Что такое
Древняя Греция
- 6 лекций
- 8 материалов
Все, что нужно, чтобы начать знакомство с древнегреческой культурой, — в том числе лекции Николая Гринцера о греческом театре
Все, что нужно, чтобы начать знакомство с древнегреческой культурой, — в том числе лекции Николая Гринцера о греческом театре
Смех в европейской литературе и культуре — как и практически все, что есть в европейской литературе и культуре, — начинается с античности. И пожалуй, первой формой организованного смеха стала античная комедия. Конечно, греки, как и все нормальные люди, смеялись, по всей видимости, всегда, но в V веке до нашей эры мы впервые сталкиваемся с тем, что смех становится сознательной частью культуры, причем даже большей, чем литература. Именно этот феномен и называется древней аттической Аттика — область в Греции. Центр — город Афины. комедией.
Древняя аттическая комедия — это удивительное явление в истории культуры, даже с современной точки зрения, потому что она является не только жанром литературы, но и частью жизни по крайней мере одного города — Афин. Более того, комедия — одна из важнейших составляющих текущей жизни города, поскольку представление комедий (и трагедий) было частью центральных праздников, которые в Афинах праздновались довольно часто: Малых и Великих Дионисий (посвященных богу Дионису, который считался покровителем театра) и некоторых других.
Откуда взялась комедия? Это отдельный и сложный вопрос, которым сейчас даже не принято особенно заниматься. Относительно него есть примерно то же решение, что в свое время Французская академия наук приняла относительно вечного двигателя: новые версии впредь не рассматривать.
Тем не менее ясно, что у комедии есть мифологические, фольклорные, религиозные истоки, но какие конкретно — мы не знаем. У нас есть много древних рассказов о том, что раньше люди ходили по деревням и пели всякие, как мы бы сейчас сказали, ругательные или поносные песни в адрес своих сограждан, — и вроде бы из этих песен и родилась комедия. Действительно, такие праздники существуют в разных культурах — и у нас они даже до сих пор сохранились в виде каких-нибудь колядок. Вероятно, были и какие-то иные корни.
Но так или иначе, комедия произошла из очень глубинного мифологического представления о том, что ругать человека — хорошо, потому что это некоторым образом уравновешивает состояние мира: если ты человека ругаешь, то дальше у него все будет неплохо, а если хвалишь, то могут быть всякие неприятности. Это представление сохранилось во многих приметах и ритуалах, например в том, что новорожденного ребенка нельзя хвалить. Примерно то же самое было и в Греции.
Замечательно, что эта ругань становится составляющей важнейшего действа в истории и жизни весьма развитого культурного центра Греции — Афин V века до нашей эры.
Комедия представлялась в театре. Театр Древних Афин — это совершенно не то, что мы под театром понимаем сейчас. Афинский театр не дошел до нас в своем первозданном виде, но по разным подсчетам в него помещалось от 10 до 20 тысяч зрителей. Это означает, что на представления трагедий и комедий приходила значительная часть взрослого населения города. Кроме того, в театре присутствовали приезжие, поскольку эти праздники одновременно являлись местом, где собирались афинские союзники. Иными словами, это представление было адресовано и городу, и миру. И это в случае комедии особенно интересно, потому что тем самым комедийная ругань становилась предметом внимания не только всего города, но и пришлых людей.
Первая составляющая смеха античной комедии, понять которую, может быть, сложнее всего, — это сиюминутный смех, смех над тем, что происходит сейчас.
Многие имена различных деятелей афинской культуры V века мы знаем только благодаря комедии: если бы их не обругали (а в комедии редко о ком говорят хорошо), мы бы просто ничего о них не знали. Естественно, иногда нам очень трудно угадать, что имелось в виду под какими-то аллюзиями, намеками и шутками — как если люди спустя две тысячи лет будут смотреть современные фильмы или представления, они не поймут каких-то современных аллюзий. Но эти политические сиюминутные аллюзии и намеки играли чрезвычайно существенную роль: в комедии нужно было смеяться прежде всего над теми, кто живет сейчас. Причем чем важнее человек, тем больше над ним надо смеяться.
Второе, над чем смеялась комедия, — это повседневная жизнь города, в том числе религиозная, поскольку комедия составляла часть религиозного праздника. И это для нас тоже чрезвычайно непривычно и интересно.
Комедия в конечном счете стала еще и первым жанром, который понимал себя как литературный жанр. Будучи событием повседневной жизни города, она одновременно говорила и об интеллектуальной жизни, о литературе, и прежде всего о своем партнере — трагедии. То есть античная комедия — это рефлексивный жанр: она говорит о современном состоянии мысли и литературы.
Комедия была важной частью жизни города еще и потому, что изначально ставилась на городские деньги. Город отвечал за то, что комедия, как и трагедия, должна быть представлена на празднике. Позже город стал отдавать право постановки комедии и трагедии видным и богатым людям, которые соревновались за то, чтобы дать денег на эту постановку. Это тоже важно: ставить комедию было чрезвычайно престижно. В основном деятельность такого человека заключалось в том, что он нанимал хор, который составлял основную часть комедии. Покупались костюмы, членов хора тренировали, кормили, и за все это платил тот, кого теперь мы бы назвали продюсером.
Кроме того, в комедии, как и во всяком театральном представлении, очень важную роль играла чисто внешняя составляющая, и об этом тоже не следует забывать, когда мы читаем тексты античной комедии. Комедия была смешной еще и потому, что она была смешной зримо. Мы не до конца можем оценить сценографию, но иногда можем по крайней мере ее себе представить.
Например, была комедия, которая называлась «Тишина», или «Мир». Ее главный герой в какой-то момент должен был отправиться на Олимп на большом навозном жуке.
Так что в комедии, по всей видимости, использовалась довольно сложная машинерия, и жук — один из примеров этого.
Смехотворен был также вид членов хора. Выходя на сцену, они сразу показывали, что они — актеры комедии, поскольку были одеты в яркие костюмы, носили маски зверей и имели всяческие атрибуты, демонстрировавшие комедийную принадлежность. В комедии чрезвычайно популярно было, чтобы хор изображал зверей, и, кстати, это тоже может говорить о ее мифологических истоках, поскольку считается, что звериные хоры — это тоже очень древний фольклорный мотив. Независимо от того, кого изображал хор, его актеры выходили на сцену с преувеличенными знаками плодородных органов — и это тоже доказывает мифологическое происхождение комедии: очевидным образом она связана с идеей плодородия, возрождения мира, и именно в этом обновлении мира через смех, в частности, и есть смысл комедии. С такими гипертрофированными органами могли выходить и актеры, изображавшие богов: например, есть картинки Зевса, таким образом представленного в качестве комедийного героя. И конечно, когда такие персонажи появляются на сцене, это тоже чрезвычайно смешно.
В комедии были традиционные сцены, которые всегда вызывали смех. Всегда кого-то должны были бить, нужно было танцевать непристойный танец, желательно было бегать по сцене с криками «Пожар! Пожар!» или что-нибудь в этом роде. Все это чрезвычайно занимало публику. Замечательно, что Аристофан, единственный комедиограф V века, от которого до нас дошел определенный набор сочинений в более или менее законченном виде (от остальных — только фрагменты, хотя комедиографов было очень много), в одной из своих комедий утверждает, что его комедия очень высокая, чрезвычайно изысканная, в ней важны только слова и у него никто не бегает с криками «Пожар! Пожар!», никто не танцует похабные танцы и молодой человек не бьет отца. Но это вранье: у Аристофана есть все это, и что-то — прямо в той комедии, в которой говорится, что этого нет. Потому что это должно быть. По всей видимости, такие вещи были чрезвычайно привлекательными, хотя и не самыми главными.
