История, Литература

Вера Мильчина: «Александр Иванович Тургенев — это мои глаза, которыми я смотрю на его эпоху»

Родители-редакторы и детство на Самотечном бульваре, французская школа и уроки машинописи, переводы с французского и отчеты о конференциях, совмещение двух специальностей и любовь к мелочам. Новая героиня «Ученого совета» — историк литературы и переводчик Вера Аркадьевна Мильчина

18+
Вера Аркадьевна Мильчина
(р. 1953)

Историк литературы, переводчик, кандидат филологических наук. Окончила романо-германское отделение филологического факультета МГУ в 1975 году, защитила кандидатскую диссертацию «Шатобриан в русской литературе первой половины XIX века» в 1979 году. С 1980 года — член профессионального комитета литераторов при издательстве «Советский писатель»; с 2006 года — ведущий научный сотрудник Института высших гуманитарных исследований РГГУ; с 2017 года — ведущий научный сотрудник Школы актуальных гумани­тарных исследований РАНХиГС.

Переводчик и комментатор произведений французских писателей первой половины XIX века — Франсуа Рене де Шатобриана, Оноре де Бальзака, Жермены де Сталь, Дельфины де Жирарден, Александра Гримо де Ла Реньера, Астольфа де Кюстина, Шарля Нодье, Жорж Санд, Теофиля Готье и др. Перевела книги: «Короли-чудотворцы» Марка Блока, «Шовен, солдат-землепашец» Жерара де Пюимежа, «Время банкетов. Политика и риторика одного поколения (1818–1848)» Венсана Робера, «Оскорбленный взор. Политическое иконобор­чество после Французской революции» Эмманюэля Фюрекса и другие работы французских историков.

Автор книг «Россия и Франция. Дипломаты. Литераторы. Шпионы» (2004), «Париж в 1814—1848 годах: повседневная жизнь» (2013), «Имена парижских улиц: путеводитель по названиям» (2016), «„Фран­цузы полезные и вредные“. Надзор за иностранцами в России при Николае I» (2017), «Хроники постсо­ветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения» (2019), «Парижане о себе и своем городе: „Париж, или Книга ста и одного “ (1831–1834)» (2019), «„И вечные французы…“: Одиннадцать статей из истории французской и русской литературы» (2021), «Как кошка смотрела на королей и другие мемуаразмы» (2022).

В 2012–2013 годах вела семинар по художественному переводу с французского языка, устроенный французским Centre national des lettres совместно с РГГУ; в 2021 и 2022 годах руководила мастерской по художественному переводу с французского языка в московской Creative Writing School.

Лауреат премий имени Мориса Ваксмахера и имени Анатоля Леруа-Больё, учрежденных посольством Франции в Москве, Новой Пушкинской премии, премий «Иллюминатор» и «Мастер» (присуждаются журналом «Иностранная литература»), премии «Просветитель. Перевод». Обладательница медали Французской академии за распространение французского языка, кавалер французского Ордена академической пальмовой ветви.

Научные интересы: история французской и русской литературы первой половины XIX века, история русско-французских культурных связей, история и практика художественного перевода.

Вера Мильчина: «Александр Иванович Тургенев — это мои глаза, которыми я смотрю на его эпоху» (18+)© Arzamas

О везении

Вера Мильчина. Москва, 1959 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Я очень везучий человек, и прежде всего мне повезло, потому что я родилась в сентябре 1953 года, а не раньше. Я слушаю прекрасных людей, которые выступают в «Ученом совете», и многие из них рассказывают, как они помнят смерть Сталина или что родители сказали, когда умер Сталин. А вот я гордо могу сказать (хотя моей заслуги тут нет никакой), что родилась спустя полгода после его смерти. А могла бы и не родиться. Моя мама работала корректором в издательстве «Иностранная литература» и, будучи уже на ранних месяцах беременности, собралась пойти на пресловутые похороны Сталина. Но девушки, которые с ней работали, сказали: «Сиди! Куда ты пойдешь?» Не потому, что они ожидали чего-то плохого, но просто из-за ее состояния. И она не пошла, за что им спа­сибо. А папа мой в этот момент тоже работал корректором, но в издательстве «Искусство», которое находилось на Цветном бульваре. Вечером 9 марта он вышел с работы и увидел, как люди идут по бульвару к Трубной площади — там было самое ужасное узкое горлышко. Ему тоже хватило ума туда не пойти, и они остались живы.

О том, почему родители работали корректорами

Аркадий Эммануилович Мильчин и Нина Ильинична Мильчина, урожденная Фельдман. Москва, конец 1940-х годов © Из личного архива Веры Мильчиной

Родители с отличием окончили Полиграфический институт, были на практике в издательстве «Молодая гвардия», и там все их очень хвалили. Но это был 1949 год — с еврейской национальностью и еврейскими фамилиями их никуда не брали. Сначала их распределили в Архангельск. У Грибоедова сказано про крепостных крестьян: «…Амуры и Зефиры все / Распроданы поодиночке!!!» А у нас все-таки было, можно сказать, гуманное государство: мужа и жену — а они были женаты с 1947 года — распределяли вместе. Но двух редакторских мест в Архангельске не было — только одно место главного редактора. Звонили в Читу, куда-то еще, но нигде двое редакторов не были нужны. Наконец с большим трудом им дали то, что называется свободное распределение: это было хорошо, потому что можно было не уезжать из Москвы, и плохо, потому что работы не было. И вот однажды папа пришел в издательство «Искусство», а там работал корректором актер Юлиан Козловский, который не мог устро­иться никуда актером. И вот в тот самый день ему повезло найти место в театре. А место в корректорской освободилось, и папе сказали: «Может, хотите корректором поработать?» И он пошел. А маму взяли корректором в «Иностранную литературу».

Об отце-справочнике

Аркадий Эммануилович и Нина Ильинична Мильчины. Москва, начало 1950-х годов © Из личного архива Веры Мильчиной

И уже позже они стали редакторами. Но у мамы на всю жизнь осталось умение вычитывать текст очень внимательно. Когда у меня стали выходить книги, мама все их читала. Это было для меня одновременно и удовольствие, и тревога: она и в свои 93 года замечала все опечатки лучше любого корректора. А папу постепенно из корректоров перевели в редакторы, а потом редакцию полиграфической литературы, в которой он работал в «Искусстве», сделали отдельным издательством «Книга». И с 1967 по 1984 год папа был его главным редактором. Он этого очень не хотел — он больше хотел иметь дело с книгами, чем с людьми. Приходилось всех примирять, разруливать постоянные кон­фликты. Папа выслушивал всех и старался находить какую-то среднюю линию, примирять две противоположные стороны: авторов и редакторов. И потом авторы очень за это благодарили.

