История, Антропология

Как стать ученым

Как охотиться на фантастических тварей в архиве, находить редкие источники и превращать научное исследование в детектив? 10 ученых-гуманитариев рассказывают о своих научных путях

18+

Пьер Абеляр в «Истории моих бедствий» рассказывает, как сменил военную карьеру на академическую: «отрекся от участия в совете Марса ради того, чтобы быть воспитанным в лоне Минервы» и «променял все прочие доспехи» на «оружие диалектических доводов». Чем руководствуются в выборе своих «доспехов» нынешние ученые? В феврале 2021 года Лаборатория историко-культурных исследований ШАГИ РАНХиГС провела круглый стол «„Я променял все прочие доспехи на эти“: о наших выборах в науке». Шестнадцать исследователей-гуманитариев, представители разных дисциплин и поколений, рассказали о том, как они выбирали направления в науке, а также о своих взглядах на природу и задачи научной деятельности. Оказалось, что за выбором профессии почти всегда стоят случайность или необъяс­нимый интерес, тяга к открытию нового в архивах или любовь к детективу и стимуляция загадками, ожидание мистических совпадений, решение экзистенциальных проблем или ответственность перед объектом изучения. Arzamas выбрал десять рассказов.

Оглавление
  1. Фольклорист — об охоте за фантастическими тварями
  2. Филолог-классик — о любви к теоретической физике
  3. Историк сексуальности — о невероятных источниках
  4. Историк медицины — о следах своих «копыт»
  5. Исламовед — о том, как исследование становится детективом
  6. Лингвист — о том, как находить новое
  7. Культуролог — о смерти
  8. Историк — о мистическом
  9. Медиевист — о сходстве между современностью и Средневековьем
  10. Историк религии — о женщинах-маргиналках в церкви

«За фантастическими тварями пришлось охотиться в архивах»

Ольга Белова

Ольга Белова, этнолингвист, фольклорист Институт славяноведения РАН

Я человек, который сидит на трех стульях и прекрасно себя при этом чувствует. На моей научной стезе три любимые темы: это книжность и фольклор, куль­турные стереотипы в языке и фольклоре и устная история. Я довольно рано усвоила максиму, что на все предложения судьбы надо отвечать «да». И когда я только поступила в университет, на филологический факультет, судьба явилась в виде моего учителя — Никиты Ильича Толстого  Подробнее о Никите Ильиче Толстом читайте и смотрите рассказ его вдовы Светланы Михайловны Толстой в цикле «Ученый совет».. Он вел в то время этнолингвистический семинар на филологическом факультете, и в этом семинаре собирались люди самых разных специализаций. Никита Ильич мне дал научную тему, связанную отнюдь не с фольклором и не с традиционной культурой, а со средневековой книжностью. Он вручил мне книгу исследо­вателя Карнеева «Материалы и заметки по литературной истории „Физио­лога“». Я эту книгу открыла и на последующие много лет просто пропала: меня захватили баснословные звери и птицы. С изучения средневековых славянских памятников, в которых рассказывались истории об этих животных, о том, где они обитают и чем они знамениты, и началось мое первое погружение в историю языка и славянской книжности. А где искать эти источ­ники? Конечно, в архивах — и я присоединяюсь к группе фанатов архивных изысканий. За фантастическими тварями пришлось охотиться в архивах не только российских, но и, например, в болгарских, и в итоге я до сих пор к этой теме обращаюсь, она меня не оставляет равнодушной, потому что понятно, что всегда хочется найти что-нибудь новое и есть надежда, что существует еще какой-нибудь непрочтенный текст про птицу Феникс или единорога и вот сейчас я его найду. 

Титульный лист книги Александра Карнеева «Материалы и заметки по литературной истории „Физиолога“». Санкт-Петербург, 1890 годРоссийская государственная библиотека

Но архивные изыскания и книжные штудии приходились на зимний период студенческой жизни, а потом наступало лето: семинар Никиты Ильича практически в полном составе ежегодно отправлялся в поля, в полесские экспедиции. Получилось, что все летние сезоны студенческой жизни и еще много сезонов потом мы ездили в разные регионы украинского и белорусского Полесья в поисках славянских древностей, которые нас учил познавать Никита Ильич. В Полесье было замечательно: хочешь — тебе расскажут легенды, предания и былички, хочешь — историю жизни, а самое интересное, что расскажут не только о себе, но и о тех соседях, которые здесь жили с поле­шуками  Полешук — житель Полесья. раньше. С точки зрения исследователя этнолингвистики, ситуация там была просто прекрасная: соседствовали не только украинцы и белорусы, но и поляки, и татары, и немцы, и, конечно, — куда же без главного соседа — евреи. Так сложилась вторая большая тема, которой я занимаюсь с тех пор практически беспрестанно. Это образ соседа, образ чужого — как он отражен в народных представлениях, верованиях и вообще в мировоззрении носителей фольклорно-мифологического сознания. Это о том, как этнографию можно сочетать с мифологией. И здесь тоже архивы: результаты экспедиций собира­лись в прекрасном Полесском архиве — сейчас там есть материалы более чем по 150 селам Полесья, и мы продолжаем в этом архиве копаться и находить что-то новое и интересное. 

За время пребывания в семинаре Никиты Ильича я получила два главных урока: умение читать тексты (в том числе между строк) и умение слушать — опыт общения с нашими рассказчиками (слово «информанты» мне не очень нравится, потому что это действительно рассказчики, собеседники) дорогого стоит. И самый главный вывод, который я для себя сделала: если любишь материал, с которым работаешь, то все получится и все сложится. Мои приоритетные темы иногда меняются местами: что-то выходит на первый план, что-то уходит на второй, но они все время друг друга поддерживают и подпитывают. Не знаю, почему Никита Ильич решил в моем лице совместить книжника и этнолингвиста-фольклориста, но за это назначение я благодарна по сей день.