Комедия — это тот жанр, в котором публика принимает активное участие.
Таким образом, оказывается, что комедия — это, с одной стороны, очень зрелищный жанр, с другой — очень древний, с глубокими фольклорными и религиозными корнями, а с третьей — это жанр литературный, который обыгрывал мысли, идеи, образы и мотивы, существовавшие в современной ему или предшествовавшей ему авторитетной высокой литературе.
Все это вместе и создает этот многомерный смех античной комедии, который нам не до конца понятен — в частности, потому, что какие-то его составляющие, вроде реалий того времени, труднопостижимы, но который важен именно своей многомерностью. С одной стороны, это смех ради самого смеха, а с другой — смех, в котором есть сразу несколько измерений. Эти измерения можно вытащить из дошедших до нас текстов и понять, почему над комедией смеялись одновременно 15–20 тысяч человек и почему это было так важно. И наверное, это самое интересное, что есть в античной комедии.
Античная комедия смеялась над разным. И прежде всего над современным, то есть над политиками. Комедия V века до нашей эры, то есть комедия демократических Афин, — это политическая комедия. В дальнейшем постепенно, как это часто бывает, политика из комедии уходит. Но в V веке это чуть ли не главное, что бросается в глаза.
Парадокс заключается в том, что мы воспринимаем это как сатиру: народу всегда приятно посмеяться над властью. Это правда. Но заметим, что этот смех — особый: это смех над властью в присутствии власти. На всех праздниках, где представлялась комедия, первые люди города обязаны были присутствовать, потому что это были важнейшие торжества — ну, как праздник 7 Ноября или 1 Мая, когда первые лица города должны сидеть в президиуме, в первых рядах. И, сидя в этом самом президиуме, они слышат, как их ругают. А комедия всегда ругает первых лиц — по всей видимости, вне зависимости от того, как конкретный автор к ним относился.
Про Аристофана постоянно говорят, что он был очень консервативен и очень не любил демократическое устройство государства, потому что ругал всех лидеров демократии: сначала Перикла, а после того, как он умер, — всех, кто пришел ему на смену.
В действительности тут есть некоторый парадокс. Политиком, которого особенно любил ругать Аристофан, был некий Клеон, который, кстати, главным образом благодаря Аристофану дошел до нас в столь живом и непосредственном виде. Это был известный оратор, политический деятель, пользовавшийся огромной популярностью в Афинах. И вот он сидит в первых рядах (не буквально, потому что это не совсем верно с точки зрения античного театра), и Аристофан со сцены устами своих актеров рассказывает, что он вор, взяточник, прелюбодей, лжец и прочее и прочее. Как это могло происходить — для нас некоторая загадка. Представим себе, например, передачу «Куклы» в 1990-е годы, только президент страны сидит прямо в студии и на все это смотрит. Но это не означает, что Аристофан плохо относился к Клеону, и тем более не означает, что Аристофан следовал мнению народа, который не любил Клеона. Я сейчас объясню почему.
Есть комедия, в которой Аристофан кроет Клеона последними словами. Эта комедия выигрывает первый приз. Казалось бы, совершенно понятно, что народу просто нравится, что ругают первое лицо. Но замечательно, что этот же народ, после того как он сам присудил победу этой комедии, с огромным перевесом выбирает Клеона первым стратегом. Оказывается, что народ страшно любит Клеона — и одновременно любит, чтобы его ругали.
Комедия основана на очень древнем представлении о том, что людей надо ругать. Соответственно, в городе надо ругать тех, кто за него отвечает, тогда городу будет хорошо.
Это, кстати, не означает, что сам Клеон хорошо относился к тому, что его ругают со сцены. Он, конечно, понимал, что так положено, но ему все равно было неприятно. Мы это знаем, потому что в какой-то момент Клеон выразил свое неодобрение демократическим способом, а именно подал на Аристофана в суд. Причем замечательна его аргументация: он подает в суд, потому что Аристофан представил его таким, каким он его представляет — лжецом, прелюбодеем, взяточником, вором и вообще редкостным мерзавцем (а надо сказать, что герои комедии по большей части мерзавцы), на празднике, где были не только афиняне, но и приезжие союзники Афин. И у союзников Афин может создаться превратное впечатление о том, как в Афинах обстоят дела. Значит, если бы там были только афиняне, можно было бы ругать последними словами, а при союзниках нельзя. Суд был, и замечательно постановление этого суда: можно ругать и при союзниках. Клеон проиграл процесс. Ему ничего не оставалось, кроме как поступить уже не совсем демократическим способом: как сообщают нам некоторые комментарии, он решил просто Аристофана побить, и то ли побил сам, то ли нанял кого-то. Так или иначе, в следующей своей комедии Аристофан рассказывал про то, что вот, он на меня в суд подавал, а сейчас мы на празднике, где иностранцев нет, и вот уж сейчас я про него расскажу все как есть.
Так устроена политическая составляющая комедии. И это действительно чрезвычайно интересно. С одной стороны, это нормальная сатира, которая не нравится тем, кто становится ее объектом. С другой стороны, это неотъемлемая часть политической жизни города, для нас не очень понятная. В частности, нам трудно понять, что ругают далеко не тех, кого не любят.
Это становится еще более очевидно, когда в комедии на сцене появляются боги.
На празднике в честь Диониса, то есть на религиозном празднике, тот же Дионис и другие боги довольно часто представлены весьма непотребным образом, как и положено представлять персонажей комедии.
Например, у Аристофана есть комедия «Птицы», суть которой заключается в том, что два довольно больших проходимца, убежавших из Афин, приходят в мир птиц и вместе с птицами строят некий идеальный город, который перекрывает пространство между небом и землей. В результате к богам перестает поступать дым от жертвенных костров. Согласно архаическим представлениям, дым от жертвенных костров — это то, чем боги кормятся. Иными словами, получается блокада. Тогда боги приходят к птицам на поклон и просят поесть. Им дают, и в результате один из этих проходимцев, который теперь является царем птиц, становится царем Олимпа.
Во-первых, на сцене показывается, что низвергаются привычные боги, Зевс уступает место проходимцу. Во-вторых, например, Геракл, чей официальный культ в этот момент установлен в Афинах, представлен как страшный обжора, которого надо только накормить — и он сразу сдаст все божественные привилегии. Одновременно по сцене бегает хитрован Прометей Прометей — двоюродный брат Зевса, по некоторым версиям создатель рода людей и их защитник. В частности, похитил у богов огонь и дал его людям, научил их строить дома и корабли, заниматься ремеслами, носить одежды, писать, читать, считать, приносить жертвы богам и гадать., который, как ему и положено, доносит на богов и переметывается на сторону людей. И все это смотрят во время религиозного праздника — причем смотрят те самые люди, которые в Афинах нередко участвуют в процессах по поводу, так скажем, религиозных преступлений.
