который был старше меня на пять лет. Он весь вечер рассказывал о факультете, издеваясь над марксизмом-ленинизмом и препо­давателями, пугая родителей своим вольномыслием. Шел 1953 год, я был в девятом классе, надо было всерьез решать, куда поступать. Мельчук допол­нительно расположил меня в сторону филологии, и я решил идти туда. 

на эту тему
 
Игорь Мельчук в выпуске «Ученого совета»
Лингвист, создатель лингвистической модели «Смысл ↔ Текст» — о школе на Чистых прудах, письме в New York Times, машинном переводе и удаче

Тогда мама, пользуясь тем, что папа — доктор наук, записала его в абонемент­ный отдел Ленинской библиотеки и стала приносить мне книги по литературо­ведению. И я смог прямо дома читать книги и готовиться к собеседованию. Пройти его было легко: у меня в паспорте было написано, что я русский. Мой родной отец — Константин Платонович Жолковский — еврей по маме. А по русской системе, в отличие от еврейской, еврей по маме и русский по папе — это русский. Когда дошло дело до получения паспорта, родители записали меня русским, чтобы избежать неприятностей. Так что я был русский, золотой медалист и к тому же мальчик (на филфак мальчики не шли, у нас на курсе было сто девочек и пять мальчиков). Поэтому собеседование я прошел, ничего толком не зная, и приняли меня без разговоров. 

О совете Мельчука

Когда мы встретились на факультете, Мельчук сказал: «А, ты поступил, ну хорошо. Запомни: ты составляешь свое расписание и посещаешь то, что ты хочешь. Ты их расписание не смотришь и не слушаешь. Ты выбираешь, что ты изучаешь, и ты делаешь это сам». Я поверил ему и так и делал. Это было первое руководство. Потом, когда я только приехал в эмиграцию в Вену, он мне сразу позвонил туда из Канады. Был 1979 год. «Алик, ты только помни, всё — ты на свободе, ты можешь выбирать, а потом менять свое решение, можешь делать что хочешь. Все можно пересмотреть. Больше нет ничего смертельного, окончатель­ного — помни это». 

Об учителях

Учителей у меня несколько. Во-первых, мой отчим, папа, Лев Абрамович. Он очень любил задавать мне вопросы: «Подумай, почему так». Это был такой постоянный тренинг, направленный на то, чтобы мыслить. Во-вторых, Мельчук, с которым мы провели за одним столом как соавторы пятнадцать лет, пока он не уехал. Это был великий опыт работы с великим человеком. 

Еще у меня был друг и соавтор Юрий Щеглов. Мельчук — замечательный лингвист, а Щеглов — замечательный литературовед. Я восхищался его мыслями еще на студенческой скамье. Мы посту­пили одновременно на филфак, в одну и ту же группу английского языка. В августе надо было явиться на какое-то предсобрание поступивших, и я впервые увидел его. Там была какая-то руководи­тельница или агитаторша группы, которая спросила, как мы готовились к занятиям. Он говорит: «Я, готовясь к началу занятий, перечитал стихи Тютчева и Фета». Шел 1954 год — и он перечитал не Фадеева и Симонова, а Тютчева и Фета! Когда я пришел домой, папа стал меня расспра­шивать, что у меня за группа. «Там, — говорю, — был один очень странный мальчик. Он сказал, что перечитал Тютчева и Фета, а наша преподавательница как-то странно на него посмотрела». Папа сказал мне: «Тебе попался умный мальчик, с ним будет полезно дружить». А весной 1955 года в Пушкинском музее была выставка картин Дрезденской галереи. Вся Москва стояла в огром­ной очереди вдоль огороженного забором котлована на месте снесенного храма Христа Спасителя и так и не построен­ного Дворца Советов. В этой очереди мы с Юрой познакомились и подру­жились.