Семья Аркадия Мильчина. Запорожье, 1930-е годы Аркадий Мильчин со своим дедом Лейбом Шпильбергом, мамой Марией Шпильберг, акушеркой, отцом Эммануилом Клементьевичем Мильчиным, зубным техником, и братом Клементием (Лесиком) Мильчиным, погибшим под Ленинградом в 1941 году. © Из личного архива Веры Мильчиной

Он написал замечательные мемуары, которые я читала при его жизни, и тогда мне казалось: зачем он про это говорит, это слишком личное. А когда его не стало, я стала их готовить к печати, и чем больше я их читала, тем больше я ему была благодарна за то, что он все это рассказал. Они вышли в издатель­стве «Новое литературное обозрение» в 2016 году. Там рассказано про его детство в Запорожье, про всю его жизнь. Но больше всего страниц там посвящено книге. Папина главная мысль: как сделать книгу, чтобы она была удобна. Потому что многие люди, которые выпускают книги, совершенно не думают о том, что эти книги будет кто-то читать. И я, как папина дочь, тоже на это обращаю внимание. Вот самый простой пример: у многих книг есть колонтитул, такая строчка вверху каждой страницы. Она функциональная, нужна, чтобы читатель понимал, какой рассказ из сборника или какую главу из романа он читает в данный момент. Но если в романе 500 страниц и на каждой сверху написано его название, какой в этом смысл? Разве есть маразматик, который не помнит, какой именно роман он читает?

Одна из первых папиных книг называлась «Методика и техника редакти­рования текста». Редактирование для него было не просто механическим процессом — вычеркнуть одинаковые слова. Нет, для него это процесс понимания текста. Я часто вспоминаю статью Бенедикта Сарнова, о которой от папы и узнала. Она про человека с редакторским карандашом: если человек просто читает текст, ему все вроде бы нравится. Но как только ему дали в руки карандаш и сказали: «Ты редактор», он немедленно начинает все вычеркивать, заменять и иногда совершенно без всякой надобности. Вот так поступать не нужно. Нужно понять, как сделать текст лучше, яснее. А для этого нужно понять, как работает мозг редактора. Папа для этого читал много книг по психологии.

Аркадий Мильчин на праздновании своего 60-летия в издательстве «Книга». Москва, 1984 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Работая в «Книге», папа очень стеснялся там издавать свои книги — вроде как бы использовать служебное положение в личных целях. А когда ему исполнилось 60 лет, его, что называется, выпихнули на пенсию. Он, как человек, всю жизнь работавший, конечно, очень переживал. Я его утешала и говорила, что теперь у него будет больше времени на собственные книги. И действительно, потом он выпустил очень много книг про редактирование. И когда я прихожу в какие-то редакции, мне иногда говорят: «А вы не дочь Аркадия Эммануиловича Мильчина? Ой, мы же без его справочников жить не можем!» Когда папа был жив, я ему всегда об этом рассказывала, ему важно было знать, что его помнят.

Папа был человек абсолютно, почти болезненно скромный. И очень мучился тем, что в жизни сделал мало, недостаточно. Его воспоминания вышли под названием «Человек книги. Записки главного редактора». Это была идея издательства. Папа в самом деле получил в 2005 году премию «Человек книги». Но он бы сам свои записки так, конечно, не назвал, решил бы, что это слишком высокопарно. В воспоминаниях он описывает свой разговор с замечательным Аркадием Товьевичем Троянкером, который много лет был главным худож­ником «Книги». И вот папа, уже когда был на пенсии, спросил у Троянкера: «Каким я был главным редактором?» И папе запомнилось, что Троянкер ответил какими-то общими словами, что-то про «культуру издания». А Троянкер мне уже после папиной смерти написал о том, как он запомнил свой ответ: «Я просто ответил — лучшим». Но папа в силу своей скромности не мог этому поверить. И мне, конечно, дико повезло, что я родилась именно у таких родителей. И что мой справочник жил у меня за стеной, я всегда могла у него спросить совета.

Аркадий Мильчин с письмом тюменских студентов: «Аркадий Эммануилович, спасибо Вам за наше счастливое редакторское детство». Москва, начало 2010-х годов © Из личного архива Веры Мильчиной

А Костя, мой сын, еще при папиной жизни ездил в Тюмень, и там тюменские студенты спросили его: «А правда, что вы внук справочника?» И подарили ему для передачи дедушке лист бумаги с текстом: «Аркадий Эммануи­лович, спасибо Вам за наше счастливое редакторское детство».

О детстве на Самотечном бульваре и слонихе

Квартира, где я жила с рождения, была на Самотёке — сейчас на этом месте прелестный зеленый склон и проходит Олимпийский проспект, а тогда там стояли дома, а напротив был Самотечный бульвар, на который меня водили гулять. Бульвар и сейчас на месте. Мы жили на первом этаже в коммунальной квартире. Под окном останавливался троллейбус и объявляли: «Первый Троиц­кий переулок». А люди на улице часто спрашивали: «Как пройти во Второй Троицкий переулок?» Потому что в него можно было попасть хитрым способом — не прямо, а только из Первого Троицкого. До моего пятого класса мы жили там. Никаких тягот коммунальной квартиры я не помню просто потому, что родители меня от всего ограждали. 

Школа моя называлась «Спецшкола № 2 имени Ромена Роллана с изучением отдельных предметов на французском языке». И со второго класса меня учили французскому, который преподавали очень хорошо. Это тоже благодаря родителям, потому что школа была хоть и близко от дома, но не в микро­районе, и стоило немалого труда меня туда устроить. Они хотели, чтобы я учила иностранный язык, хотя вообще, зная, как тяжело жить гуманитарию в советской стране под властью идеологии, они были бы очень рады, если бы я проявила какие-то склонности, например, к математике. И был такой эпизод: когда я училась, кажется, в пятом классе, к нам пришел учитель математики — симпатичный, обаятельный Юрий Михайлович; теперь мне кажется, что он чем-то напоминал главного героя фильма «Доживем до понедельника». И вот из симпатии к учителю я вроде как полюбила математику. Родители затаили дыхание. Но учитель этот полгода у нас попреподавал и ушел, и все мои математические способности немедленно, что называется, развея­лись как дым. То есть, поскольку я была девочка-отличница, я могла решать задачи по образцу. Но отступить хоть на шаг уже не могла.

Из школы, которая располагалась (и до сих пор располагается) в Больничном переулке, я шла домой на Самотёку. Я спускалась к Уголку Дурова — там были ворота, за которыми жила слониха Пунча. Можно было посмотреть в щелку и увидеть эту слониху. Это я помню сама, а вот то, что слониху водили по улицам, как в басне Крылова, я скорее помню по рассказам родителей.