Оказывается, в комедии это тоже можно. Можно представлять Диониса как труса, хвастуна и, в общем, идиота. Постоянно обыгрывается, что он не свой, не греческий бог, а восточный. В «Лягушках» Аристофана Дионис идет в подземное царство и перед этим переодевается в Геракла — потому что Геракл, согласно мифу, там уже был. По дороге Дионис заходит к Гераклу узнать, как ходят в подземное царство, где там правильные трактиры и бордели и как вообще там надо передвигаться. Геракл при виде Диониса начинает страшно смеяться и говорит: «Что это за львиная шкура, надетая на…» — это слово сложно перевести. Традиционное одеяние Диониса — это такая женская ночная рубашка, длинное платье желтого цвета, которое мужчины вообще не носят; как мы бы сейчас сказали, что-то вроде сарафанчика. Женоподобное мужское божество, надевшее львиную шкуру, — это страшно смешно, и Гераклу, и всей публике. Почему? Потому что Дионис — божество, пришедшее с Востока. А согласно традиционному представлению афинян, на Востоке всё не как у людей. Там женщины ведут себя как мужчины, а мужчины страшно женоподобные и трусливые — в отличие от нас, замечательных афинян.
Таким предстает в комедии Дионис. Повторяю, это происходит на празднике в честь Диониса, то есть, согласно религиозным представлениям, Дионис там тоже присутствует: точно так же, как Клеон, сидит и слушает, как его поносят. И это опять-таки смешно.
Эта важнейшая составляющая смеха как некоторой неотъемлемой оборотной части жизни проявляется в том числе в жизни религиозной. И оказывается, что то, что категорически запрещено во всех остальных сферах, внутри комедии совершенно естественно.
Комедия смеется над политиками типа Перикла или Клеона, комедия смеется над богами — Дионисом или даже Зевсом, и, помимо них, комедия смеется, как мы бы сейчас сказали, над интеллектуалами, потому что они тоже играют важнейшую роль: в Афинах все знают умных людей. И если ныне в Афинах умнейшим человеком является Сократ, то осмеивать будут Сократа. Этому Аристофан посвящает специальную комедию под названием «Облака».
В этой комедии, как все признают, Сократ выведен абсолютно не таким, каким он вроде бы был на самом деле. Ему приписаны мнения, которые совершенно ему не свойственны. Это философ, который говорит о непонятном и очень непонятном и, как и всякий интеллектуал, дурит людей. Соответственно, одна из обычных интерпретаций заключается в том, что Аристофан, выразитель афинского консервативного, так скажем, среднего класса или даже ниже, не любил высокоумных людей и издевался над Сократом и над многими другими интеллектуалами, придерживавшимися разнообразных философских взглядов.
Но при этом мы знаем, что Аристофан дружил с Сократом, присутствовал на его беседах и участвовал в них. И уж никак не мог не знать, что Сократ говорил или не говорил. То есть оказывается, что он смеется если не над самым важным, что есть в городе, то над самым дорогим. И Сократ самим фактом того, что его осмеивают, получает определенный вес.
Другой любимый адресат Аристофановой сатиры — Еврипид, над которым он тоже бесконечно смеется как над первым трагиком Афин. В тот момент никто не сомневается, что Еврипид — это первый поэт, и комедия «Лягушки», посвященная, в частности, осмеянию Еврипида, осмеивает в том числе и первого поэта.
Иными словами, античная комедия смеется над самым существенным. Самое существенное даже получает дополнительную важность благодаря тому, что над ним смеются. Это тоже некоторый парадокс: все, что говорят герои античной комедии, направлено на то, чтобы вызвать смех по отношению к ним самим, в том числе и для того, чтобы лишний раз показать, насколько они важны.
В начале комедии «Облака» Сократ появляется перед лицом героя, который пришел к нему учиться, как-то сверху — по всей видимости, так же, как боги в древнегреческой трагедии появлялись на так называемой машине, то есть на кране, подвешенном вверху. И в ответ на вопрос «Чем ты занимаешься?» Сократ произносит загадочную фразу: «Паря в пространствах, мыслю о судьбе светил». Это изображение философа, человека не от мира сего.
Кончается комедия тем, что тот самый герой, который в начале явился к Сократу, приходит в ужас от его учения, залезает на школу, в которой Сократ преподает и которая именуется «мыслильней», и поджигает ее. Поджигает ее сверху, то есть теперь он сидит на этом кране, как бог, и Сократ снизу ему говорит: «Что ты делаешь?» И естественно, герой комедии отвечает: «Паря в пространствах, мыслю о судьбе светил».
Это одновременно и картина низвергнутого философа, и картина обычного человека, зрителя, поднятого до уровня философа и бога, пусть и в некотором перевернутом мире, и шутка над современной интеллектуальной жизнью, и замечательный литературный прием. Заметьте, тем самым вся комедия замыкается в некоторые общие рамки, в том числе и чисто сценографические: тот, кто был вначале вверху, оказывается внизу, а тот, кто был внизу, поднимается наверх. При этом «Облака» — комедия абсурдная, потому что финал заключается еще и в том, что человек поджигает здание, находясь на его крыше.
В итоге появляется абсолютно перевернутая картина мира. Тем не менее внутри этой картины важнейшие места занимают те люди и боги, которые занимают эти важнейшие места в повседневной жизни.
Комедия — это способ все время думать о том, что происходит здесь и сейчас, но благодаря этим многослойным смыслам то, что происходило здесь и сейчас в Афинах V века, остается в дальнейшей судьбе литературы и культуры.
Поговорим про одну конкретную комедию, чтобы смешное так или иначе проявилось в конкретном тексте. Это комедия «Лягушки», одна из самых знаменитых комедий Аристофана.
Знаменита она, в частности, потому, что это редчайший случай, когда одна и та же комедия ставилась два раза. Не следует забывать, что все великие произведения античной литературы, которые читают уже две с половиной тысячи лет, вообще-то предназначались для однократной постановки: они происходили здесь и сейчас. Это касается и трагедий, и, в первую очередь, комедий. А комедия «Лягушки» ставилась два раза — потому что первый раз она была поставлена с таким невероятным успехом, что сам город решил поставить ее еще раз, причем очень быстро. Второй раз ее поставили чуть ли не в том же году или на следующий год на другом празднике.
Почему? Прежде всего, как обычно считается, благодаря ее политическому сообщению: комедия не только смешила, но и несла некоторые политические идеи. Аристофан пишет ее в 405 году до нашей эры. Это конец Пелопонесской войны между Афинами и Спартой, которую Афины все время проигрывали, но незадолго перед постановкой этой комедии одержали морскую победу — и появились некоторые надежды на успех.
Именно с этим связано важное политическое сообщение комедии. По тексту бог театра Дионис отправляется в подземное царство, чтобы вернуть в город трагика: все великие трагики умерли, а чтобы город победил в войне, нужен великий поэт. В подземном царстве соперничают два великих трагика — Эсхил и Еврипид, и выбор определяется тем, кто из них даст лучший совет городу. И хотя Дионис изначально отправился в подземное царство за Еврипидом, обратно он приводит Эсхила, потому что тот дает самый замечательный совет: с одной стороны, вернуть изгнанников в город, а с другой — уповать на флот.
Это вызывает большое одобрение в обществе, и нам объясняют, что именно политическая составляющая комедии является залогом ее успеха. Парадокс, правда, заключается в том, что второй раз эта комедия, главная идея которой — уповать на флот, была поставлена, по всей видимости, после того, как афинский флот потерпел сокрушительное поражение в битве при Эгоспотамах, после чего Пелопонесская война закончилась. Политическая идея комедии оказалась абсолютно неправильной — и тем не менее пьеса ставится второй раз. Этого никто никак не может объяснить.