Никита Толстой© Биографическая энциклопедия «Личности»

Жизнь показывает, что если тебе интересно и любопытно, то все сложится хорошо. Взять, например, последний 2020 «выморочный» год, когда все оказалось закрыто и запретно. Мы с коллегами успели в январе побывать в экспедиции в белорусско-польском пограничье, в Подляшье, и там в очеред­ной раз нас ждала бездна интересного материала. А когда на минуточку приоткрылись архивы — я считаю, это тоже была мне награда за преданность избранному пути, — в Государственном архиве Смоленской области вдруг обнаружились не попадавшие до сих пор в поле зрения исследователей два ящика материалов, которые были собраны в 1930-х годах на территории тогдашней Западной области — это огромная территория, которая объединяла Смоленщину, Брянщину и Калужскую область. В эти коробки были сложены материалы, которые удалось разыскать в разоренном архиве после Второй мировой войны. Никто к ним особо не притрагивался, и тут вдруг я оказалась там в ту самую счастливую минуту, когда хранители решили разобраться с этими материалами. Я очень благодарна, что меня пустили в эти коробки. И вот я сидела, счастливая и довольная, в окружении этих материалов и думала, что все-таки, как говорят наши бабушки, с которыми мы часто общаемся, «есть кака́-то сила». Есть какая-то сила, которая заставляет нас любить наш выбор, и вот мои доспехи — звери, легенды и стереотипы, которые, мне кажется, отнюдь не заржавели, и менять их я пока не собираюсь. 

«Я выбирал между классической филологией и теоретической физикой»

Николай Гринцер

Николай Гринцер, филолог-классик ШАГИ РАНХиГС

Человек, у которого мозги устроены таким образом, что он в принципе склонен к занятиям наукой, может заниматься любой наукой. Выбор определяется во многом случайными обстоятельствами: происхождением, семьей и много чем еще. На мой взгляд, главное — интерес к тому, чем ты занимаешься. Интерес этот может возникать спонта­нно, неожиданно и ничем не быть обусловлен.

Занятия наукой часто воспринимаются как форма духовного или социального эскапизма, форма противостояния среде. Поэтому — особенно в нашей стране, в силу ее истории — работа ученого воспринимается как нечто особое, требую­щее невероятных высот духа, специального настроя и так далее. Мне кажется, что занятие наукой — вещь абсолютно нормальная.

Я выбирал между классической филологией и теоретической физикой и до сих пор отчасти страдаю от того, что не выбрал последнее: это был бы гораздо более ответственный выбор, я до сих пор немножко слежу за физикой и что-то по этому поводу читаю. Мой выбор определялся очень понятными вещами: я родился в определенной среде и семье  Отец Николая Гринцера — Павел Алексан­дрович Гринцер (1928–2009), филолог, исследователь литературы Древней Индии.. Но замечу, что среда бывает как подталкивающим, так и отталкивающим фактором: да, я пошел на класси­ческое отделение, но я не собирался заниматься классической филологией и выбирал в гуманитарных науках то, что больше всего смахивало на теорети­ческую физику. Поэтому я решил заниматься сравнительным языкознанием, но через некоторое время мне показалось — да простят меня люди с линг­ви­стическим бэкграундом, — что сравнительное языкознание — это немножко скучно. Мне хотелось чего-то более конкретного, а конкретным в нашей области является текст. Компромисс между моими изначальными устрем­лениями и ощущением того, что интересно, а что не очень, привел к тому, что я стал заниматься не языкознанием в чистом виде, а историей языкознания. Моя кандидатская диссертация была посвящена одному очень редко читае­мому античному тексту, большой античной грамматике. Это было, с одной стороны, чрезвычайно увлекательно (этим текстом практически никто не за­нимался), а с другой — немножко скучно: текст этот зубодробительный и очень тяжелый — можно себе представить учебник по лингвистике, написанный в Античности. И дальше я дрейфовал все больше и больше к тому, что меня интересовало и занимало. От экзотических занятий историей языко­знания я пришел к совершенно не экзотическим занятиям историей литерату­роведения. От мало кому известного Аполлония Дискола — к «Поэтике» Аристотеля, которую только ленивый не читал. И в дальнейшем мне стало уже просто интересно читать литературные тексты. Сейчас я занимаюсь Гомером, древнегреческой трагедией, то есть самыми набившими всем оскомину тек­стами, и они оказываются самыми интересными. Вот такой путь от неизведан­ного к самому изведанному оказался путем от не самого интересного к самому интересному. 

Николай Гринцер © Московская высшая школа социальных и экономических наук

Все то, что и как я старался делать в науке, было призвано показать, что классической филологией занимаются абсолютно нормальные люди — просто потому, что эта культура им кажется интересной. К сожалению, в нашей и не только в нашей науке существует распространенное представление классических филологов о себе как о носителях некоего высшего знания. На самом деле эта наука ничем не лучше — но и ничем не хуже — всех остальных наук. Это просто одна из наук, которой заниматься интересно и приятно. 