О школьных уроках труда и работе на пишущей машинке

Вера Мильчина. Москва, 1969 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Своей школе я благодарна не только за французский язык. В советской школе были уроки труда, на которых девочек, как правило, учили шить фартуки и готовить какую-то вполне примитивную еду. А у нас было не так, нас учили печатать на пишущей машинке. Был потрясающий кабинет, где на каждом письменном столе стояли пишущие машинки 1920-х, например, годов. И с русским шрифтом, и с латинским! С пятого по седьмой класс нас учили печатать на машинке с латинским шрифтом. Учили по науке: клавиатура была закрыта занавесочкой, чтобы мы привыкали печатать вслепую. Всеми десятью пальцами, хотя в реальности столько совершенно не нужно. А потом так же учили печатать на русской машинке, но на ней я еще раньше научилась печатать дома, потому что у папы была большая машинка «Оптима». И когда я в университете начала переводить, я сразу печатала на машинке.

Тогда казалось, что это большой технический прогресс. А сейчас вспоминаю с дрожью. Вот напечатала страницу, перечитала ее — начинаю править ручкой. Еще раз перепечатала. Теперь надо исправить опечатку. Не станешь же всю страницу опять перепечатывать. Букву можно замазать белой замазкой. Она имелась импортная и советская. Импортную, если засохла, нужно было разво­дить ацетоном. А с советской попроще: просто в нее поплевать. Но импортную еще нужно было достать. Советскую купить было проще, но зато она, высохнув, начинала отваливаться от бумаги, как старая штукатурка. И вдобавок, если замазала букву, нужно было опять лист вставить в машинку и точно попасть в это место. А если нужно вставить иностранную цитату, вынимай лист из русской машинки и вставляй в ту, что с латинским шрифтом. Или еще продавалась белая клейкая ленточка — примерно такая, какой окна заклеивали, только тоненькая. Ее можно было приклеить к строке с ошибкой и по ней напечатать новый вариант, но она через некоторое время тоже от бумаги отваливалась. Печатались под копирку сразу три или четыре экземпляра, но при этом первый экземпляр, исправленный, отдавался в издательство, а у автора, то есть у меня, оставался второй, куда всю правку перенести не хватало ни времени, ни сил. О третьем экземпляре и говорить нечего. Уже почти тридцать лет я работаю на компьютере — и насколько же он удобнее!

О кочевых и оседлых ученых и о карте Парижа в масштабе самого Парижа

Обложка книги Веры Мильчиной «Париж в 1814—1848 годах. Повседневная жизнь». Москва, 2017 год © «Новое литературное обозрение»

Я была книжная девочка — читала книги и очень любила театр. Но — сейчас мне это кажется странным — мне даже в голову не приходило, что есть театро­ведческий факультет и можно попробовать туда поступить. Это, я думаю, к счастью. У вас есть вопрос: хотела бы я заниматься чем-нибудь другим? Нет, я бы не хотела заниматься чем-нибудь другим. Всю жизнь занимаясь одной и той же эпохой, я хорошо сознаю, сколько я там еще не знаю, сколько еще недопонятого, непрочитанного. Так что мне совершенно не хочется ничем другим заниматься. Есть ученые кочевые, а есть оседлые. Я оседлая. 

На самой первой конференции, устроенной «Новым литературным обозре­нием», Борис Владимирович Дубин упомянул такой борхесовский образ — карта Англии в масштабе самой Англии. Мысль Дубина состояла в том, что такая карта не только невозможна, но и не нужна. Исследователь должен обобщать, предлагать концепции. А мне очень жалко, что не бывает такой карты. Так удобно было бы не получать визы, не покупать билеты с пересад­ками — вот она, карта, путешествуй по ней. И поэтому, когда мне иногда говорят или пишут добрые люди про мою книгу о Париже, что, мол, почи­тали — и как будто побывали в Париже, я всегда очень радуюсь! Вроде как у меня получилась карта Парижа в масштабе самого Парижа. Хотя на самом деле, конечно, до реального Парижа ей далеко. И про реальный Париж я, хоть и написала три книги, все равно еще очень многого не знаю.

О совмещении двух специальностей

У меня две специальности — я историк литературы и переводчик. И мне интересно это совмещать, интересно перевести книгу, а потом написать к ней предисловие и примечания, то есть сделать книгу целиком. Вот есть мой автор, бывает, что известный, а бывает, что и не известный никому в России, а я его очень люблю и хочу представить. Я про него расскажу, я откомментирую то, что он написал, и я же это переведу. Просто перевести мне не так интересно.

О компании на филфаке

На филфак Московского университета я поступила в 1970 году — с первого раза. Я не могу назвать какого-то одного своего учителя, но зато я могу сказать, что мы друг друга учили в нашей студенческой компании. У Якова Аркадьевича Гордина есть воспоминания о питерском клубе переводчиков, где люди читали новые переводы. Он там пишет, что это создавало такую иллюзию свободы, независимости от Советского государства, потому что сообщество развивалось как бы вне его. 

У нас в Московском университете на филологическом факультете, вообще вполне советском, как ни странно, возникло вот такое же сообщество вне общества. Называлось оно НСО — научно-студенческое общество. Это была совершенно замечательная компания: Андрей Леонидович Зорин, ныне профессор Оксфордского университета, Андрей Семенович Немзер, долгие годы ординарный профессор Высшей школы экономики, Александр Федорович Строев, ныне профессор Сорбонны, Сергей Эдуардович Зуев, многолетний руководитель Шанинки, покойный Алексей Михайлович Песков, Ольга Евгеньевна Майорова, ныне профессор Мичиганского университета в Энн-Арборе, Елена Григорьевна Орловская, а ныне madame Balzamo, которая заставила французов поверить в то, что она, русская, может переводить на французский, и теперь получает за эти свои переводы всевозможные премии, Ирина Дмитриевна Прохорова, ныне главный редактор «Нового литературного обозрения», Сергей Николаевич Зенкин, мой собрат по службе в Институте высших гуманитарных исследований и по изучению французской литературы XIX века, Елена Александровна Костюкович, переводчик всех романов Умберто Эко. А еще Сергей Леонидович Козлов, Ирина Карловна Стаф, Олег Анатольевич Проскурин, Николай Николаевич Зубков… Ох, комплекс феи Карабос: не люблю перечислять, потому что боюсь кого-то забыть. А офици­альным куратором этого нашего НСО был Валентин Евгеньевич Хализев. Но он нами вообще никак не руководил, сидел тихонько в уголке, за что ему отдельное спасибо!