Одно из возможных объяснений заключается в том, что эта политическая идея правильная, потому что она соответствует тому, что думает народ. И ее окончательная неправильность не является упреком комедии. В комедии все было сказано хорошо, а то, что получилось на деле, — ну, не получилось. К комедии это не имеет прямого отношения. Политика в комедии присутствует, но, по всей видимости, главное — не само ее наличие, а то, как она вплетена в общую структуру. Оказывается, что политическое содержание имело сиюминутный смысл, но «Лягушки» ценны для нас и, судя по этой второй постановке, для афинской аудитории не только и не столько этим.
Чем же? По всей видимости, тем, что в этом произведении разные уровни, разные смыслы комедии были сплетены, быть может, самым замечательным образом. И это как раз к вопросу о том, над чем смеялись и как смеялись в афинской комедии.
Смеяться зритель начинал, прямо когда герои выходили на сцену. В первой сцене бог Дионис появляется вместе со своим рабом и они разговаривают друг с другом. Раб говорит Дионису: «Вот шуточка отличная!» Дионис отвечает: «Скажи смелей! Не говори лишь одного». — «Чего еще?» — «Что, но́шу перекладывая, треснешь ты». — «А это: издыхаю я под тяжестью. Снимите, а не то в штаны…» — «Прошу тебя, не продолжай! Давно уже тошнит меня».
С нашей точки зрения, это что-то странное. Афинские же зрители, по всей видимости, в этот момент заливались смехом: здесь содержится намек на традиционную для начала комедии сцену, когда появляется раб, который что-то тащит и говорит, как ему плохо, плачет, даже исполняет жалобную песнь. Соответственно, существуют слова, которые обязательно надо в этой сцене употреблять.
Аристофан запрещает рабу это говорить, потому что он — Аристофан, это не простая комедия. Тем не менее раб, как вы понимаете, все равно это произносит. И все страшно довольны. Это означает, что в комедии существовали узнаваемые сцены, в которых зритель заранее знал, что здесь надо смеяться, — почти как если бы поднимали табличку со словом «Смех». В дальнейшем комедия будет развиваться именно по этим сценам — сюжет и все сцены уже начиная с IV века до нашей эры будут стандартными. И все равно все будут смеяться — смеяться узнаванию смешного. И это уже само по себе интересно и показательно.
Дальше комедия идет своим чередом, и всю ее первую часть бог Дионис предстает чрезвычайно трусливым, постоянно врущим безобразным богом. В конце же он судит о том, кто лучший трагический поэт. Замечательно, что вопрос о том, кто лучший поэт трагедии, решает бог в комической ипостаси, бог как комический актер. Оказывается, что комичный бог — это то, каким он и должен быть.
Эта комедия уникальна еще и потому, что в ней два хора. Название «Лягушки» — это название одного из них. Дионис переправляется в царство мертвых, как и положено, в лодке Харона по страшной реке Стикс, которая в комедии превращается в болото или в озеро, и в нем квакают лягушки. Это замечательное сценическое действо: квакал красивый хор, видимо, выряженный в лягушек. Благодаря этому мы примерно знаем, как, с точки зрения греков, квакали лягушки. Это кваканье изображается как поэтическая песнь, и оно тоже чрезвычайно смешное.
До своего путешествия в подземное царство Дионис встречается с другим хором — хором мистов, людей, посвященных в афинский культ Элевсинских мистерий, праздника в честь Деметры и Персефоны — богинь плодородия — и Диониса. Этот хор мистов тоже присутствует на сцене.
Вообще, одна из главных проблем с интерпретацией этой комедии — было там фактически два хора или один? То есть были ли там разные актеры в разных костюмах или одни и те же актеры переодевались за сценой? Это вопрос не только сценографический, но и экономический, потому что два хора тренировать было очень дорого, и в конце Пелопонесской войны на это, по всей видимости, не было денег.
Элевсинские мистерии — это тайный культ Афин, который нельзя было разглашать. Обвинение в разглашении культа Элевсинских мистерий было одним из самых страшных, наряду с изменой родине. Оно предъявлялось многим известным людям. И тем не менее этот неразглашаемый культ присутствует на сцене, причем в самом комическом образе. Например, говорится, что хористы одеты в чрезвычайную рванину, и это всячески обыгрывается. С одной стороны, это просто смешно. С другой стороны — это один из способов решения экономической проблемы: просто у них были плохие, дешевые костюмы. И с третьей стороны — это шутка над тем, что в действительности одежды, в которых посвящались в Элевсинские мистерии, потом надо было носить, не снимая. Говорили, что люди посвящались в самой рванине, чтобы она поскорее пришла в полную негодность — и ее все-таки можно было снять. То есть это шутки над самым святым — что само по себе чрезвычайно показательно. Кроме того, это еще и радость узнавания самого тайного, в том числе и в смешной форме.
Ну и наконец, это комедия литературная. Она говорит о статусе, который литература имела в Афинах: для спасения города нужен поэт. Вся вторая часть комедии — это соревнование между Эсхилом и Еврипидом. В ходе соревнования видно, что Еврипид как поэт гораздо лучше. Но он проигрывает. И это замечательно сделано комедийно, чисто технически: на сцену вывозятся огромные весы, на которых взвешиваются стихи. Это одновременно пародия на один из самых важных текстов, на «Илиаду» Гомера, в которой взвешивается жребий героев, в частности Ахилла и Гектора. Тот герой, чей жребий перевесил, погибает. В комедии все наоборот: чьи стихи перевесили, то есть чья чаша пошла вниз, тот и побеждает. Вниз идут стихи Эсхила. Почему? Потому что у Еврипида легкие, изящные стихи, а Эсхил пишет про серьезное, и поэтому его стихи тяжелее. То есть получается, что поэт-то он хуже, но пишет про серьезное, а раз нам нужно про серьезное, выигрывает он — а не Еврипид, которого так любит Дионис. Все снова переворачивается с ног на голову.
Главная сцена, которая всех чрезвычайно занимает, для нас, может быть, не до конца понятна, зато является замечательной демонстрацией всего механизма комедии. В ней Еврипид читает свои стихи, а Эсхил все время туда вставляет фразу «Потерял бутылочку».
Ну, например: «Эней однажды, сноп колосьев жертвенных c земли поднявши…» — читает Еврипид. И Эсхил добавляет: «Потерял бутылочку». Фраза становится идиотической. И таких фраз там очень много.
В чем смысл? Самое простое объяснение — что у Еврипида однообразные стихи, в которые всюду можно поставить «Потерял бутылочку». Это, безусловно, правда. Замечательно, что Дионис прерывает процесс, когда Еврипид наконец читает стихи, в которые невозможно вставить «Потерял бутылочку». Дионис говорит Еврипиду: остановись, потому что Эсхил снова скажет: «Потерял бутылочку».
С другой стороны, бутылочка носит очевидный сексуальный, даже похабный характер, потому что это не просто бутылочка, а лекиф — такой сосудик с узким горлышком и широким туловищем. Это обсценный символ: «потерял бутылочку» означает «потерял мужскую силу». Это страшно смешно. И одновременно оказывается, что Еврипид лишается самого главного, что есть в комедии, — силы плодородия и потому проигрывает.
Наконец, из того, как дальше обыгрывался этот литературный текст, мы узнаем про третье измерение этой шутки. Эта бутылочка, такая дутая, большая, пухлая, означала возвышенный, раздутый стиль (в хорошем смысле слова). Благодаря этому стилю побеждает Эсхил, потому что сейчас нужна возвышенность и раздутость.