На втором курсе он уже начал писать свою гениальную работу об Овидии — и расска­зывать мне о ней. А я открывал уши и слушал, как этот человек мыслит. В какой-то момент я почувствовал, что тоже могу что-то такое делать, и стал его спрашивать: «А вот как ты делаешь, что ты об этом думаешь?» В нашем тандеме с Щегловым он был гением, знающим, как делать, а я был тем, кто пытался этот гениальный опыт теоретически осмыслить, ввести в какие-то рамки. Он обладал очень утонченным, изощренным теоретическим, формальным, структурным аппаратом ученого и при этом сохранял детскую, прямую, неиспорченную, непосредствен­ную реакцию на литературу.

Был у меня еще один учитель — Вячеслав Всеволодович Иванов  Вячеслав Всеволодович Иванов (1929–2017) — лингвист, семиотик, антрополог, переводчик; доктор филологических наук, академик РАН. Один из основателей Московской школы сравнительно-истори­ческого языкознания., с которым у меня были трудные отношения. Сначала это была любовь, вполне взаимная, он даже перешел со мной, юнцом, на «ты». Но со временем он обернулся консерватив­ным вельможей, и я восстал, начал разоблачать и высмеи­вать его… Это долгая история. А с тех пор, как он умер, я оставил эти разоблачения и говорю теперь: «Мой учитель, мой учитель». Скажу, что он был учителем не только в области научных занятий — он был редким образцом свободного поведения в советское время. 

О Владимире Проппе

Владимир Пропп за работой © Проект «Прагмема»

Будучи двадцатилетним студентом, по подсказке Иванова я читал Проппа и безумно восхищался. Уже позже, в 1966 году, когда я окончил университет и работал с Щегловым, я случайно — проездом из байдарочного похода по Карельскому перешейку — оказался в Ленинграде. У меня была пара дней до поезда, и я подумал: дай-ка я найду Проппа. Мне никто не верит, но я просто открыл телефонную книжку: в телефонной будке на Дворцовой площади лежал справочник. Я открыл книгу, нашел там Проппа, набрал его телефон и взволнован­но — мне было 29 лет, совершенно еще молодежное состояние — сказал: «Владимир Яковлевич, я ваш поклонник, я читал то, то и то». — «Можете прийти завтра в 8 часов утра».

Ехать было далеко, на Московский проспект. Я встал пораньше, добрался, нашел дом, в 8:00 звоню в дверь. Открывает молодой человек спортивного вида, чуть постарше меня (потом оказалось, что это его сын). На полу лежат байдарки, палатки, мешки, рюкзаки. А вдали, в конце коридора, стоит Пропп. Сам великий Пропп — невысокий, с огромной головой и длинными, как у гориллы, руками. Говорят, что Дарвин был недаром похож на обезьяну. Так вот, и Пропп, исследователь фольклора, то есть тоже чего-то примитивно-древнего, был на вид немного в этом роде.

Разговор был очень неожиданный. Я начинаю: «Ваши идеи, функции, мотивы, Эйзенштейн…» Он кивает: «Я этих идей не знаю. Леви-Стросс написал про меня рецензию, опять шьет мне эти сталинские упреки в том, что у меня в работах формализм и нету содержания. Но когда я преподаю студентам, я прошу, чтобы они аккуратно выписывали все варианты сказки». И ментор­ским голосом: «Вообще-то я жалею, что занимался всем этим. То ли дело мой сын-биолог — он только что вернулся из Антарктиды, опускался на дно, видел морских звезд. Может, и мне бы посчастливилось сделать какое-нибудь открытие». Я сижу ни жив ни мертв: передо мной живой человек, сделавший открытие. Не так много филологов, которые сделали открытие. У меня слезы на глаза наворачиваются. Потом я спрашиваю: «Может быть, мне пора уходить?» — «Вы поймете, когда нужно будет уйти». 