О семинаре ловца душ, тусовках и тарантелле 

Владимир Турбин Wikimedia Commons

Мы все познакомились благодаря семинару Владимира Николаевича Турбина. Он был такой ловец человеческих душ, очень обаятельный человек и большой фантазер. В какой-то момент он увлекся старой периодикой, стал читать журнал «Благонамеренный», который выходил в 1820-е годы, и заразил некоторых из нас интересом к чтению газет и журналов XIX века. А это очень увлекательное дело, позволяющее гораздо ближе подойти к тогдашней действительности, посмотреть на нее в увеличительное стекло. Благодаря Турбину мы прочли много книг, о существовании которых раньше и не подо­зревали. По-моему, первой книжкой, которую он велел нам прочитать, была «Душа Петербурга» Анциферова. В новые времена его стали бурно переиз­давать, а тогда, в начале 70-х, существовало только издание 1922 года. А у папы благодаря одному его другу имелась уникальная возможность заказывать книги в Ленинской библиотеке на дом. И я ею с восторгом пользовалась. Представляете, какое это чудо? Я пару раз слышала, как некоторые люди говорят, вспоминая 1970-е годы: «Я пошла в библиотеку и сделала ксеро­копию». Не верьте. Сделать ксерокопию в библиотеках в это время было практически невозможно. Бери ручку и бумагу — и выписывай цитаты. А у меня была вот такая совершенно потрясающая возможность — получать эти книги и читать их дома, и я, конечно, ею пользовалась и не только сама читала, но и друзьям давала эти книги на время. Хотя и ужасно боялась, что они потеряются. Я заказала Анциферова, и все в семинаре его прочли.

Обложка книги Николая Анциферова «Душа Петербурга». Петербург, 1922 год © Издательство «Брокгауз — Ефрон»

Турбин нас познакомил и как бы склеил, но мне кажется, что никто из нас не называет себя его учеником и продолжателем его дела. Вот этот семинар потом в лице некоторых его участников как раз и превратился в научное студенческое общество.

А тусовались мы как все люди: собирались у кого-нибудь, у кого родители были в отъезде, пили разные напитки, плясали тарантеллу — просто потому, что имелась соответствующая маленькая пластинка, — читали всякий сам- и тамиздат. Развивались амурные истории, перетекавшие одна в другую.

О завороженности журналами XIX века 

Я училась на романо-германском отделении, во французской группе. Мы делились на лингвистов и литературоведов. Я была литературовед и писала обязательные курсовые работы по французской литературе и одновременно по доброй воле — у Турбина по русской. Благодаря этому в аспирантуру я поступила на кафедру истории русской литературы, которой заведовал Василий Иванович Кулешов, сочинявший тогда историю русской критики. В ней среди прочего шла речь о том, что был такой писатель Шатобриан, о котором в начале XIX века писали все русские критики. И Василию Ивановичу стало интересно, что же это за писатель такой, про которого все толковали?

Портрет Шатобриана. Картина Анн Луи Жироде-Триозона. После 1808 года Musée d’Histoire de la Ville et du Pays Malouin

В советском литературоведении существовало деление на прогрессивный романтизм и реакционный. И прогрессивных, конечно, хорошо было изучать, а реакционные не приветствовались. Шатобриан считался реакционным — у нас в советское время были переведены только две небольшие его повести. Но Василий Иванович был большой начальник и мог себе позволить дать аспирантке заниматься восприятием Шатобриана в русской литературе. Так что три года в аспирантуре я читала журналы: нужно было выловить все то, что из Шато­бриана переводили в XIX веке. А когда я уже написала диссертацию и приехала за отзывом в Ленинград, в Пушкинский Дом, к Петру Романовичу Заборову, замечатель­ному историку французской литературы, чьи статьи я очень ценю, он ужасно изумился: что, неужели в Москве позволяют заниматься Шатобрианом? Потому что в Ленинграде тогда не позволяли заниматься Шатобрианом. А мне, значит, было позволено.

О защите

Это было огромное удовольствие: вроде как читаешь для пользы дела, но одновременно узнаешь еще массу интересного, помимо Шатобриана. Старая пресса завораживает, втягивает в себя. Потом пришло время защищать диссертацию — а Шатобриан так и оставался реакционным. Оппоненты у меня были хорошие — они этого не касались, — но на защите один историк русского фольклора вдруг поднял руку и сказал: «А Шатобриан-то реакционный — как с этим быть?» Мой первый оппонент, историк литературы Леонид Генрихович Фризман, замялся, а я сказала: сейчас я вам все объясню. И рассказала, что Шато­бриан был защитником свободы печати и во время Июльской революции  Июльская революция, или Французская революция 1830 года, — восстание в июле 1830 года в Париже, приведшее к свержению Карла Х и установлению конституционной Июльской монархии во главе с королем Луи-Филиппом. революционные студенты несли его на руках. И благополучно защитилась.

О другом пространстве и отзвуках оттуда

Кадр из фильма «Зази в метро». Режиссер Луи Маль. Франция, 1960 год © Nouvelles Éditions de Films

Надо понимать, что мы учились в советское время и, конечно, до нас доходили какие-то отзвуки того, что происходит на Западе, но очень редко, несистема­тично. Однажды мне кто-то подарил авангардный журнал Tel Quel и менее авангардный, но более толковый журнал Poétique. И вот я читаю, что в Сор­бонне на лестнице G (там не подъезды, а лестницы) проходит какая-то лекция. И понимаю, что это было месяц назад, то есть в то время, когда я живу. А для меня это не только другое пространство, но и какое-то другое время. 

Доходили и еще какие-то вещи. Например, был такой писатель Раймон Кено (у нас пишут «Раймон», хотя вообще французы произносят «Ремон»), потря­сающий выдумщик. У него есть книжка «Зази в метро», «Zazie dans le métro», — история маленькой девочки, которую мама из провинции привезла в Париж на уик-энд к дяде. Дядя хочет показать девочке парижские достопримечатель­ности, а она его посылает. Допустим, он ей показывает собор в Доме инвалидов, где похоронен Наполеон, а она говорит: «Napoléon mon cul!», то есть «Напо­леона в задницу!». Ей не нужен Наполеон, она хочет посмотреть метро. А в метро забастовка. В самом конце мама забирает ее назад и спрашивает, как она провела эти два дня. А девочка отвечает: «Я постарела!»

Я не знала ни про писателя Раймона Кено, ни про «Зази в метро». И вдруг на первом или втором курсе наша преподавательница фонетики Нина Иннокентьевна Малышева буквально прибежала и сказала, что из посольства привезли фильм по этой книге. «Идите скорее смотреть!» До сих пор я ей за это благодарна! Мы узнали, что, во-первых, был такой писатель, а во-вторых, что можно снимать кино, абсолютно не похожее на социалистический реализм. А еще в этом романе есть замечательный персонаж — попугай, который говорит одну-единственную фразу: «Tu causes, tu causes, c’est tout ce que tu sais faire». То есть «Ты болтаешь, ты болтаешь, ты только и умеешь, что болтать». Когда я слышу какие-то ученые выступления, иногда вспоминаю этого попугая.