Что касается влияния гуманитариев на общество и их востребованности, я бы сказал, они меньше востребованы тогда, когда в обществе все хорошо, а когда в обществе все не очень хорошо, то довольно часто оказывается, что гумани­тарии очень даже востребованы: достаточно вспомнить пик гуманитарной науки в России во второй половине ХХ века, когда люди типа Аверинцева  Сергей Сергеевич Аверинцев (1937–2004) — филолог, культуролог, историк культуры, философ, поэт. Посмотрите лекцию Сергея Сергеевича в проекте «Идеальный телевизор» и почитайте его афоризмы, записанные академиком Михаилом Леоновичем Гаспаровым. или Гуревича  Арон Яковлевич Гуревич (1924–2006) — историк-медиевист, скандинавист, один из главных представителей так называемой «неофициальной» советской медиевистики, развивавшейся в русле западной «новой исторической науки», школы «Анналов», истории ментальностей и исторической антропологии. собирали не скажу стадионы, но аудитории диких размеров. В этом смысле нам со страной повезло: поскольку в нашей стране почти все время плохо, гуманитарии, в общем, нужны. Если посмотреть на то, как востребованы гуманитарные лекции, всякие гуманитарные проекты сейчас, я бы сказал: спасибо партии, на наш век хватит. 

 
Что такое Древняя Греция
Все, что нужно, чтобы начать знакомство с древнегреческой культурой, — в том числе лекции Николая Гринцера о греческом театре

«Меня всегда интересовали какие-то странные сюжеты»

Ирина Ролдугина

Ирина Ролдугина, историк сексуальности Оксфордский университет

Меня всегда интересовали какие-то странные, ненормативные сюжеты. Поступив в РГГУ, я предложила исследовать гомосексуальность в XVIII веке. Мои профессора — Елена Борисовна Смилянская, Александр Борисович Камен­ский, очень демократичные люди, — не удивились, но четко сказали, что как студентке мне такую тему потянуть будет сложно: «Ира, вы же понимаете, нужно найти источники, а где вы их найдете?» С той поры у меня началась фетишизация источника: я поняла, что самое интересное для меня в науке — это рыться в архивах, находить неизвестное и непрочитанное. Я взялась за более конвенциональную тему и начала заниматься историей сексуальности в середине XVIII века: Церковь тогда теряла контроль над областью телесного и возникал светский дискурс о сексуальности. Получилась диссертация про историю Калинкинской комиссии. Мой научный руководитель Каменский говорил: «Ира, ну кто бы этим занимался в советское время, это совершенно не престижно было, это про каких-то „непотребных женок“». Я работала в РГАДА  Российский государственный архив древних актов в Москве., читала скоропись  Скоропись — вид кириллического письма, возникший во второй половине XIV века и употреблявшийся в канце­ляриях и частном делопроизводстве. В XIX веке на основе скорописи появился современный рукописный шрифт. и абсолютно этим увлеклась: после скорописи тебе кажется, что все по плечу и получится прочесть любой почерк, даже советских врачей, которые, как известно, частенько пишут как курица лапой. Работа в архивах продолжалась, но уже без какого-либо научного сопрово­жде­ния сверху — я просто искала сюжеты, которые меня интересовали. Конечно, это связано с некоторой новой демократичностью архивной области: сейчас уже не нужны никакие бумажки, чтобы попасть в архив и заниматься там, — доста­точно личного заявления. Постепенно я дрейфовала в сторону истории гомо­сексуальности и не ограничивала себя никаким периодом. Это тоже, мне ка­жет­ся, удивительный факт моей биографии: у меня есть статьи и по XVIII веку, и по XX веку, я работаю в широкой хронологической перспективе. 

Банщики моют посетителей в мыльне. 1914 год © Центральный государственный архив кинофотофонодокументов Санкт-Петербурга

В общем, я просто занималась и работала в архивах для себя и начала находить совершенно невероятные источники по раннесоветскому времени, из которых стало ясно, что историки, которых было очень мало, занимавшиеся этим периодом именно с точки зрения сексуальности, проглядели гомосексуальную эмансипацию снизу. Она никак не описывалась экспертами и не была замечена властями. Это были люди незнатного происхождения, родившиеся в конце XIX века и росшие одновременно с распространением левых идей, идей равенства, свободы, в том числе сексуальной. После того как в 1917 году была отменена статья за мужеложство, они не просто радовались этому, они попы­тались — и я вижу это в источниках — активно встроиться в эту новую ранне­советскую повестку именно как люди, испытывающие гомосексуальное влечение, не стесняющиеся и не скрывающие этого, а видящие это центром своей субъективности. Я писала статьи, публиковалась, ездила на конферен­ции, и в какой-то момент меня пригласили в Оксфорд поступить в докторанту­ру. Для меня это было шоком: где я и где Оксфорд? Кроме того, у меня не было денег ни на обучение, ни на жизнь там. Но я поступила, получила стипендию.

Мне казалось, что это будет невероятный рай, и, в принципе, все так и полу­чилось: там совершенно другая ситуация с доступом к литературе, тебе покупают, причем мгновенно, любые книги; заказываешь книжку — а через неделю она у тебя на столе. Невероятно дружелюбное научное комьюнити, очень много людей, которые готовы обсуждать эту тему, даже не будучи экспертами именно по ней, — одним словом, все по-другому. Но одновременно именно там я впервые почувствовала экзотизацию себя и своей темы. Иногда люди даже не слушали, о чем я говорю во время выступления: «Как же так, вот у вас там Путин, у вас там права ЛГБТ нарушаются — и как вам удается такой темой заниматься, невероятно!» При этом сама тема их не особо волновала: я для них просто ходячий курьез из России. Признаюсь, это раздражало и огор­чало, потому что хотелось более глубокой дискуссии, но она редко происходит, чаще всего это просто обмен мнениями. С другой стороны, в британской академии нет таких междисциплинарных границ, как у нас, там люди гораздо свободнее дрейфуют от темы к теме, от сюжета к сюжету, из века в век, они гораздо более интеллектуально пластичны. Мне это очень импонирует, я ста­раюсь пестовать эту способность в себе. Но я до сих пор не очень понимаю, где я буду и как будет развиваться моя карьера, потому что все архивы в России и я ни в коем случае не хочу отказываться от работы в них. 