Потом, когда Проппа начали издавать и переиздавать, Дима Сегал  Дмитрий Михайлович Сегал (р. 1938) — филолог, лингвист. Один из основателей русской школы структурного и семиоти­ческого литературоведения. расска­зывал мне: «Представляешь, Алик, я везу Проппа в издательство на такси и говорю: „Владимир Яковлевич, все у вас в руках: сейчас можно подписать любой договор, вам все сделают, все издадут. Ведь ‚Табулатура сказки‘ не опубликована, и есть еще что-то. Сейчас тот момент, когда можно все сделать“. А он говорит: „Нельзя трогать, классика. Нельзя добавлять ничего“». Вот такой он был скромный.

О домашнем семинаре и отношениях с Юрием Лотманом

Я очень невоспитанный человек, плохо интегрированный в социум, часто возражаю, не соглашаюсь, не люблю бессмысленной болтовни и говорю это. Куда бы я ни попал, я всегда был диссидентом — в школе, против советской власти, против Лотмана, против своего учителя Вячеслава Всеволодовича Иванова. Мне не понравилось, как медленно нас печатают в «Тартуских записках». Я подумал так: то приглашают в Тарту, то не приглашают. Я сейчас устрою свой семинар и сам буду не приглашать. И в конце концов я добился того, что Лотман получил право прийти на этот семинар — ему пришлось спросить, можно ли прийти. 

Семинар был домашний. С одной стороны, домашние семинары тогда были вполне приняты, с другой — в 1976–1977 годах, в застойную брежневскую эпоху, это было рискованное дело. Участники семинара делали доклады. Сначала два часа доклад, потом час обсуждение, и только потом принесут пирог и чай. Покупали длинный кекс с изюмом в кафе «Прага» — это называ­лось «Рыба». Моя тогдашняя жена, Татьяна Корельская  Татьяна Дмитриевна Корельская, р. 1944., ныне практически министр компьютерного дела в Вашингтоне, подавала эту «Рыбу». Там были все: Юрий Левин  Юрий Иосифович Левин (1935–2010) — математик, логик, семиотик, философ, лингвист, литературовед., Елеазар Мелетинский  Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918–2005) — крупнейший советский и российский фольклорист, медиевист, семиотик, один из основоположников исследовательского направления теоретической фольклористики в нашей стране., Ирина Семенко  Ирина Михайловна Семенко (1921–1987) — литературовед, жена Елеазара Мелетинского., Михаил Гаспаров  Михаил Леонович Гаспаров (1935–2005) — филолог-классик, историк античной литературы, стиховед, переводчик. Один из крупнейших филологов второй половины XX века. Академик РАН., Юрий Щеглов, Татьяна Цивьян  Татьяна Владимировна Цивьян (р. 1937) — лингвист-славист и переводчик., Ольга Седакова — большая компания московских интеллектуалов, и иногда заезжие из других городов, которые звонили и спрашивали, можно ли прийти. Когда Лотман приехал, я разрешил ему прийти, получив от этого полный кайф. А потом эта конфликтная фаза кончилась.

курс александра жолковского
 
Как работает литература
Лекции Александра Жолковского, в которых литературоведение становится точной наукой и раскрываются секреты Пушкина, Пастернака, Мандельштама, Толстого, Чехова — и художественного творчества вообще

В 1972 году была организована поездка семиотиков в Госфильмофонд, где можно было посмотреть французские и итальян­ские фильмы. Получилось так, что там были Лотман, Борис Федорович Егоров  Борис Федорович Егоров (р. 1926) — фило­лог, литературовед, историк, культуролог. Друг и коллега Юрия Михайловича Лотмана и Зары Григорьевны Минц., кто-то еще — ну и я. А пере­водчика то ли забыли захватить, то ли он не приехал. В итоге я все переводил сам, как мог, с экрана. В этой поездке мы с Лотманом разговорились — в общем, нашли общий язык. Потом они с Минц  Зара Григорьевна Минц (1927–1990) — литературовед, специалист по истории русского символизма, профессор Тартуского университета, жена Юрия Лотмана. пригласили меня в Тарту с лекцией. Это было в феврале 1974 года и совпало с моментом, когда выслали Солженицына. Выступление было в аудитории, где преподавал сам Лотман: я должен был читать двухчасовую лекцию о Пастернаке. В перерыве ко мне подходит Зара Григорьевна и говорит: «Сейчас поступило известие из Москвы, что арестован Солженицын. Возможно, вы захотите как-то учесть это в вашей лекции». Она имела в виду, чтобы я был поосторожнее и убрал из своей лекции возможную антисоветчину, ибо явно наступает новый уровень репрессий. Я говорю: «Ну, у меня ничего такого страшного в лекции не намечено, но, конечно, жалко, что арестован». Но он был арестован и выслан, а не арестован и посажен.