Тем самым оказывается, что даже одно слово в комедии несет сразу несколько смыслов. Смысл сексуальный, исконный для комедии; смысл буквального, нарочитого юмора; смысл литературный; смысл игровой — и одновременно яркий, наглядный, чисто сценический образ, потому что бутылочка, возможно, в этой сцене физически присутствовала, Эсхил ее отбрасывал.
Вот в этом соединении в одном слове различных уровней — от политического до религиозного, комического, поэтического, сексуального — и есть главный смысл смеха античной комедии.
V век в Греции — золотой век античной культуры, связанный прежде всего с Афинами, — традиционно называют веком драмы, и даже, более конкретно, веком трагедии. Греческая трагедия возникает в самом конце VI века до нашей эры и расцветает на протяжении V века, когда трагические состязания становятся центром культурной жизни Афин — да и вообще всей Греции.
Для начала стоит сказать о том, что такое трагедия.
На протяжении многих веков само название «трагедия» — слово, вполне вошедшее в наш лексикон, — интерпретировалось как «козлиная песнь». Можно даже вспомнить произведение Константина Вагинова, которое так называется — именно потому, что за этим стоит слово «трагедия».
Почему трагедия — это «песнь козла», объясняли по-разному, и с этим связано несколько теорий происхождения трагедии.
Всем более-менее ясно, что трагедия должна иметь какие-то ритуальные корни. Она, как и комедия, напрямую связывалась с культовыми, религиозными праздниками в честь бога Диониса: Дионис считался покровителем театра и трагических состязаний, и в греческом театре стоял алтарь Диониса. У греков даже была пословица «Это не имеет отношения к Дионису». Как нам сообщают античные ученые, так говорили про плохую трагедию, ерунду — что-то вроде нашего «ни к селу, ни к городу».
Сейчас очень любят называть разные статьи и книги либо «Все по отношению к Дионису», либо «Кое-что по отношению к Дионису», либо «Ничего по отношению к Дионису». При этом практически ни в одной греческой трагедии из тех, которые до нас дошли — хотя до нас, по всей видимости, в полном виде дошло меньше 15 % всех трагедий, которые ставились в V веке, — не идет речи о Дионисе. Есть только одна трагедия, в которой Дионис присутствует, «Вакханки» Еврипида. Так что можно сказать, что греческая трагедия вообще не про Диониса.
Тем не менее очевидная связь трагедии с культом Диониса указывает на религиозное и ритуальное происхождение трагедии. Из-за названия считалось, что связывал их друг с другом именно козел. Объяснялось это по‑разному. Во‑первых, говорили, что козел — ритуальное животное Диониса. Во-вторых, — что козел был призом на трагических состязаниях (все трагедии представлялись на праздниках, главным образом на Великих Дионисиях, где друг с другом соревновались три трагика). Наконец, третье объяснение заключается в том, что козлиная песнь — это песнь сатиров, спутников Диониса, козлоподобных существ, которые, возможно, изначально составляли хор греческой трагедии.
Каждый трагик представлял на празднике так называемую тетралогию: три трагедии, изначально связанные единым сюжетом, и одну сатирову драму. До нас более или менее целиком дошла только одна сатирова драма, «Циклоп» Еврипида, где, действительно, хор составляют сатиры. Обычно объясняют, что сатирова драма нужна была, чтобы зрители могли расслабиться после трагедии. Сначала, на протяжении трех драм, все очень плохо: происходят тяжелые события, всех убивают, течет море крови, — а потом наступает легкое, отчасти шуточное расслабление. Сатирова драма — это что-то среднее между трагедией и комедией, и она дает положительный или даже смеховой вариант мифа, в том числе представленного в трагедии.
Почти все эти объяснения не очень убедительны. Козел, конечно, был священным животным Диониса, но не единственным, а одним из большого списка, и отнюдь не самым главным. Козел был призом на трагических состязаниях, но не первым. А, как вы понимаете, когда соревнуются три человека, любой, не занявший первое место, проиграл — так что странно называть все произведение по названию не первого приза. Ну и наконец, похоже, что сатиры стали козлами довольно поздно и не были ими в тот момент, когда возникала трагедия. Поэтому некоторые исследователи полагают, что сами греки не понимали, что значит слово «трагедия». А когда греки не знали, что значит слово, они его тут же как-нибудь объясняли. Поэтому они придумали нам очень подробное объяснение, почему трагедия — это козлиная песня.
Я рассказываю эту историю лишь для того, чтобы обозначить: мы не знаем, откуда взялась греческая трагедия. Были ученые, которые уверенно и твердо заявляли, что они знают, что она родилась из определенного ритуала, чуть ли не в конкретном месте в конкретное время, но все это в известной мере гадание — если не на кофейной гуще, то на небольшом количестве свидетельств, которые до нас дошли. Мы можем говорить только о том, что у трагедии были некоторые ритуальные, культовые истоки.
Когда мы говорим о том, как развивалась трагедия, нам приходится брать на веру те сведения, которые нам дали сами греки — прежде всего Аристотель. Та часть «Поэтики» Аристотеля, которая до нас дошла, целиком посвящена трагедии. Для начала там говорится, что трагедия произошла из эпоса и что Гомер показал чуть ли не как правильно писать трагедии. Потом Аристотель сообщает, что трагедия произошла из той самой сатировой драмы. И, наконец, он пишет, что трагедия произошла из священных хоров в честь Диониса, из так называемого дифирамба. Дифирамбы исполнялись на тех же праздниках, что и трагедия — и вроде как сначала это были просто песни в честь Диониса, которые пел хор. Потом из хора выделился один запевала — его называли корифеем, — и из диалога корифея и хора появилась трагедия.
То есть Аристотель сообщает нам, что трагедия произошла сразу из всех жанров, которые существовали до нее: эпоса, лирики и какой-то другой драмы. Это, скорее всего, свидетельствует о том, что греки сами точно не знали, откуда взялась трагедия. Но идея о том, что трагедия охватывает большое количество разнообразных культов в честь Диониса или большое количество литературных жанров, свидетельствует, по крайней мере, об одном — о том, что трагедия в V веке воспринималась как главный и чуть ли не единственный жанр литературы. Жанр, который вбирает в себя всё, что было до него, и не только литературу.
История о происхождении трагедии из дифирамба отражает само строение трагедии, которая состоит из двух начал: из партий хора и действий актеров. Это взаимодействие хора и актеров — главное, что отличает трагедию.
Перемежающиеся партии хора и диалогические партии написаны немножко на разных языках, на разных диалектах литературного греческого языка. Некоторые исследователи даже полагают, что если диалогические партии написаны на разговорном греческом, который был понятен афинскому зрителю, то хоры могли быть не очень понятны, тем более что они еще и пелись. Таким образом, жанр трагедии — это нечто среднее между театральной драмой, какой мы ее знаем сейчас, и, видимо, оперой.
Отсюда еще одна большая проблема: как ставить и переводить греческую трагедию. То, что могло быть не очень понятно афинским зрителям, уже совсем непонятно зрителям современным. Но при этом хор в трагедии был главным, это ее основная линия, основное содержание и, кстати, основные расходы.
И трагедия, и комедия ставились сначала на государственные, а потом на частные деньги — деньги так называемых хорегов, продюсеров, которым это поручало государство и которые боролись за это право. И, конечно, самым дорогим был хор: это пятнадцать человек для каждого трагика, которые специально тренировались, разучивали свои партии. Актеров было не так много. Аристотель рассказывает, что сначала был один актер, потом два, а потом три.