О переводе современной художественной литературы и гриппе, положившем этому конец

Вера Мильчина. Москва, 1975 год © Из личного архива Веры Мильчиной

А потом, когда я была на четвертом курсе, то есть это был 1974 год, я прочла роман Бориса Виана «Пена дней», который тогда не был переведен. Мне он безумно понравился, и я подумала: раз мне так нравится, может быть, попробовать это перевести? Исключительно для того, чтобы мои друзья, не знающие французского, тоже могли прочесть такую потрясающую книгу. И вот в каникулы друзья поехали в Ереван, а я стала переводить этот роман, который вообще дико трудный: там очень много игры слов, которую, думаю, я наполовину не поняла тогда. Мария Львовна Аннинская, к сожалению покойная, в 2000-е годы напечатала статью про то, как Виана постепенно узнавали в Советском Союзе. И она там пишет, что, мол, в самиздате ходил перевод Веры Мильчиной. Батюшки, я в самиздате! Я и не знала про это. Я просто давала почитать кому-то из нашей компании. И в мыслях не было, что это можно издать, никакого импульса предложить перевод в какое-то изда­тель­ство: я переводила для себя и для друзей. Потом я перевела пьесы Ионеско «Лысая певица» и «Урок», три пьесы того же Виана и сгоряча взялась за дра­матурга Фернандо Аррабаля, который совсем уже не мой писатель, и тут заболела тяжелым гриппом. И не то чтобы я верила в приметы, но грипп прекратил это безобразие, и больше я не переводила современную художе­ственную литературу.

О Камю, разыгранном в подкидного дурака, и издании Шатобриана

Обложка книги «Эстетика раннего французского романтизма». 1982 год © Издательство «Искусство»

Когда я писала диссертацию о Шатобриане, я читала разных писателей из его окружения и вообще той же эпохи и думала о том, как хорошо было бы их перевести. И мы с моей покойной подругой Олей Гринберг нахально начали не с каких-то легких текстов, а прямо с Шатобриана. Мы друг друга критико­вали, шпыняли и тем самым как бы страховали. Мы считали, что у меня якобы лучше синтаксис, а у нее — лексика.

Оля работала в издательстве «Искусство» младшим редактором в редакции цирка, эстрады и художественной самодеятельности, но дружила с людьми из редакции эстетики. Там была серия «История эстетики в памятниках и документах», в народе называвшаяся «Серия с мужиком», потому что там на переплете знаменитый «Витрувианский человек» Леонардо да Винчи  Рисунок Леонардо да Винчи: человек, вписанный в круг и в квадрат; другое название — «Пропорции тела согласно Витрувию».. И вот, прикрывшись названием «Эстетика раннего французского романтизма», мы включили туда две части трактата «Гений христианства» моего любимого Шатобриана. В 1982 году христианство поощрялось еще меньше, чем реакцион­ный романтизм. Но два добрых гения — Сергей Михайлович Александров, ныне здравствующий, и, к сожалению, покойный Владимир Сергеевич Походаев — нас опекали и как-то заморочили голову заведующему редакцией. А еще я включила в эту книгу писателей, которых вообще никто не знал, — Балланша и Жубера. И Бенжамена Констана, который считался прогрессивным и кото­рым тоже можно было прикрываться. 

В этой книге одни переводы значатся под фамилией Мильчина, а другие — под фамилией Гринберг. Хотя переводили мы в то время все тексты вместе. Этому причина — глупость. Нам объяснили, что если мы будем поступать когда-нибудь в Союз писателей, то там переводы, сделанные в соавторстве, не считают за публикации. В Союз писателей нас в советское время бы все равно бы не приняли — хоть в соавторстве, хоть без. Но тем не менее до тех пор, пока мы переводили вместе, мы распределяли переводы: одни тексты подписывали ее фамилией, другие — моей. И вот уже позже нам дали для перевода четыре текста современных французских авторов. Один из них был Камю. И чтобы определить, кому достанется Камю, мы решили не жребий бросить, а разыграть Камю в подкидного дурака — и разыграли. Для меня крайне плачевно, потому что, хотя мне казалось, что я играю лучше, я позорно продулась, и Камю достался Оле, чему я теперь очень рада.

О профкоме литераторов, Союзе писателей и Литфонде

 Вера Мильчина. Париж, 1993 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Еще кое-что о Союзе писателей. После того как я защитилась, оказалось, что, собственно, никто меня на службу принимать не собирается. Да мне и самой больше хотелось сидеть дома и переводить. Но в Советском Союзе тот, кто нигде не служил, считался тунеядцем. Это не поощрялось. И вот для таких, как я, существовала волшебная организация — профессиональный комитет литераторов, профком, их даже несколько было. Считалось, что наш профком при «Советском писателе».

Я никогда не переступала порога издательства «Советский писатель», но так это называлось. Эти профкомы были созданы, чтобы всякие бездельники, которые нигде не служат, все-таки значились в официально утвержденных списках. Организация удивительная, потому что она, собственно, не подра­зумевала ни прав, ни обязанностей. Там было одно-единственное право — не считаться тунеядцем. Чтобы поступить, нужно было принести справку, что ты зарабатываешь литературным трудом 70 рублей в месяц — совсем мало.

А я еще в аспирантуре писала рефераты по французским литературоведческим книгам для ИНИОН — Института информации по общественным наукам. ИНИОН выпускал такие реферативные бюллетени по всем наукам. Мне это было абсолютно не трудно: книги я выбирала сама, брала то, что мне инте­ресно. А за рефераты платили — немного, но мне как раз хватило на справку, и меня приняли в этот профком. Дальше — всё, можно было никаких справок не приносить, зато на вопрос «Место работы?» можно было отвечать: «Член профкома литераторов».

Союз писателей и Литфонд были рангом выше. Они давали разные завидные права — в Книжной лавке писателей на Кузнецком Мосту покупать дефицитные книги, ездить в дома творчества. У нашего бедного профкома ничего такого не было, но зато там я познакомилась с разными прекрасными людьми, которые потом стали моими друзьями. В Союз писателей мы с Олей все-таки вступили в постсовет­ское время, в середине 1990-х. А кто поступил в Союз писателей, автоматически поступал и в Литфонд, но нужно было туда пойти и заполнить какую-то бумажку. Я пришла, там сидела такая дебелая женщина, которая посмотрела на меня, сладостно прищурилась, вспоминая былое, и сказала: ну что сейчас Литфонд — вот раньше был Литфонд! И стала мне перечислять все эти преж­ние блага: книжную лавку и дома творчества. Я хотела ей сказать: да знаю, слыхала, но промолчала. Одним словом, профкому я очень благодарна. Я в нем состояла, а зарабатывала переводами. Называла себя в шутку «пролетарий умственного труда». И поэтому вышло так, что я была готова к новой постсо­ветской эпохе больше, чем люди, состоявшие где-то в штате. Потому что мне никогда не платили зарплату — до тех пор, пока в 2006 году благодаря покой­ной Елене Петровне Шумиловой меня не зачислили в РГГУ. 