О диссидентстве и защите диссертации

Я не какой-то герой сопротивления, но в 1968 году подписал письмо в защиту Александра Гинзбурга  Александр Ильич Гинзбург (1936–2002) — журналист и издатель, составитель одного из первых сборников самиздата «Синтаксис», один из участников так называемого «Процесса четырех». Централь­ным пунктом обвинения против Гинзбурга было составление и публикация за границей сборника «Белая книга» по делу писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэ­ля. . Были такие подписантские кампании. И я чувствовал: все что-то подписывают, а я что же? Мы дружили и бывали в походах с Ната­шей Светловой, будущей Натальей Дмитриевной Солженицыной, ученицей академика Колмогорова. Как-то я был в гостях у Наташи и говорю: «Письма-то подписать у вас нету?» — «Да знаешь, это и бессмысленно, и слишком риско­ванно». Я говорю: «Нет, я должен подписать». И подписал. Все было как полага­ется: вскоре меня начали выгонять с работы и диссертацию не давали защи­щать. Но потом я все-таки ее защитил — редкий, может быть, уникальный случай, когда гуманитарию дали защититься. 

Когда стали назначать защиту, выяснилась гениальная вещь. Чтобы защищать диссертацию, надо опубликовать автореферат, который действителен 364 дня. А у меня истекло только 350 дней, так что старый реферат был действителен. И я защитил свою диссертацию о языке сомали по старому реферату, который еще не потерял своей силы. У меня уже были выбраны оппоненты, два великих человека. Первый — Долгопольский  Арон Борисович Долгопольский (1930–2012) — лингвист, один из основателей Московской школы компаративистики., основатель ностратики  Ностратические языки — гипотетическая макросемья языков, объединяющая несколько языковых семей и языков Европы, Азии и Африки, в том числе алтайские, картвельские, дравидийские, индоевропейские, уральские, иногда также афразийские и эскимосско-алеутские языки., того, чем потом занимался Старостин  Сергей Анатольевич Старостин (1953–2005) — лингвист, специалист в области компаративистики, востоковедения, кавказоведения и индоевропеистики.. А второй был Зализняк  Андрей Анатольевич Зализняк (1935–2017) — лингвист, академик РАН, доктор филологи­ческих наук. Автор работ в области русского словоизменения и акцентологии, а также исследований по истории русского языка, прежде всего новгородских берестяных грамот и «Слова о полку Игореве». Один из основателей Московской школы компара­тивистики. Отрывок из книги Марии Бурас «Истина существует. Жизнь Андрея Зализ­няка в рассказах ее участников» можно прочитать здесь.. Но мне этого было мало. Поскольку я работал на радио с языком сомали, я устроил, чтобы на защиту пришел представитель сомалийского посольства, и прямо в первом ряду сидел негр, подтверждая мою важность для изучения языка, для дружбы с Африкой и так далее. Проголосовал ученый совет — три человека все-таки бросили черные шары, но белых было достаточно. Так я все-таки стал кандидатом наук. 

О языке сомали

Щеглов уже начал изучать хауса — язык самого многочисленного народа в Нигерии. И я тоже подумал, что надо изучать что-нибудь еще — не только русский и английский. Я взял карту и книгу «Народы Африки» — в это время происходила коммунистическая колониза­ция Африки — и стал по карте выбирать себе язык. И выбрал язык, с одной стороны, совершенно афри­канский, а с другой — все-таки немножко семито-хамитский. К тому же на экваторе, в приятном месте. Учить меня было абсолютно некому — никто не знал языка, и я первый его выучил. Это тоже было приятно. 