Действующих лиц в греческой трагедии, разумеется, было больше — значит, актеры играли разные роли. Причем актерами были только мужчины, соответственно, они играли и мужские, и женские роли. Благодаря маскам не было видно лиц и можно было играть разных персонажей. И одна из самых занимательных задач, которые мы решаем при анализе греческой трагедии, — это какой актер кого играл. Это делается простым подсчетом количества персонажей в каждой конкретной сцене. Были, правда, еще персонажи без речей, так называемые молчаливые актеры.
Так вот, я говорил о том, что передать взаимодействие хора и актеров, говорящих чуть ли не на разных языках, очень трудно. При этом главные мысли трагедии передаются именно в партиях хоров, независимо от того, является ли хор внешним по отношению к действию или участвует в нем — как, например, происходит в «Агамемноне» Эсхила.
Сложность с переводами хоров заключается еще и в том, что, в отличие от диалогических партий, которые написаны ямбом, партии хора написаны сложными размерами. Переводы античной трагедии всегда стремятся к более или менее точной передаче размера подлинника, но порой оказывается, что, для того чтобы передать это восприятие хора как чего-то особенного и самостоятельного, надо искать какую-то иную форму.
На мой взгляд, самым удачным переводом хора был тот, который ничему не соответствует — ни всей образной символике, ни размеру; он сделан как современный русский стих, в рифму (конечно, греки писали без рифмы). Это перевод одного из хоров еврипидовской «Медеи» Иосифа Бродского.
Когда, раззадорясь, Эрос
острой стрелой, не целясь,
пронзает сердце навылет,
сердце теряет ценность.
Пошли мне — молю Киприду —
любовь, а не эвмениду,
любовь, что легко осилит
предательство и обиду,
горечь и боль разлада.
Такая любовь — услада.
Другой мне любви не надо.
В этом переводе нет почти ничего от хора Еврипида. Но он передает самую важную часть греческого хора и греческой трагедии: это некий завораживающий текст, скрепленный очень важными внутренними словесными лейтмотивами, которые в русском языке заменяет рифма. Это чрезвычайно напряженный текст. Для нас он одновременно непонятный и, вместе с тем, привлекающий каким-то содержанием, которое кажется нам вневременным и общим.
Хотя в действительности греческая трагедия всегда ставилась в конкретное время и в конкретном месте. Но об этом мы поговорим дальше.
Для нас греческая трагедия — это странное и непривычное, но повествование, рассказ о вечных темах, человеческих страстях, проблемах межчеловеческих отношений, отношений человека и судьбы, людей и богов, и так далее, и так далее.
Это все, безусловно, так. Греческая трагедия не случайно пишется в основном на мифологические сюжеты. В отличие от современного зрителя, всякий зритель греческой трагедии знал — или должен был знать, — что происходит на сцене. Сюжеты не менялись. Правда, уже Аристотель в «Поэтике» сетовал, что они известны немногим (это вообще свойственно образованным людям, которые часто говорят о падении нравственности и образования). Действительно, может быть, уже во времена Аристотеля — а это IV век до нашей эры — не все хорошо знали сюжеты греческих трагедий и мифов. Но замечательно, что сама греческая традиция в дальнейшем искупает это незнание: когда греческие трагедии начинают издаваться, они издаются с дайджестами, краткими изложениями сюжета, предпосланными самим текстам. Предполагалось, что читатель сначала прочтет, про что это, а уже потом будет читать трагедию.
То есть греческая трагедия, в частности «Царь Эдип», — это своеобразный детектив, в котором современный читатель может не знать, кто убил царя Лая и кто виноват в происходящем в городе. Афинский зритель это, конечно, знал. А когда читающие по-гречески перестают это знать, им это предварительно сообщают. Значит, трагедию надо читать не для того, чтобы узнать, кто убил, кто виноват и чем вообще дело кончится. Это тоже указывает на то, что речь идет о некоторых вечных и вневременных проблемах.
Аристотель тоже прямо об этом говорит. Он говорит, что можно, конечно, писать трагедии на реальные (например, исторические) или вымышленные сюжеты. (Заметим, что если выбрана историческая тема, то тоже все знают, чем дело кончилось, потому что это известное событие.) Но лучше писать на мифологические темы, потому что именно в них наилучшим образом проявляется мастерство поэта. Поэт по-новому складывает традиционный сюжет, и в этом, по всей видимости, была главная ценность и прелесть греческой трагедии.
Здесь очень важно сказать вот о чем. Нам кажется из самого слова «трагедия», что это про ужасное, про тяжелое, про переживания и страдания человека. Трагедия в нашем понимании должна плохо кончаться. И действительно, если мы вспомним самые известные греческие трагедии, например «Царь Эдип», «Антигона», «Медея», там все очень плохо, много убийств и страданий. Но многие греческие трагедии кончаются хорошо. Например, в «Алкесте» Еврипида все не умерли, а спаслись. В «Ионе» того же Еврипида героя хотели убить, но не убили, и заканчивается она хорошо — воссоединяется семья. В самой главной и единственной дошедшей до нас полностью трилогии, написанной на единый сюжет, в «Орестее» Эсхила, куча смертей, но кончается она тоже хорошо: Орест оправдан, в городе — даже, можно сказать, в мире — воцарился мир.
Иными словами, трагедия не обязательно должна быть про плохое, про трагическое (в современном значении этого слова) состояние мира.
Об этом свидетельствует замечательная история, с которой начинается греческая трагедия. У нас есть рассказ об одном из греческих трагиков, Фринихе, жившем еще до трех великих трагиков, Эсхила, Софокла и Еврипида. Он поставил трагедию на известный исторический сюжет — взятие Милета. Это рассказ о том, как персы захватили греческий город. Для греков того времени это была очень болезненная тема — все погибли. Трагедия до нас не дошла, но рассказывают, что публика в театре рыдала. Греческий театр афинского времени — это практически стадион, он вмещал, по разным оценкам, от десяти до тридцати тысяч зрителей. И все эти тысячи рыдали. С нашей точки зрения — вот настоящая трагедия. Именно этот эффект и должен быть достигнут. Но трагика за это оштрафовали и сняли с состязаний. Зрители не должны плакать, смотря греческую трагедию.
В действительности они должны были приобретать какой-то дополнительный опыт, но не травматический. Они должны были что-то узнавать — но речь не о фактическом знании, потому что они и раньше знали сюжет. Они должны были приобретать некий эмоциональный опыт. Аристотель потом будет называть это загадочным словом «катарсис», которое вошло в наш лексикон и которое теперь употребляется по разным поводам, к месту и не к месту. По крайней мере, теперь мы точно знаем, что катарсис — это не когда все плачут; наоборот, когда все плачут — это, с точки зрения греков, плохо.
Соответственно, трагедия осмыслялась как нечто, дающее какое-то знание, переживание, опыт любому человеку, причем этот опыт он должен был осмыслить — то есть это опыт интеллектуальный. И это ценилось в массовом сознании, потому что решение о том, кто лучше: Эсхил, Софокл или Еврипид, принимали не профессиональные критики, которые в V веке только начинали появляться, а обычные зрители, выбираемые по жребию.
И вопрос о том, что, собственно, несла греческая трагедия, какой опыт она должна была сообщать своему зрителю, — один из самых интересных вопросов.