«Начался ковид, и наша область, маргинальнее некуда, вдруг оказалась на переднем крае»

Елена Бергер

Елена Бергер, историк-медиевист, историк медицины Институт всеобщей истории РАН

Для историка история медицины — крайне нетрадиционная профессиональная ориентация, и этот мой странный крен банально связан с государственным распределением  В Советском Союзе выпускники высших и средних специальных учебных заведений, так называемые молодые специалисты, получали персональное направление на работу в то или иное учреждение или на предприятие и должны были, как правило, три года отработать на этом месте.. Я закончила кафедру Средних веков истфака МГУ и была нормальным историком-испанистом, и тут меня распределили в «Медицин­скую энциклопедию». Надо мной смеялся весь курс, потому что распределение было гиперэкзотическое. Сначала я думала, что отработаю там два года и за­буду это как страшный сон. Но, во-первых, оказалось, что там очень интерес­ные люди — с некоторыми я до сих пор поддерживаю связь. А во-вторых, среди миллиона мелких справок, которые мне там пришлось делать, была справка об открытии Мигелем Серветом в XVI веке легочного крово­обращения. И из этой справки выросла моя кандидатская диссертация, хотя далась она мне тяжело. Это был настоящий ужас — все равно что прочесть учебник биохимии или общей хирургии на латинском языке XVI века. Я знала латынь, но такому нас не учили — это ведь вообще не язык. 

Мигель Сервет. Гравюра Кристиана Фрича. Около 1740 года Wikimedia Commons

Пока я работала в «Медицинской энциклопедии», начались некие внешние пертурбации, в результате которых я стала преподавать историю медицины в Первом медицинском институте. Это огромная и до некоторой степени лучшая часть моей профессиональной жизни: мы оказались на территории чужой профессии. Студенты-медики всячески отбрыкивались и каждый раз говорили, что это не их предмет и зачем им знать, в каком году родился академик Павлов и кто открыл легочное кровообращение. Я каждый день доказывала им, что этот предмет медикам нужен, и чувствовала, что приношу пользу, совершенно конкретную. Потому что когда медикам преподаешь гуманитарные предметы, у них это сворачивает какой-то винтик в голове, они начинают иначе мыслить, иначе разговаривать с больными. 

В 2016 году меня оттуда уволили, а вскоре после этого кафедру закрыли. Это увольнение и конец кафедры для меня и моих коллег — профессиональная смерть, потому что я всю жизнь себя считала в первую очередь преподава­телем. Потому что у людей, которые занимаются наукой, есть дипломники, есть аспиранты, а у меня ничего такого нет: мои студенты становились врачами. С другой стороны, я все чаще вижу в самых неожиданных местах следы своих «копыт» — то, что мы делаем, не проходит бесследно: в каких-то университетах делают учебные пособия в моем формате, какие-то люди проводят семинары так, как я их проводила, — в общем, «не пропадет мой скорбный труд». 

А потом произошло совершенно неожиданное. Начался ковид, и наша область, история медицины, маргинальнее некуда, вдруг оказалась на переднем крае: к нам в очередь стоят СМИ самого разного профиля, количество интервью, которые мы все дали, количество съемок, в которых мы участвовали, просто зашкаливает, и это еще не конец очереди. Оказалось, в общественном сознании произошел поворот, стало ясно, что история значительно более медикализи­рована, чем мы привыкли думать. Ведь мы обычно не принимаем во внимание, чем люди болели, как их лечили, как они относились к своему здоровью. А если кто-то этим и занимается, то только антропологи и историки, и до медицин­ских аудиторий их исследования не доходят. Так что мы продолжаем надеять­ся, что история медицины вернется в медицину, что мы ее будем преподавать и что от этого реально будет польза. 

«Самое интересное — когда твое исследование становится детективом»

Ольга Бессмертная

Ольга Бессмертная, исламовед, русист, историк культуры НИУ ВШЭ

Я бы сказала, что наш выбор определяется двумя обстоятельствами: с одной стороны, случайностью, а с другой — внутренними экзистенциальными проблемами, которые влияют на наш исследовательский интерес. Например, так называемых неофициальных медиевистов в советскую пору упрекали в том, что они с помощью науки всего лишь «самовыражаются», а я всегда удивля­лась, почему это плохо. Мне казалось, что это ровно то, что нам нужно, когда мы занимаемся нашими исследованиями, в какой бы области они ни лежали. И одновременно это «самовыражение» оказывается способом сопротивления, отвечая потребности на своем, профессиональном языке, а не на языке полити­ческой полемики противостоять тому давлению, с которым мы так или иначе сталкиваемся, и способом занять свою позицию в этом мире.

Я тоже прыгала — не от темы к теме, а от географической области к геогра­фической области. Я начинала заниматься мусульманами в Африке, а теперь занимаюсь мусульманами в поздней Российской империи. Мне кажется, что совершенно все равно, где лежит то, чем вы занимаетесь, потому что дело не в какой-то конкретной культуре или пространстве, которое вызывает у вас интерес: главное — то, о чем вы спрашиваете.