В Москве в то время было много сомалийцев: советская коммунистическая экспансия состояла в том, чтобы напригла­шать сомалийцев в школу комсомольского партизанского движения, обучить их и совершить в конце концов коммунистический переворот. И он был совершен: Сомали стало прокоммунисти­ческой колонией СССР под руководством диктатора по имени Мохамед Сиад Барре. 

Я ходил в Библиотеку имени Ленина и брал те немногие книги на сомалийском языке, которые там были: либо итальянские, либо английские, потому что до сих пор страна была разделена на Британский Сомалиленд и Итальянское Сомали. Язык был описан очень плохо. Он не был письменным. Сейчас они пишут латинскими буквами, а тогда этого не было, и надо было изучать транскрипцию. Я приходил в библиотеку и весь вечер читал одну фразу. Словарей не было — надо было из комментариев понимать, как это читать. Через неделю я уже читал две фразы — и так далее. А потом познакомился с сомалийцами. У меня есть маленькая виньетка про моего первого сомалийского учителя, к которому я ездил в университет на Ленинские горы. Его звали Махмуд Думкаль. Я спросил его: «А твое имя Думкаль что-нибудь значит?» — «Да, — говорит, — это значит две вещи: ядовитое дерево и герой». Я говорю: «Не вижу этимологической связи». — «Ну как же: убивает много!» 

О работе в лаборатории машинного перевода

Я работал в лаборатории машинного перевода Института иностранных языков. Под видом того, что вот мы сейчас сделаем машинный перевод для государ­ства, нацеленного на полное покорение всего земного шара при помощи советской военной машины, мы строили модели языка. Мельчук хотел разра­ботать моделирование языка машиной. Это и есть идеальная лингвистика, когда знание языка смоделировано на компьютере — под видом машинного перевода. В математике, кибернетике, лингвистике это была модная вещь, но никаких машин у нас не было. Потом уже в Америке меня спрашивали, на каких машинах мы работали. Я отвечал: «Преимущественно — на машине Тьюринга». Тьюринг  Алан Мэтисон Тьюринг (1912–1954) — англий­ский математик, логик, криптограф, оказавший существенное влияние на разви­тие информатики. Абстрактная вычисли­тельная машина Тьюринга, появившаяся в 1936 году, позволила формализовать понятие алгоритма и до сих пор исполь­зуется во множестве теоретических и практических исследований. объяснил, что такое электронное моделирование человеческого поведения. Условно говоря, если ты здесь нажал 1 и 2, то там выскакивает то, что соответствует коду 1 и 2, а если ты нажал код 1 и 3, то там выскакивает то, что соответствует коду 1 и 3. Но это чисто воображаемая машина, мысленный эксперимент. 

О причинах эмиграции

Мне не нравилась советская власть, мне не нравился мой институт. Мне очень не нравился семиотический истеблишмент во главе с Ивановым и Лотманом. Мне мало что нравилось — я был очень независимый человек. А тут оказалось, что можно уехать куда-то и там быть самим собой. Мельчук уехал первым, а я еще два года не уезжал, но все собирался. В каком-то смысле если уехал твой ближайший соавтор, то страна уже наполовину уехала. 

Можно было уезжать по еврейской линии. У меня не было никаких сионист­ских идей, но ехать туда было и не обязательно. Впрочем, мы не могли уехать, пока была жива мама моей жены, поскольку она не хотела ее оставлять, а мама не думала никуда уезжать. Когда мама умерла, Таня  Речь идет о тогдашней жене Жолковского, Татьяне Корельской. сказала, что можно ехать. Дмитрий Михай­лович Сегал, уже живший в Израиле, прислал мне фиктивное приглашение, что якобы я его двоюродный брат. Мы подали эту бумагу в ОВИР. Надо было собрать какие-то документы, уйти с работы, чтобы не ставить под удар своих сотрудников, поскольку они же не могли работать в одном помещении с людьми, которые хотят предать родину. Даже некоторые приличные знакомые говорили: я теперь не могу с вами общаться, потому что иначе у меня будут проблемы на работе. 