 
Памяти Елены Шумиловой
История человека, изменившего русскую гуманитарную науку и культуру

О темпоральной стилизации

Недавно я выучила словосочетание «темпоральная стилизация». Для меня это значит прежде всего, что нужно стараться не влеплять в перевод книги XIX века современные слова. Например, «выматываются» вместо «сильно устают»: в XIX веке никто не выматывался. Я сама так однажды написала в 1995 году, а через двадцать лет, когда переиздавала эту книгу, «Физиологию брака» Бальзака, исправила. Но в 1979 или 1980 году, когда мы начали переводить, было очень трудно узнать, когда какое слово появилось. Сейчас можно залезть в Национальный корпус русского языка. А тогда можно было, конечно, посмотреть в академический словарь, но там ведь всех случаев употребления того или иного слова не найдешь. То есть в принципе мы, конечно, сознавали, что не нужно вставлять в перевод современные слова, но ориентироваться могли в основном на собственные ощущения. И не знали, что это называется «темпоральная стилизация».

О цепи случайностей

Вера Мильчина с сыном Костей. 1981 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Комментарии к Шатобриану я делала так, как делали все в то время: ходила в Библиотеку иностранной литературы, брала толстые тома энциклопедий и искала там разные имена и факты. И когда ожидала рождения сына, продолжала туда ходить и снимала с полки толстые тома словаря Ларусса, который теперь у меня дома стоит, а тогда не стоял. И, видимо, так запомнилась библиотекаршам, что потом, когда я туда вернулась уже без живота, одна из них бросилась ко мне с вопросом: «Кто у вас родился?»

С Шатобрианом мы с Олей на «Гении христианства» не остановились и позже вместе перевели «Замогильные записки» — самую гениальную его книгу. Наш перевод вышел в 1995 году. Когда надо объяснить, что это такое, я говорю, что это как «Былое и думы» Герцена, только по-французски и, пожалуй, даже еще более красиво написанное.

Обложка книги Франсуа Рене де Шатобриана «Замогильные записки». 1995 год © Издательство имени Сабашниковых

Но еще раньше началась как будто бы цепь случайностей. Сергей Николаевич Зенкин, работавший тогда редактором в издательстве «Художественная литература», позвал меня дорабатывать комментарий одной дамы к двухтом­нику Флобера «О литературе, искусстве и писательском труде». Дораба­ты­вать — а практически делать заново. Потому что эта дама начала комментарий и ничего толком не сделала. Вышел двухтомник, и меня позвали доделывать другие комментарии — к книге «Бальзак в воспоминаниях современников». Там комментаторша вообще не успела написать ни строчки, потому что скончалась в самом начале работы. И из этой случайности произошел мой многолетний роман с Бальзаком. Я стала его читать и вдруг выяснила, что энное количество его романов или вообще не переведено, или они переводились в конце XIX века, а тогда все-таки были совсем другие нормы перевода — эти переводы устарели. И мы с Олей перевели два романа Бальзака, «Воспоминания двух юных жен» и «Урсула Мируэ». Один первый и последний раз выходил на русском в 1899 году, а второй вообще никогда не переводился. Наши переводы вышли первый раз в 1989 году, а потом еще много раз переиздавались. А потом я уже одна переводила Бальзака — «Физиологию брака», «Изнанку современной истории», «Монографию о парижской прессе».

О Бальзаке и линяющих книгах

Оноре де Бальзак. Дагеротип Луи Огюста Биссона. 1842 год Wikimedia Commons

Бальзак оказался просто неисчерпаемым. Я думала, что доперевела все из «Человеческой комедии», что не было переведено раньше, но обнаружила еще одно произведение под названием «Мелкие неприятности супружеской жизни», которое он хотел издать вместе с «Физиологией брака». Эти «Мелкие неприятности» — замечательное произведение, местами очень веселое, а местами довольно грустное. Бальзак сам писал, что герои у него в этой книге, как манекены: там есть Каролина и Адольф, муж и жена, которые предстают в самых разных эпизодах. В первой части жена — идиотка и терзает мужа, а во второй оказывается, что та же самая жена — жертва, а муж — негодяй. Бальзак писал, что в его книге, как в бане, есть женское и мужское отделение. И еще там в одной фразе сформулирована вся теория интертекстуальности: «Некоторые книги линяют на другие». Вот это «линяют на другие» и есть то, что мы изучаем: влияние, реминисценции и прочая интертекстуальность. 

Прошло двадцать лет после выхода «Физиологии брака», и я решила перевести «Мелкие неприятности» и опубликовать вместе с «Физиологией». Спасибо Ирине Дмитриевне Прохоровой, главному редактору «Нового литературного обозрения», что она согласилась издать обе книги в одном томе. Я стала перерабатывать свой старый перевод. Как только подумаешь: как тут отлично все, гладко и складно — бабах! — споткнулся о камень и оказывается, что не так уж гладко. Например, у Бальзака текст перемежается афоризмами. Вот один из них: «Мужчина никогда не может быть уверен в любви своей жены, пока не увидит ее у себя на коленях». Так я это перевела в 1995 году. Сейчас, посоветовавшись с французами, я поняла, что у Бальзака немного другая, двусмысленная и сексистская формулировка: «Мужчина не может быть уверен в любви своей жены, пока он не увидит ее у своих ног». Не обязательно, что так думал сам Бальзак — это, так сказать, иронический голос повествователя, но все равно, врать-то не нужно. До сих пор стыдно за эту ошибку.

О словарях и переводе исторического нон-фикшна

Вера Мильчина. Фотография Дмитрия Иванова. Тарту, 2006 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Майю Плисецкую когда-то спросили, как сохранять фигуру. Она сказала: «Жрать надо меньше». Я же могу сказать, что для того, чтобы переводить, прежде всего надо не лениться смотреть в словарь. Не только во французско-русский, но и во французско-французский — например, в мой любимый словарь Littré XIX века и в современный Trésor de la langue française, то есть «Сокровищницу французского языка». Раньше приходилось все выписывать в блокнот и буквально за каждым словом идти в библиотеку, а теперь-то эти и многие другие словари висят в интернете, так что можно их смотреть дома, в собственном компьютере. Вот хороший пример из моей практики: в тексте XIX века говорится, что героиня зажигает свечи для bouillotte. Переводчица из моего семинара написала, что героиня ставит на огонь кипятильник. Кипятильник мы, конечно, сразу отвергаем из уважения к темпоральной стилизации. Но bouillotte действительно переводится как «кипятильник» или «чайник». Так в современных словарях. А из словарей XIX века можно узнать, что существовала карточная игра буйот — и свечи зажигали именно для нее. 