Я не могу сказать, что поначалу выбрала свою специальность совершенно самостоятельно: во многом это как раз была случайность. По ряду обстоя­тельств я не могла никуда поступить, кроме как в Институт стран Азии и Африки при МГУ, и там я попала на отделение африканистики. Я хотела быть филологом прежде всего потому, что, по детскому ошибочному представ­лению, мне казалось, что если я буду филологом, то моя профессия позволит мне читать много книжек и не будет отрывать меня от этого замечательного занятия. Но потом оказалось, что чем профессиональнее эти занятия, тем меньше у тебя остается времени на то, чтобы читать то, что хочется, — это известная закономерность. Так я стала филологом-африканистом, точнее — хаусанистом, поскольку попала в группу языка хауса. И тут выяснилось, что литературы — в том школьном понимании этого явления, с которым я пришла учиться, — на языке хауса вроде бы даже не существует. Поначалу я очень грустила и думала, не сменить ли предмет изучения, а потом постепенно поняла, что попала в самое средоточие вопросов, встающих перед гумани­тарием. Мне стало интересно, как это устроено. Я начала с изучения структуры сказки, а потом, написав уже об этом первую статью, поняла, что в занятиях фольклором мне не хватает отдельного живого, противоречивого человека. Тогда я переключилась на тревелог одного довольно известного мусульманина-хаусанца, в 1950-х годах описавшего свое путешествие в Европу. Это были 70-е годы. В итоге я поняла, что мне больше всего интересен человек и слож­ности его положения на разных общественных гранях, его восприятие другого, отно­ше­ния с другими, проблемы индивидуального выбора. Думаю, это связано с какими-то моими экзистенциальными вопросами, которые я решаю в тече­ние всей жизни.

Барабанщик хауса в традиционном костюме. 2020 год © Anasskoko / CC BY-SA 4.0

И еще о случайностях. Вот я занималась хаусанистикой: моя диссертация была о том, как авторы мусульманских поэм на языке хауса воспринимают британ­ское колониальное нашествие, и это снова было про восприятие другого. Я была уверена, что никогда не изменю хаусанистике, как делали многие африканисты — наверно, потому, что казались себе недостаточно востребо­ванными. А это были уже 1990-е годы, и тогда появился социальный заказ — изучать ислам в России  В 1990-е годы в России происходит своего рода религиозное возрождение, в том числе в исламе: увеличивается число мечетей, духовенства, муфтиятов, исламских организаций и населения, определяющего себя как мусульмане.. Группа африканистов решила устроить конферен­цию по исламу в России, меня туда звали. Но я сказала себе, что никогда в жизни не стану на этот заказ отвечать. Но однажды по непонятному мне побуждению, просто на всякий случай, будучи в библиотеке, залезла в ящик алфавитного каталога на букву «м» и нашла там журнал «Мусульма­нин», издававшийся на русском языке в Париже в 1910–1911 годах, что уже само по себе казалось странным. Эта случайность определила в большой мере то, чем я стала с тех пор заниматься. Журнал «Мусульманин» не был похож ни на что на свете — во всяком случае, на мои тогдашние представления о том, о чем могли писать в мусульманском журнале на русском языке. Потом оказалось, что его издатель был авантюристом, двурушником и вообще подлецом и предателем, и я пошла в архивы выяснять детали его судьбы. Так я окончательно поняла, что самое интересное — это когда твое исследование становится детективом, потому что нам нужна интрига, событийная и особен­но интеллектуальная. Наверное, главное, что вело меня в этом исследовании, — это вот такое сочетание вопросов о том, как человек становится негодяем, с одной стороны, и как вообще можно изучать людей, которые тебе очень не нравятся, с другой. В целом я шла от текста к человеку, к тому, как человек выстраивает свои отношения с окружающими и с самим собой, и о том же — мои нынешние занятия мусульманами в поздней Российской империи. Меня часто спрашивают, какие именно мусульмане, в каком регионе, а я не могу однозначно ответить на этот вопрос, потому что мне интересно не то, где, а то, как тот или иной конкретный мусульманин, то есть другой в восприятии доминировавшего общества, выстраивает свои отношения с этим большин­ством, как меняются его дискурсы, как выстраиваются его идентичности, как человек придумывает себя тем, кто он есть. 

«Я тоже люблю находить новое — слушаю, что люди вокруг говорят»

Татьяна Янко

Татьяна Янко, лингвист Институт языкознания РАН

Я училась на отделении структурной и прикладной лингвистики филфака МГУ — думаю, это весьма существенная часть моей биографии. Уже много лет я увлекаюсь и занимаюсь русской интонацией, хотя думаю, что успела еще что-то сделать и в других областях.

Меня довольно часто спрашивают, что с русским языком, не случится ли с ним чего нехорошего. Я думаю, нет, потому что русский язык — это такой мощный организм и, главное, на нем говорят. Поэтому я не думаю, что что-то может на него повлиять. Но о влияниях говорят довольно легко и много, и про новые слова говорят, и про значения слов говорят — иногда даже неспециалисты, — а про интонацию говорят меньше и понимают под ней не совсем то, что имеется в виду в академическом смысле. Это происходит потому, что про интонацию рассуждать не так легко, поскольку наша, как говорят лингвисты, интроспекция по поводу интонации довольно слабо развита. Например, когда мы говорим с вопросительной интонацией «Вася?», у нас на ударном слоге словоформы «Вася» подъем, а на заударном — падение. И я уже ухом слышу это, но для того, чтобы научиться это различать, мне вначале пришлось обращаться к помощи приборов и довольно долго учиться. 

Я начала заниматься интонацией далеко не сразу — до этого я занималась коммуникативной структурой. Это тоже сюжет на любителя, потому что, в отличие от новых слов и выражений, коммуникативная структура предло­жения или текста тоже касается трудно вербализуемых понятий. Например, когда я говорю: «Это Вася», я делаю сообщение, а когда я говорю: «Это Вася?» — я задаю вопрос. И вообще, открывая рот, чтобы что-то сказать, мы это делаем не только для того, чтобы насладиться звуками собственного голоса, но и чтобы произвести какое-то, как говорят в науке, речевое действие. Можно задать вопрос, можно сделать сообщение (сообщение изучено лучше всего), можно позвать: «Ва-ся!» — и если я так зову, значит, Вася далеко; можно сделать сопоставление… То есть за одной такой интонационной стратегией стоит целый ворох смыслов, которые и сформулировать не всегда легко. И мы не обойдемся без интонации, когда хотим понять, что мы говорим, какое речевое действие мы производим. 