О том, как происходил отъезд 

Главной проблемой было вывезти книги. Но книги, изданные до опреде­ленного года, вывозить запрещалось, и нужно было доказывать, что они необходимы. У меня, например, было полное семнадцатитомное собрание сочинений Пушкина, и надо было достать бумагу, что его можно вывозить, потому что оно нужно мне для работы. На таможне мы оказались с большим сундуком, в котором лежало это собрание Пушкина, а сверху еще одно — маленькое, десятитомное. «Что же, — говорят, — у вас два собрания?» — «Я приглашен быть профессором литературы». — «Но зачем два?» — «Одно полное, академическое, а второе будет стоять в университете». — «Нет, это слишком много». 

Тут нужно было действовать по инструк­ции: это была практически целая книга — большая машинописная папка, которую уезжавшие, пополняя, передавали друг другу. Там были телефоны всех учреждений, куда звонить в случае чего, кому дать взятку и даже сколько за что давать. Так что я вынул синюю бумажку 25 рублей и бросил ее в этот сундук. Таможенник сказал: «Ладно». 

О мигренях

Александр Жолковский в Корнельском университете, вскоре после эмиграции. 1980 год © Из личного архива Александра Жолковского

Всю мою сознательную московскую жизнь, начиная с двадцати лет, когда я начал носить очки, я страшно страдал мигре­нями. Ничего не помогало: я мог месяц лежать с головной болью и не ходить на работу. И вот мы 24 августа 1979 года перелетели через границу Советского Союза, и за сорок лет, прошед­ших с тех пор, у меня не было ни одной мигрени, честное слово. Я даже в одной виньетке написал, что слово «эмиграция» происходит от слова «мигрень»: e-migration, «отъезд из мигрени». Правда, когда я теперь приезжаю в Россию, мигрень все равно не начинается. А отчего они были? Просто от давления советской власти или от какой-то атомной пыли? Я не знаю. Но сейчас атомная пыль никуда не делась, правда? А мигрени у меня нет. 

О дружбе с Синявским

Слева направо: Мария Розанова, Александр Жолковский, Андрей Синявский, Ольга Матич. 1980-е годы © Из личного архива Александра Жолковского

Когда я приехал на Запад, Синявский  Андрей Донатович Синявский (1925–1997) — писатель, литературовед и критик, диссидент. уже освободился и жил в Париже. Я переписы­вался с ним, посылал ему свои работы. И вот в 1984 году я приез­жаю в Иерусалим на конференцию по Пастер­наку и подхожу к Синявскому знакомиться: «Здравствуйте, Андрей Донатович, моя фамилия Жолковский». — «А, здравствуйте, я Андрей Донатович». Я говорю: «Я знаю, что вы Андрей Донатович. Я вам присылал свои работы». — «Да-да, очень интересные». А когда про вашу работу говорят «интересно», это значит «не понравилось». Я говорю: «Ну да, понимаю, наверное, вам не понравилось». Поклонился и отошел. Смотрю — Мария Васильевна Розанова  Мария Васильевна Розанова (р. 1929) — литератор и публицист, издатель, жена Андрея Синявского., тогда еще мне незнакомая, начинает как-то нажучивать его. «Тут Марья мне говорит, что я должен извиниться — я прочел ваши работы, но я как-то не ожидал… Я думал, вы не такой…». Я говорю: «А, понимаю — вы прочли эти мои грязные пре­принты, циферки, формулы и представляли маленького очкарика, такого гномика горбатого, а тут к вам подходит здоровенный баскетболист. Я вас понимаю, Андрей Донатович!» Мы немедленно подружились, и я не раз бывал у них в Фонтене-о-Роз под Парижем.