И здесь неизбежно встает вопрос о соотношении трагедии и окружающего мира, мира Афин V века.
Конечно, трагедия всегда посвящена неким общим проблемам, которые повторяются чуть ли не в каждой трагедии. Например, очень много греческих трагедий посвящено соотношению своего и чужого: как надо относиться к близким и дальним? Как человек помещает себя в мире?
Например, на эту тему одна из самых сильных трагедий — трагедия Софокла «Антигона», где противостоят два мира, мир Антигоны, которая хочет похоронить убитого брата, и мир царя Фив Креонта, который не хочет похоронить брата Антигоны — и, кстати, своего родственника, — потому что тот выступил против своего родного города. Обе правды, правда Креонта и правда Антигоны, утверждаются в трагедии практически в одних и тех же терминах: нам надо помогать своим, друзьям, близким — и противостоять чужим, врагам, другим. Но только для Антигоны свои — это семья, и поэтому надо похоронить брата. А для Креонта свои — это город, и, соответственно, надо наказать его врага.
Такие вечные проблемы возникают в каждой трагедии и в известной мере являются их квинтэссенцией. Тем не менее у трагедии есть и вторая, не менее важная составляющая — а быть может, и более важная, если учитывать, какое место трагедия занимала в городе и как она была связана с функционированием афинской демократии.
Ходить в театр было гражданской обязанностью, которая финансировалась государством: людям платили из специального бюджета, чтобы они это делали. Один афинский оратор сказал, что эти театральные деньги — клей для демократии. То есть демократия держится театром, именно там афиняне получают опыт демократии.
Об этом же, хоть и с противоположной позиции, говорил Платон. У него получалось, что чуть ли не вся современная ему афинская демократия, которую он не очень любил, пошла из театра. Он говорил: хорошо бы в театре сидели только знающие люди, но там сидит черт знает кто. Они кричат, высказывают свое мнение, и в итоге в театрах вместо тонкого знания воцарилась «театрократия». И добро бы она оставалась в театре — но она перенеслась на город, и теперь в городе у нас тоже театрократия. Платон, очевидно, намекает на демократию — как в театре кто угодно высказывает свое мнение о трагедии, так и в городе кто угодно (то есть, в действительности, любой афинский гражданин) может высказывать свое мнение относительно порядка дел в государстве.
И вот это соотношение трагедии и города — как мы бы сейчас сказали, трагедии и политики, — быть может, тоже самое важное, что воспринималось зрителем. Любая греческая трагедия, независимо от ее сюжета, — это трагедия об Афинах.
Я приведу только один пример. Это трагедия «Персы», посвященная победе Афин над персами.
В «Персах» утверждается тот образ Афин, который потом, как некий афинский миф, пройдет через весь V век и сохранится до нашего времени — причем утверждается словами персов, врагов; на сцене нет афинских людей. Афины — богатый город, в котором главенствуют идеалы свободы, которым мудро правят, который силен морем (поскольку именно флот всегда ощущался как главная сила Афин, в этой трагедии главная победа греков над персами — это морская победа, победа при Саламине, одержанная в основном благодаря афинскому флоту; хотя в действительности афиняне одержали несколько побед, и победы на суше были не менее важными). Это блистательный образ.
С другой стороны, если внимательно посмотреть на трагедию, выясняется, что павшая Персия рисуется очень схожими чертами: раньше она была чрезвычайно мудро устроенным государством, в котором, как и в Афинах, царили законы. Даже богатство Персии, традиционное для образа Востока, похоже на богатство Афин. Персия отважилась на морской поход, и именно море становится источником силы персов — и в то же время тем местом, где они терпят поражение.
Очень многие исследователи говорят о том, что, хотя в этой трагедии рисуется положительный образ, который воспринимался аудиторией как идеологема «мы победили», этот же образ одновременно становится предупреждением. В Персии раньше тоже все было правильно — правильное устройство, законы, богатства. И она устремилась в море, так же как Афины. И чем дело кончилось? Поражением персидской державы.
По всей видимости, именно в тот момент, когда ставятся «Персы», Афины начинают думать о распространении своего влияния, о превращении в некую империю, которой они станут через некоторое время. И трагедия, показывая мощь и величие Афин, в то же время предупреждает город о том, чем величие может обернуться.
Вот эта двойственность, двусторонность мира, которая в «Антигоне» проявляется как две правды, в «Персах» проявляется как величие, которое может обернуться падением. И какую бы греческую трагедию мы ни стали читать, ее главная мысль — именно о неоднозначности происходящего вокруг, о сложности мироустройства. В том числе и о политической сложности, о том, что сиюминутное состояние человека и города (а трагедия, напомню, ставилась один раз, в конкретном месте, в конкретное время) всегда нужно соотносить с тем, что было, и с тем, что будет.
Иными словами, трагедия как литература неразрывно связана с трагедией как отражением истории, с трагедией как политическим событием. Двусторонность мира одинакова и в политике, и во внутреннем мире человека. И именно об этом греческая трагедия.
Напоследок стоит поговорить о какой-нибудь одной греческой трагедии. Выбрать, с одной стороны, очень сложно, а с другой — очень просто, потому что с легкой руки двух человек, разделенных большим временным промежутком, мы знаем, какая греческая трагедия — главная.
В «Поэтике» Аристотеля недвусмысленно звучит мысль о том, что лучший греческий трагик из трех великих трагиков — это Софокл, а лучшая греческая трагедия из всех греческих трагедий — это «Царь Эдип».
И в этом одна из проблем с восприятием греческой трагедии. Парадокс заключается в том, что мнение Аристотеля, по всей видимости, не разделяли афиняне V века до нашей эры, когда «Царь Эдип» был поставлен. Мы знаем, что Софокл с этой трагедией на состязаниях проиграл, афинские зрители не оценили «Царя Эдипа» так, как его оценил Аристотель.
Тем не менее Аристотель, который говорит, что греческая трагедия — это трагедия двух эмоций, страха и сострадания, пишет о «Царе Эдипе», что всякий, кто прочтет оттуда хотя бы строчку, одновременно будет и страшиться того, что произошло с героем, и сострадать ему.
Аристотель оказался прав: вопросу о смысле этой трагедии, о том, как мы должны воспринимать главного героя, виноват Эдип или не виноват, уделили внимание практически все великие мыслители. Лет двадцать тому назад была опубликована статья D. A. Hester. Oedipus and Jonah // Proceedings of the Cambridge Philological Society. Vol. 23. 1977. одного американского исследователя, в которой он скрупулезно собрал мнения всех, начиная с Гегеля и Шеллинга, кто говорил, что Эдип виноват, кто говорил, что Эдип не виноват, кто говорил, что Эдип, конечно, виноват, но невольно. В итоге у него получилось четыре основные и три вспомогательные группы позиций. А не так давно нашим соотечественником, но по-немецки была опубликована огромная книжка, которая называлась «Поиск вины» M. Lurje. Die Suche nach der Schuld. Sophokles’ Oedipus Rex, Aristoteles’ Poetik und das Tragödienverständnis der Neuzeit. Leipzig, 2004., посвященная тому, как интерпретировали «Царя Эдипа» за века, прошедшие с первой его постановки.
Вторым человеком, конечно, стал Зигмунд Фрейд, который, по понятным причинам, тоже посвятил «Царю Эдипу» немало страниц (хотя и не так много, как, казалось бы, должен был) и назвал эту трагедию образцовым примером психоанализа — с той лишь разницей, что психоаналитик и пациент в ней совпадают: Эдип выступает и в роли врача, и в роли больного, поскольку анализирует сам себя. Фрейд писал о том, что в этой трагедии начало всего — религии, искусства, морали, литературы, истории, что это трагедия на все времена.