Если соотнести мой опыт с опытом коллег, которые любят находить новое в архивах, то я тоже люблю находить новое — слушаю, что люди вокруг говорят. Новое встречается довольно редко, потому что почти все уже нашла и классифицировала наш великий интонолог Елена Андреевна Брызгунова. Но несколько раз и я нашла кое-что совершенно новое — новую просодию, то есть интонационную конструкцию, и с новым значением. Кроме того, мне удавалось заполнять какие-то пустые клетки, когда я находила интона­ционные выражения некоторых композиций значений: одно значение плюс другое. Например, когда я говорю: «А Вася пришел», я сообщаю, что он при­шел, но в то же время, что это Вася — в отличие от Пети. Здесь возникает композиция значений — наше сообщение плюс вот этот контраст: Вася, а не Петя. 

Андрей Зализняк на ежегодной лекции о берестяных грамотах © sofunja.livejournal.com

Еще я занимаюсь аспектологией, слежу за новостями в новгородских раскоп­ках… Мой гениальный учитель Андрей Анатольевич Зализняк когда-то сказал мне: «Молодой человек должен все попробовать». Не надо ограничиваться, надо пробовать разное, заниматься и тем, и другим, и третьим — это обогатит наши знания. И старайтесь прильнуть к людям, которые вам нравятся, ходите на те семинары и учитесь у тех профессоров, которые нравятся, лекции которых увлекают. Обращайте внимание на людей и на них полагайтесь. 

ежегодные лекции об археологических находках — пересказ
 
Берестяные грамоты — 2020
 
Берестяные грамоты — 2019
 
Берестяные грамоты — 2018
 
Берестяные грамоты — 2017
 
Берестяные грамоты — 2016

Я работала в самых разных местах, уже давно я работаю в Институте языкознания и очень ценю это место. Когда я туда пришла, заведующим отделом был академик Степанов, и он мне сказал: «Пишите что хотите». И вот я совершенно свободно пишу что хочу. Но так было не всегда. Будучи структурным лингвистом, я попала в Министерство рыбного хозяйства и была самым первым, самым главным лингвистом в рыбном хозяйстве. Там работали замечательные люди — технологи, моряки. А еще там разрабатывали оптимизированную систему информации, что мне как математическому лингвисту было вполне по душе. Это место мне довольно много дало, поэтому не бойтесь рыбного хозяйства.

«Через диссертацию я пыталась докричаться до людей в своей семье»

Оксана Мороз

Оксана Мороз, культуролог, pop-scientist НИУ ВШЭ

Когда я выбирала учебную траекторию, у меня была идея, что нужно либо заниматься историей искусства, либо учиться на адвоката, потому что и те и другие занимаются расследованиями. С одной стороны, это такая интеллектуальная игра в бисер, с другой — какие-то спекуляции, с третьей — работа и с объектами культуры, и с людьми. Потом я оказалась на кафедре истории и теории культуры в РГГУ и училась на культуролога.

Меня увлекало то, как с помощью разных знаковых систем и разных наборов символов говорить о чем-то тривиальном или о чем-то необычном, как через языки культуры демонстрировать что-то трансгрессивное. В итоге мне казалось, что я обрела идеальную специальность: она позволяет, манкировав представлениями о нормативном и подвергая их сомнениям, выбирать любую тему и находить подтверждения тому, что эта тема актуальна, валидна, релевантна. Передо мной не стоял вопрос о том, нужно ли идти в аспирантуру, и я стала писать диссертацию, посвященную культурной и коллективной репрезентации коллективной советской травмы в творчестве позднесоветских литераторов, в частности Сорокина, Пелевина и так далее. Защита этой диссер­тации продолжалась три с половиной часа и закончилась словами Сергея Николаевича Зенкина о том, что это были похороны культурологии. Мне кажется, это радикально позитивная оценка, которую только можно получить от мэтра в своей области. 

До определенного момента мне казалось, что моя основная задача как иссле­дователя — смотреть на современную культуру и пытаться продемонстриро­вать через некоторые интересные концепции, подходы, преимущественно связанные с британской традицией культурных исследований и с философией структурализма и постструктурализма, способы дешифровки актуальной реальности. Мне страшно повезло, и я сразу попала к чудесным студентам-культурологам: это была очень благодатная почва, которая позволяла немножечко хулиганить и транслировать ценности свободы. 

В определенный момент я столкнулась с тем, что мне нужно разобраться в себе, понять, почему вообще я занимаюсь культурологией, современной культурой и тематикой травмы и памяти. И я поняла, что вхождение в мир науки было сопряжено у меня с биографическими сюжетами: через свою диссертацию я пыталась докричаться до тех людей в своей семье, которые оставили после себя дневники и документы, но так и не смогли мне рассказать о том, какие травмы они пережили в ХХ веке. Если бы я сейчас попыталась из этой диссертации сделать книжку, то я бы ее посвятила местечку Бердичев, где родился мой дедушка, который, как он всегда утверждал, благодаря Великой Октябрьской социалистической революции смог покинуть черту оседлости, поступить в то, что сейчас называется РХТУ, а потом, повоевав и получив контузию, стать доктором химико-технологических наук. Это было для меня откровением: я подходила к болезненным зияющим ранам, которые были как-то заколдованы в семье и покрыты специальными рассказами. То ли из-за чувства самосохранения, то ли из-за малодушия я не погрузилась в какие-нибудь Holocaust studies и не стала зачитываться Саулом Фридлен­дером  Шауль (урожд. Павел) Фридлендер (р. 1932) — израильский и американский историк, специалист по истории Третьего рейха, нацизма и холокоста., а прошла по кромке, зашла через поле литературы, через поле современного искусства и немножечко сплясала чечетку там, где нужно было действовать более аккуратно. 