Как-то мы вечером гуляем, и он спраши­вает: «А вы в Бога верите?» Что тут делать — в Бога я не верю. Но это как-то неудобно говорить: передо мной человек, который явно верует. Я говорю: «Ну, знаете, Андрей Донатович, я агнос­тик». — «Да-да, я понимаю, понимаю, — говорит, — не верите. Но в домовых-то, в домовых-то вы верите?» И я смотрю — передо мной стоит абсолютный домовой: бородка, один глаз на нас, другой в Арзамас, одетый кое-как, говорит кое-как. И я говорю: «Да-да, в домовых, конечно, верю».

Однажды мы с Ольгой Матич в Европе взяли машину, и я говорю: «Андрей Донатович, ну вот что вы здесь сидите — давайте мы вас куда-нибудь повезем, какой-нибудь замок посмотрим». Приехали в какой-то недалекий замок, похо­дили по нему. В огромном вестибюле, возможно, когда-то это была конюшня, а теперь — ресторан при замке. И мы си­дим в одном конце за столиком вчетвером, а в другом конце — семья с ребенком. И ребенок, бегая с мячиком по этому огромному залу, увидел Синявского. Мячик стал подкатываться все ближе, ближе, ближе, в конце концов попал на колени к Синявскому, и маль­чик подбежал к нему за мячиком, посмотрел на него и говорит по-немецки: «Bist du ein Zwerg?» («Ты гном?») Синявский сказал нам: это слово я знаю — это слово из сказок. «Ja, ja, — говорит, — ja, ja». И мальчик в полном восторге хватает свой мяч, бежит к родителям и рассказывает им, что он познакомился с гномом.

О виньетках 

Александр Жолковский читает виньетки. Москва, 2000-е годы В аудитории: Елена Шубина, Лада Панова, Наталья Фатеева, Юрий Орлицкий, Николай Богомолов, Владимир Успенский, Вера Мильчина и другие.
© Из личного архива Александра Жолковского

Я расспрашивал разных поэтов, и они всегда объясняют, что стихи писать — это не работа. Пришло стихотворение — ты его пишешь, не пришло — не пишешь. Нельзя нарочно сесть и написать стихотворение, это так не де­лается. Для виньеток  Виньетка — короткий, так или иначе забавный автобиографический текст с началом, серединой и концом. Но это не просто байка из собственной жизни. Стер­жень жанра — авторский образ виньетиста, находящийся на опасном стыке правды и свободы, успеха и провала. Этот двоящийся образ присутствует и в реминисцентной перспективе, и в манере рассказывания (часто «научной»), и в рассказываемых историях. На всех трех уровнях он пробле­матизируется. Мемуарист предстает неуве­ренным в фактах, повество­ватель — амби­вален­тным в оценках, а герой попадает под удар как фабульно, так и экзистен­циально, оказываясь не только свидетелем и жертвой событий, но и их соучастником-совиновни­ком. Присочинение постыдных фактов не допускается, но их и так хватает. Главное мемуарное правило — не забыть на себя оборотиться. тоже нужно какое-то вдохновение: чтобы ты вдруг натолкнулся и захотел это написать. Кстати, Кушнер  Александр Семенович Кушнер (р. 1936) — поэт, автор статей о классической и современной русской поэзии., с которым я очень дружил, как-то мне сказал: «Ваши виньетки как стихи, такие маленькие штуч­ки, которые должны сами прийти, ты не можешь нарочно: дай-ка я напишу десять виньеток!» У Бориса Рыжего есть замечательные строчки: «…загуляв с кентами… сдружиться с музами, поэму сочинить». Это, к сожалению, нарочно не получается.