Тем не менее эта трагедия, как и все другие древнегреческие трагедии, ставилась в конкретное время и в конкретном месте. Вечные проблемы — искусства, морали, литературы, истории, религии и всего прочего — соотносились в ней с конкретным временем и конкретными событиями.
«Царь Эдип» был поставлен между 429 и 425 годами до нашей эры. Это очень важное время в жизни Афин — начало Пелопоннесской войны, которая в итоге приведет к падению величия Афин и их поражению.
Трагедия открывается хором, который приходит к Эдипу, властвующему в Фивах, и говорит, что в Фивах мор и причиной этого мора, согласно пророчеству Аполлона, является тот, кто убил прежнего царя Фив Лая. В трагедии дело происходит в Фивах, но всякая трагедия — про Афины, поскольку она ставится в Афинах и для Афин. В тот момент в Афинах только что прошла страшная чума, выкосившая много граждан, в том числе совершенно выдающихся, — и это, конечно, аллюзия на нее. В том числе во время этой чумы погиб Перикл, политический лидер, с которым связано величие и процветание Афин.
Одна из проблем, занимающих интерпретаторов трагедии, — это ассоциируется ли Эдип с Периклом, если ассоциируется, то как, и каково отношение Софокла к Эдипу, а значит, и к Периклу. Вроде бы Эдип — ужасный преступник, но одновременно он спаситель города и до начала, и в конце трагедии. На эту тему тоже написаны тома.
По-гречески трагедия буквально называется «Эдип тиран». Греческое слово τύραννος ([tyrannos]), от которого произошло русское слово «тиран», обманчиво: его нельзя переводить как «тиран» (его так и не переводят, как можно увидеть из всех русских — и не только русских — версий трагедии), потому что изначально это слово не имело отрицательных коннотаций, которые есть у него в современном русском языке. Но, по всей видимости, в Афинах V века оно этими коннотациями обладало — потому что Афины в V веке гордились своим демократическим устройством, тем, что здесь нет власти одного, что все граждане равным образом решают, кто лучший трагик и что лучше для государства. В афинском мифе изгнание тиранов из Афин, произошедшее в конце VI века до нашей эры, — одна из важнейших идеологем. И поэтому название «Эдип тиран» — скорее отрицательное.
Действительно, Эдип в трагедии ведет себя как тиран: упрекает своего шурина Креонта в заговоре, которого нет, и называет подкупленным прорицателя Тиресия, который говорит о страшной судьбе, ждущей Эдипа.
Кстати, когда Эдип и его супруга и, как потом окажется, мать Иокаста рассуждают о мнимости пророчеств и их политической ангажированности, это тоже связано с реалиями Афин V века, где оракулы были элементом политической технологии. У каждого политического лидера были чуть ли не свои прорицатели, которые специально, под его задачи, истолковывали или даже сочиняли пророчества. Так что даже такие вроде бы вневременные проблемы, как отношения людей с богами через пророчества, имеют вполне конкретный политический смысл.
Так или иначе, все это свидетельствует о том, что тиран — это плохо. С другой стороны, из других источников, например из истории Фукидида, мы знаем, что в середине V века союзники называли Афины «тиранией» — понимая под этим мощное государство, которое управляется отчасти демократическими процессами и объединяет вокруг себя союзников. То есть за понятием «тирания» стоит представление о мощи и организованности.
Получается, что Эдип — символ той опасности, которую несет мощная власть и которая кроется в любой политической системе. Таким образом, это трагедия политическая.
С другой стороны, «Царь Эдип» — это, конечно, трагедия важнейших тем. И главная среди них — тема знания и незнания.
Эдип — мудрец, который в свое время спас Фивы от страшной сфинксы (потому что сфинкс — это женщина), разгадав ее загадку. Именно как к мудрецу к нему приходит хор фиванских граждан, старейшин и юношества, с просьбой спасти город. И как мудрец Эдип заявляет о необходимости разгадать загадку убийства прежнего царя и разгадывает ее на протяжении всей трагедии.
Но одновременно он и слепец, не знающий самого важного: кто он такой, кто его отец и мать. В стремлении узнать истину он игнорирует все, о чем его предупреждают окружающие. Таким образом получается, что он мудрец, который не мудр.
Оппозиция знания и незнания — это одновременно и оппозиция видения и слепоты. Слепой пророк Тиресий, который в начале разговаривает с видящим Эдипом, все время говорит ему: «Ты слеп». Эдип в этот момент видит, но не знает — в отличие от Тиресия, который знает, но не видит.
Замечательно, кстати, что по-гречески видение и знание — это одно и то же слово. По-гречески знать и видеть — οἶδα ([oida]). Это тот же корень, который, с точки зрения греков, заключен в имени Эдипа, и это многократно обыгрывается.
В конце, узнав, что это он убил своего отца и женился на своей матери, Эдип ослепляет себя — и тем самым, став, наконец, подлинным мудрецом, теряет зрение. Перед этим он говорит, что слепец, то есть Тиресий, был слишком зряч.
Трагедия построена на чрезвычайно тонкой игре (в том числе словесной, окружающей имя самого Эдипа) этих двух тем — знания и зрения. Внутри трагедии они образуют своеобразный контрапункт, все время меняясь местами. Благодаря этому «Царь Эдип», будучи трагедией знания, становится трагедией на все времена.
Смысл трагедии тоже оказывается двойственным. С одной стороны, Эдип — самый несчастный человек, и об этом поет хор. Он оказался ввергнутым из полного счастья в несчастье. Он будет изгнан из собственного города. Он потерял собственную жену и мать, которая покончила с собой. Его дети — плод инцеста. Все ужасно.
С другой стороны, парадоксальным образом Эдип в финале трагедии торжествует. Он хотел узнать, кто его отец и кто его мать, и узнал это. Он хотел узнать, кто убил Лая, — и узнал. Он хотел спасти город от чумы, от мора — и спас. Город спасен, Эдип обрел самое важное для него — знание, пусть ценой невероятных страданий, ценой потери собственного зрения.
Кстати, Софокл внес в известный сюжет изменения: Эдип раньше не ослеплял себя, а внутри софокловой драмы ослепление — естественный финал, выражение и поражения, и победы.
В этой двойственности — литературный и политический смысл трагедии, поскольку она демонстрирует двусторонность власти, связанность власти и знания. В этом залог цельности, поразительной выстроенности этой трагедии на всех уровнях, от сюжетного до словесного. В этом же залог ее величия, сохранившегося на протяжении веков.
Почему же афинская публика не оценила «Царя Эдипа»? Быть может, именно интеллектуализм трагедии, очень сложная запакованность в нее различных тем оказались слишком сложными для афинской публики V века. И именно за этот интеллектуализм наверняка и ценил прежде всего «Царя Эдипа» Аристотель.
Так или иначе, «Царь Эдип» воплотил основной смысл и основной посыл греческой трагедии. Это, прежде всего, интеллектуальный опыт, который соотнесен с опытом самого разного свойства, от религиозного и литературного до политического. И чем теснее эти разные смыслы взаимодействуют друг с другом, тем удачнее и важнее ее смысл и тем сильнее ее эффект.
Оставьте ваш e-mail, чтобы получать наши новости