Хоральная синагога. Бердичев, 1913 год © PastVu

В этот момент у меня наступил некоторый экзистенциальный кризис: мне показалось, что культурология слишком свободно и легко обращается со сложной проблематикой. А потом я стала заниматься исследованиями медиа — тем, как работает коллективная память в цифровых пространствах, сервисах и платформах и как смерть представлена в цифровом пространстве. Практически все мои последние исследовательские работы и публичные лекции связаны со смертью, с переживанием смерти, с представлением о бессмертии, которое транслируется через объекты массовой, популярной культуры. Я понимаю, что тот инструментарий, который был мною изучен, и те разные направления деятельности, которые были в ходе этого освоены, были нужны для того, чтобы ставить экзистенциальные онтологические вопросы с не всегда приятными ответами. И это первая история о том, как, выбирая некоторую специальность, которая может выглядеть как жонгли­рование объектами, тематиками и репрезентациями массовой культуры, я дошла до разговоров, которые обычно вызывают много сомнений. Когда я рассказываю, что занимаюсь смертью, мне всегда говорят: «Боже, такая моло­дая и красивая!» В этот момент я понимаю, что заниматься смертью — это отличный способ получить комплименты, даже если ты их не желаешь. 

Вторая история связана с тем, что, как учили специалисты по cultural studies, исследователь — это человек, который может занимать проактивную позицию и привнести что-то полезное в мир. Дальше возникают вопросы, что такое польза. Я сначала считала, что польза — это преподавание. Но с другой стороны, этого недостаточно, нужно придумать какие-то еще баррикады, на которые необходимо выйти, особенно если ты не хочешь выходить на баррикады реальные. Закончилось все это тем, что два года назад мы с моей коллегой придумали ютьюб-блог под названием «Блог злобного культуролога», где я пытаюсь доступным языком рассказывать о сложных, малопонятных вещах. Так что я считаю себя не столько ученым, сколько таким благожелательным переводчиком, pop scientist, который вкладывает ресурсы не в книги, а в очень быстрый с точки зрения потребления продукт, который будет, во-первых, снимать базовое представление о том, что гуманитарис­тика — это то, что называется common knowledge  Всем известный факт (англ.)., common sense  Здравый смысл (англ.)., а во-вторых, возвращать рефлексивность как некоторый инструмент, которым могут пользоваться самые разные люди. 

«К мистике меня привела цепочка случайностей» 

Ирина Гордеева

Ирина Гордеева, историк Свято-Филаретовский православно-христианский институт,
Центр исследований современной истории в Потсдаме

Я изучаю различные альтернативные религиозно-общественные движения, историю российских утопий, коммунитарных экспериментов, историю пацифизма — от толстовцев до хиппи. Главные темы своей научной биографии я бы обозначила так: провинциальность, которая переросла в маргинальность, и мистика. Мистика меня особенно поражает, потому что я абсолютно не религиозный человек. Мистикой я называю цепочки случайностей, которые постоян­но приводят меня к новым источникам, новым сюжетам, новым людям, необыкновенно важным для моих исследований.

Что касается провинциальности: я из Мичуринска Тамбовской области и окон­чила там среднюю школу № 18. Как и многие, изучая историю в 5-м классе, я хотела быть археологом, но в конце концов мой выбор склонился к истории. У нас был очень строгий учитель, Валентин Николаевич Синицын, он нас просто загонял диктантами по датам: он начинал очень быстро называть события и мы должны были в течение урока записывать даты. Одновременно я участвовала в разных конкурсах, а в провинциальных городах они все очень завязаны на краеведении. Дети берут одни и те же краеведческие книжки и расска­зывают, что в Тамбовской области был дуб, в тени которого останав­ливался Пушкин, а еще в Тамбовской губернии Державин был губернатором — и все время рассказывают на конкурсах одни и те же тексты. Однажды, гото­вясь к такому конкурсу, я пошла в городскую библиотеку, чтобы найти что-то новенькое. Я обнаружила заброшенный шкаф, к которому, наверное, много лет никто не прикасался, а внутри пыльную до невозможности книжку — бумага была желтая, даже оранжевая, вся крошилась в руках. Она произвела на меня такое впечатление, что на ее основе я подготовила доклад минут на сорок. Это была книжка Ивана Дмитриевича Ковальченко «Крестьяне и крепостное хозяйство Рязанской и Тамбовской губерний в первой половине XIX в. (К истории кризиса феодально-крепостнической системы хозяйства)». Меня поразило, что история была похожа на математику: автор буквально математически, с графиками и таблицами, доказывал, что в это время в мате­риально-экономическом строе Российской империи произошел кризис фео­дально-крепостнических отношений и возникли ростки новых, капитали­стических отношений, а значит, предпосылки для отмены крепостного права. Я решила, что надо заниматься количественной историей, которая близка к математике, которая мне тоже удавалась в это время. Потом я поступила в Историко-архивный институт в Москве и долгое время ходила в Лабораторию исторической информатики в МГУ. 