О смысле занятий литературоведением и лингвистикой

Зачем заниматься наукой? Чтобы узнать, как обстоят дела на свете. А литера­туроведение исследует то, как устроено чтение, понимание и все в голове человека. А насколько это интересная и важная вещь, я иногда показываю на примере рассказа Чехова «Душечка». У Душечки нет души (хотя Толстой считал иначе). Она только повторяет мнения своих мужчин: сначала мужа, театрального режиссера Ванички, потом торговца лесом Васички, потом своего бойфренда-ветеринара и даже его сына. Я преподаю на английском языке — и некоторые вещи непереводимы. Например, когда она живет с Ваничкой, она говорит: «Мы с Ваничкой». И все в городе уже так их и называют — «мы с Ва­нич­кой». А потом Ваничка умирает, и она становится женой Васички. И гово­рит: «Мы с Васичкой». А по-англий­­ски нельзя сказать: «Мы с Васич­кой» — нет такой идиомы. И переводчики пишут: «Vasichka and I». Это очень неважный перевод, а хорошего быть не может. Но Чехов на этом не останавливается. Ветеринар Володичка, с которым у нее тоже случается роман, говорит ей, когда она хочет присоединиться к беседам о болезнях коров: «Когда мы, ветеринары, говорим между собой, то, пожалуйста, не вмешивай­ся». С лингвистической точки зрения «мы» Душечки является эксклюзивным (исключающим): оборот «мы с В-чкой» объединяет Душечку с ее мужьями, но исключает собеседников. Эта эксклюзивность драматизируется и обращается против Душечки, когда ветеринар отвечает ей тоже эксклюзивным «мы», но объединяющим его не с ней, а с его коллегами по профессии, и она остается без желанного ей «мы». Заметим, что если Ваничка и Васичка умирают, то ветеринар уезжает и спа­сается от этой вампирической Душечки благодаря правильному употреблению местоимений. Так владение грамматическими категори­ями может спасти человеку жизнь. 

О том, что изменило появление компьютера

Александр Жолковский. 2020 год © Arzamas

В 1984 году мой приятель, культуролог Владимир Паперный, сказал мне: «Алик, я уже купил себе компьютер, и вы дол­жны». Я ему говорю: «Ну как же, я не понимаю техники». — «Нет, мы пой­дем, купим, поставим вам русский язык, у меня есть программа». И он в моей маленькой комнатке в Калифорнии поставил компьютер. И я три ночи не спал: только читал, писал, смотрел — и совершенно был потрясен этим чудом.

Работать стало много легче. Но одновре­мен­­но и труднее, потому что требова­ния теперь выше. Никого не удивишь тем, что помнишь строчку «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» — весь интернет ее помнит. Это отменяет необходимость быть ходячей энциклопедией, хотя все равно полезно помнить как можно больше. Все стало доступно, можно мгновенно производить коммуникацию. Я помню, как Вячеслав Всеволодович Иванов поразил нас, молодых студентов, рассказом об ученом Вентрисе  Майкл Джордж Френсис Вентрис (1922–1956) — английский архитектор, филолог-классик и лингвист-самоучка, дешифровавший наиболее позднюю форму критского письма — линейное письмо Б., который дешифровывал крито-микенское письмо и каждый день, как только находил что-то новое, немедленно рассылал письма коллегам по всему миру — постоянно происхо­дила циркуляция этих писем, и таким образом были сделаны открытия: рабо­тал невидимый коллектив. Это была одна из вещей, которым Иванов научил меня, — мысль, что наука существует вот так, в большом мире. А теперь это обычное дело. И это произошло на моих глазах — человека, который в эвакуа­ции под Свердловском жил при лучине: честное слово, в той совхозной избе была лучина. 

другие герои «ученого совета»
 
Габриэль Суперфин
Специалист по архивам — о необычном имени, детдоме, учебе в Тарту и работе садовником
 
Светлана Толстая
Лингвист и академик РАН — о муже Никите Ильиче Толстом, экспедициях, синем снеге и чтении
 
Георгий Левинтон
Литературовед и фольклорист — о потерянной спьяну «Хронике текущих событий», Тарту, песне про жемчуга стакан и Проппе