И еще одна вещь, простая, но не для всех очевидная. Переводчик сам должен понимать свой перевод. К сожалению, французские историки пишут довольно сложным и витиеватым языком — и, на мой взгляд, напрасно. Вот так иногда переведешь две страницы, а потом понимаешь, что все это можно было сформулировать в одном абзаце. Но мы же переводчики — мы не можем автора переписывать. Однако нравится тебе текст или нет, если ты перевел фразу, которая по-русски звучит довольно бессмысленно, нужно спросить самого себя: понял ли ты, что тут написано? Как правило, нет. Поэтому ее нужно синтаксически изменить, переделать так, чтобы она зазвучала понятно для русского уха. Переводчик должен стараться быть понятным. В художественном тексте понятность иногда входит в противоречие с его особенностями: может быть, автор хотел нарочно написать непонятно? Но историк, мне кажется, не должен хотеть нарочно писать непонятно — а его переводчик тем более.

О переводоведении, теории и практике

Я однажды, лет двадцать назад, нечаянно ужасно оскорбила одного почтенного джентльмена. Кажется, в Петрозаводске, читая лекцию про перевод, я сказала, что не верю в существование переводоведения. И вдруг из первого ряда встал человек. Он покраснел ужасно и сказал: «Как это, нет переводоведения? А чем же я занимаюсь?!» Я боялась, что у него будет апоплексический удар. Переводоведы занимаются теорией, но, как правило, те, кто занимается теорией, сами не переводят. Как в анекдоте: я плавать не умею, но я «понимаю плавать». Не хочу ничего дурного про них сказать, но они занимаются другим. А я со своей стороны не занимаюсь теорией. 

О лайфхаках

Вера Мильчина. Владимир, 2022 год © Из личного архива Веры Мильчиной

У меня есть какие-то лайфхаки, которыми я стараюсь делиться. Иногда это совсем простые вещи, но начинающие переводчики их не осознают. Например, по-французски можно сказать: «Ce fut le premier jour où j’aie parlé à Arzamas chez moi». Дословно: «Это был первый день, когда я давала интервью „Арзамасу“ у себя дома». Но по-русски так не говорят. Нормальный русский синтаксис: «В тот день я первый раз давала интервью», а не «Это был первый день, когда». И таких конструкций очень много.

Еще очень важно избегать двусмысленностей. Вот пример из недавней практики. С участниками последней переводческой мастерской мы переводили очерк Альфреда де Мюссе «Неумеренные». Он кончается историей биржевого маклера, который обанкротился и решил покончить с собой, но сделал это очень умно, то есть оформил страховку на жену и детей, все свои дела, как мог, привел в порядок, а потом поехал в Швейцарию и там якобы нечаянно сорвался с горы. И Мюссе заканчивает очерк фразой: «Вот истинная смерть нашего времени». Тринадцать человек обсуждали в этом переводе каждую деталь. И я вместе с ними. Казалось, что все в порядке. И вот редактор сайта Gorky.media поставил эту фразу в название публикации. Он прислал мне текст поздно вечером накануне публикации, чтобы я в последний раз на него взглянула. И я читаю название: «Вот истинная смерть нашего времени». Спрашивается: а чья смерть, кто умер — человек умер или наше время? Когда текст целиком читали — ничего не заметили. А когда эта фраза попала в название — сразу все стало видно, как под микроскопом. В результате я написала: «Вот смерть, достойная нашего времени». Тут уже никакой двусмысленности не осталось. Так и опубликовано.

А еще бич начинающих переводчиков — да и не их одних — деепричастие прошедшего времени. Вот пишут, например: «Он бежал в Америку, сделавшись там католическим священником». Так что было сначала, а что потом? Он же сначала бежал, а потом сделался. Значит, так и надо написать: «Бежал и сделался». А если уж очень хочется употребить деепричастие, тогда переставить глаголы местами: «Бежав, сделался». Еще бывают фразы, где невозможно отличить подлежащее от дополнения, потому что формы именительного и винительного падежа совпадают. «Теперь волнение наблюдателя вызывает изнурение труженика». Точно по бессмертной булгаковской формуле: «Кто на ком стоял?» Кто кого вызывал? Очевидно, наблюдатели волновались за тружеников, а не труженики за наблюдателей. Значит, надо бы написать что-то вроде: «Теперь наблюдателей волнует изнурение тружеников». Тогда все будет понятно.

О Банных чтениях и других конференциях

Вера Мильчина и Ирина Прохорова. Москва, 2014 год Во время книжной ярмарки non/fiction — на презентации книги «Французы, нарисованные ими самими. Парижанки», сделанной вместе с переводческим семинаром. © Из личного архива Веры Мильчиной

Помимо переводческой, историко-литературной и комментаторской деятель­ности, у меня есть еще одно странное занятие. Я пишу отчеты о конференциях, которые публиковала и до сих пор публикую в журнале «Новое литературное обозрение», в рубрике «Хроника научной жизни». В 2019 году даже книжку выпустила — «Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотманов­ские, Гаспаровские и другие чтения». Эту идею первым подал мой замечатель­ный муж Борис Аронович Кац. Мне сначалось казалось диким: вроде все отчеты уже однажды напечатаны, как можно еще раз издавать? Но Ирина Дмитриевна поддержала, а когда книга вышла, я от не­сколь­ких коллег слышала, что от нее много пользы и даже что получилось очень увлекательное чтение. На тот момент у меня было написано 60 отчетов, но в книжку вошло 30. А сейчас их уже 85.

Вера Мильчина с мужем Борисом Кацем. Тель-Авив, 2015 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Когда в 1993 году только открылось «Новое литературное обозрение», редакция начала устраивать прекрасные конференции, умные и веселые, которые назывались Банные чтения, потому что редакция журнала тогда располагалась в Банном переулке. Мои самые любимые отчеты — именно про несколько первых Банных чтений. Эти конференции, как и Лотмановские чтения, которые после смерти Лотмана стали проходить в РГГУ, и Гаспаровские чтения, которые проходят там же, — исторические события. К сожалению, очень многих вели­ких ученых, которые там выступали, уже нет в живых. Большая часть докладов, прочитанных на этих конференциях, опубликованы. Но вот обсуждение, какие-то реплики участников и слушателей — до тех пор, пока не велась видеозапись, пропадали бесследно. А я в своих отчетах старалась самое интересное воспроизвести.

Об Александре Ивановиче Тургеневе и письмах-чудовищах

Портрет Александра Ивановича Тургенева. Акварель Михаила Теребенёва.
1830-е годы
Всероссийский музей А. С. Пушкина / Wikimedia Commons

Я много комментировала старых текстов вместе с Александром Львовичем Осповатом. И один из наших главных героев — это Александр Иванович Тургенев (1784–1845), замечательный хроникер культурной жизни Парижа, в котором он провел с перерывами почти 20 лет: первый раз приехал туда в 1825 году, а последний раз уехал оттуда в 1845-м, за полгода до смерти. А провел он их в Париже не только потому, что ему был интересен Париж, а потому, что там жил его брат Николай Иванович Тургенев — и не от хорошей жизни, а потому, что был заочно приговорен сначала к смертной казни, а потом к пожизненным каторжным работам за причастность к декабрист­скому восстанию. Чтобы у Александра Ивановича была возможность ездить в Париж, что не поощрялось в 1830-е годы, ему выхлопотали должность: он должен был сидеть в архиве и изучать донесения французских послов, связанных с русской историей. 

По-французски есть такое выражение mise en abîme, которое невозможно точно перевести. Самый распространенный перевод — «текст в тексте». А мне это напоминает ахматовские слова «зеркало зеркалу снится». Вот так Александр Иванович в XIX веке сидит в Париже и в архиве переписывает бумаги француз­ских дипломатов XVIII века, а я сижу в архиве в ХХ веке и переписываю бумаги Александра Ивановича.

Он был такой человек, который непременно хотел описать все, что видел, в письмах друзьям. А видел он очень много, потому что утром был в архиве, потом в театре, потом в трех или четырех салонах, где поддерживал беседу с тем же Шатобрианом, с литераторами, с философами, и все ценили его мнение. Все это он описывал в письмах, которые посылал в Москву и в Петер­бург. Он называл их lettres monstres, что иногда неправильно переводят как «чудовищные письма». Нет, это «письма-чудовища», потому что они иногда насчитывали 80 страниц. Какие-то из них публиковались в русских журналах, в частности в пушкинском «Современнике», но еще есть огромный неопуб­ликованный и не менее интересный массив. Александр Иванович — это мои глаза, которыми я смотрю на его эпоху. Он мой главный учитель по части внимания ко всем деталям культурной жизни. А в 1845 году он умер, и все — я уже ничего не вижу так подробно. 

О любви к мелочам

Вера Мильчина на вручении Новой Пушкинской премии. Москва, 2011 год © Из личного архива Веры Мильчиной

Меня совершенно не волнуют глобальные теории и концепции — на это есть другие специалисты. Самое интересное — расшифровывать всякие мелочи, крошечные историко-литературные загадки. Например, у Бальзака во многих сочинениях встречается выражение «спасаем кассу». Это такой мем XIX века: была очень популярная комическая пьеса про труппу бродячих актеров, которых за долги преследует полиция. И вот они убегают из какого-то помещения, а в другую дверь уже ломятся полицейские. И вдруг глава труппы возвращается и говорит: «Спасаем кассу». Это игра слов: по-французски la caisse — это и «касса», и «большой барабан». И вот он берет этот свой барабан и говорит: «Спасаем кассу». Французы понимают, что он с этим барабаном будет деньги зарабатывать. В XIX веке это выражение помнили и употребляли, но уже без всякого барабана, просто чтобы обозначить разных жуликов, которые прежде всего думают о том, чтобы что-нибудь прикарманить и таким образом спасти свою кассу. И вдруг я увидела эти слова во французском переводе «Капитала» Маркса. Там у Маркса идет речь про всяких угнетателей трудового народа, и французский переводчик решил для большей понятности прибавить к лозунгам этих негодяев слова «Спасаем кассу». Хотя в немецком оригинале ничего подобного нет. И в современном французском переводе «Капитала» тоже, естественно, нет никакой кассы и ничего не сказано про то, что в другом переводе она есть. В общем, до меня вроде бы никто не замечал, что в старом переводе есть такое приращение и что серьезный переводчик «Капитала» вставил в него фразу из водевиля. Я целую статью про это написала — как возникла эта «касса» и откуда она появилась в «Капитале».

О том, как троллили Жозефа де Местра

Жозеф де Местр. Картина Карла Кристиана Фогеля фон Фогельштейна. Около 1810 года Musée d’Art et d’Histoire de Chambéry / Wikimedia Commons

В романе «Отцы и дети» — не Александра Ивановича, а Ивана Сергеевича Тургенева — сказано, что какой-то провинциальный чиновник так же готовился к чьему-то приезду, как во времена Александра важные государственные мужи перечитывали Кондильяка, прежде чем идти в салон к Софье Петровне Свечиной. Во всех изданиях Тургенева есть комментарий, что Софья Петровна Свечина была русская католичка, а Кондильяк — философ-сенсуалист. Только непонятно, как связано одно с другим и почему люди должны читать философа-сенсуалиста, чтобы идти в салон к католичке? Так же нелепо, как перечитывать какого-нибудь замшелого марксистко-ленинского эстетика, прежде чем идти на встречу с Юрием Михайловичем Лотманом. Слишком большой контраст.

Я очень долго искала, и вдруг гугл мне выкинул ссылку. Был такой князь Петр Владимирович Долгоруков. Очень ехидный человек, невозвращенец-эмигрант, он, сидя во Франции, писал разные язвительные вещи про Россию. И вот в воспоминаниях про николаевского министра Павла Дмитриевича Киселева он пишет, что когда Павел Дмитриевич был молод, его заставляли, перед тем как идти к Свечиной, читать Кондильяка, потому что завсегдатаем салона Свечиной был Жозеф де Местр, посланник сардинского короля в Петербурге. И тут все встало на свои места. Дело в том, что реакционный философ и блестящий литератор де Местр ненавидел Кондильяка. Чтобы его развести на эффектные высказывания, его нужно было раздразнить, как сейчас бы сказали, потроллить Кондильяком. То есть у Тургенева во фразе было пропущенное звено, и мне кажется, что я его разгадала. Конечно, эти мелочи не меняют картину истории литературы, но без них, мне кажется, скучно, а с ними веселее.

другие герои «ученого совета»
 
Анна Поливанова: «Я не хочу идти в туман, не имея возможности рационально оценивать свое творчество»
Лингвист — о «пуританских добродетелях», прямой дороге к Декарту и чуде творения в языке
 
Лазарь Флейшман: «Спутник представился: „Пастернак“. Я обомлел: это было явление недавно умершего поэта»
Филолог — о детстве в Риге, неслучившейся карьере музыканта, дружбе с Андреем Синявским и эмиграции
 
Ярослав Васильков: «Я боялся, что моя воображаемая Индия разрушится при встрече с реальностью»
Индолог — о сокровищах на антресолях, летающем слоне, переводе «Махабхараты» и встрече с Индией
 
Ирина Поздеева: «Чудо — это событие, причины которого мы сегодня не знаем»
Историк и археолог — о встречах со старообрядцами, запрете на Библию и самых важных находках
 
Саша Айхенвальд: «Важно не то, сколько языков человек знает, а то, есть ли у него что сказать»
Лингвист — о семье Айхенвальд, Караганде, эмиграции, экспедициях по Амазонке и редких языках