 
Что сделали ЭВМ для исторической науки
Как наука о прошлом использовала новые знания и технологии

В конце первого курса началась цепочка мистических событий. Тогда в РГГУ была замечательная Лаборатория устной истории, и нам в придачу к обычной курсовой велели написать вторую курсовую по устной истории. Часть студентов отправилась на Арбат брать интервью у старичков по истории района, а другой части дали тему «Интеллигенция: опыт самоосмысления». Тогда был пик интереса к «Вехам»  «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции» — сборник статей русских философов начала XX века о русской интеллигенции и ее роли в истории России. Издан в марте 1909 года в Москве, а к апрелю 1910 года выдержал четыре переиздания общим тиражом 16 000 экземпляров., к веховской традиции критики русской революции, и я взяла вторую тему. Я как раз очень скучала по дому и восполь­зовалась этим, чтобы поехать домой на майские праздники. 

Члены Крестовоздвиженского трудового братства В центре Николай Неплюев.© Преображенское братство / psmb.ru

У нашей семьи был только один знакомый интеллигент — Екатерина Семеновна Черненко, работавшая генетиком в Центральной генетической лаборатории в Мичуринске. Но вместо того, чтобы отвечать по вопроснику и рассказывать о себе, она рассказала мне про помещика Николая Николаевича Неплюева. Он был социальным утопистом и экспериментатором. В конце XIX — начале ХХ века в Черниговской губернии он создал настоящую утопи­ческую общину из крестьян — одновременно коммунистическую и православ­ную. Этот эксперимент продлился до конца 1920-х годов, даже после смерти Неплюева (он умер в 1908 году). Отец Екатерины Семеновны был выходцем из Воздвиженского трудового братства — так называлась эта община. Я поняла, что это огромная тема и что я буду ей заниматься. 

Вернувшись в Москву, я нашла полное собрание сочинений Неплюева и мно­жество его брошюр и выяснила, что этот сюжет никто не изучал. В результате я написала об этом дипломную работу, и следующее мистическое событие произошло, когда я опубликовала свою первую статью в научном студенческом журнале. Я еще не знала, что журнал вышел, а в университет уже позвонила какая-то старушка, которая получила журнал от внучки, прочитала мою статью и захотела со мной поговорить, потому что она тоже была связана с этим братством Неплюева. Старушка оказалась Зоей Дмитриевной Марченко, автором известных воспоминаний о ГУЛАГе. И таких случаев было огромное количество: я это объясняю тем, что на ловца и зверь бежит. 

Дальше мне очень повезло: еще до защиты дипломной работы в 1997 году я попала в уникальный образовательный проект — Центр социальной истории. Международный институт социальной истории в Амстердаме решил, что наконец-то в России открылись архивы и нужно помочь российским уче­ным воспитать новое поколение социальных историков. Они набрали студентов и пригласили нам преподавателей, составили толстые ридеры (сборники ксерокопий) на английском языке в области новой социальной истории, новой рабочей истории, новой гендерной истории, этнической истории и так далее. Благодаря этому центру я получила стипендию в голландских гульденах — это была сумма, равная зарплате моей мамы; помню, что дубленку себе купила и мне казалось, что больше никаких материальных потребностей у человека быть не может.

Позже я нашла понятие, описывающее попытки интеллигенции бросить город, осесть в деревне, заниматься физическим трудом и так далее, — коммунитар­ное движение — и стала изучать историю этого движения в России. Я была уверена, что изучаю феномен конца XIX — начала XX века и никогда не выйду за рамки своего исторического периода. Но на предзащите моей диссертации Игорь Николаевич Ионов сказал: «Что вы там написали, это все очень странно, я слышу впервые, но больше всего мне это напоминает американских хиппи». Я подумала: какие хиппи, о чем он говорит? И забыла об этом. Но потом моя тема переросла в историю российского пацифизма, я пошла до конца ХХ века и сейчас изучаю независимое мирное движение в СССР, советских хиппи и так далее. 

Семь членов Группы доверия разбили клумбу в одном из жилищных массивов Москвы. 1984 год Они посадили цветы, используя семена, присланные сторонниками мира из США. Цветы образуют двухметровый международный знак движения за запрет ядерного оружия. Члены группы установили также два плаката, призывающие сажать цветы, а не делать бомбы. © Архив С. Батоврина / Страница Ирины Гордеевой на Facebook.com / Fair use

Когда в 2003 году вышла моя монография «Забытые люди. История российского коммунитарного движения», ее не читали коллеги — ее читали религиозники, баптисты, неоязычники, потомки участников религиозно-общественных движений. Мне звонили люди, которые хотели жить общинной жизнью, даже создать общину для взаимопомощи по излечению какой-то болезни. Оказалось, я подняла общинную тему, которую никто не хотел брать после советских времен, потому что она ассоциировалась с советским коллективизмом.

«Я фанат своей специальности»

Ольга Тогоева

Ольга Тогоева, историк-медиевист, историк права Институт всеобщей истории РАН

В жизни все достаточно случайно, но из разных случаев бывают разные выходы. Я занялась историей права случайно — возможно, это была цепочка совпа­дений, возможно, судьба. Естественно, этому выбору поспособствовало несколько людей. Моя научная руководительница на кафедре истории Средних веков МГУ Нина Александровна Хачатурян говорила: «Оля нашла свою тему». На самом деле это не «Оля нашла свою тему», а Нина Александровна подсунула мне первый источник, по которому я писала еще дипломную работу, а потом его же использовала в кандидатской диссертации. Тогда, в конце 80-х — начале 90-х, в нашей медиевистике история права находилась в полном загоне: опираться было не на что, посоветоваться особо не с кем. Это был вызов. Мне очень помогла французская аспирантура, в которой я училась: там я получила доступ к настоящим архивам. 

Что такое для меня история права сейчас? Прошло много лет с тех пор, как я начала ею заниматься. Мне кажется, для средневековой Западной Европы право — это такая область, которая включает в себя практически все, что мы можем узнать об изучаемой эпохе. Почему я так думаю? Потому что, если начать с верхушки айсберга, Средневековье — это эпоха, когда создается государство. Оно еще не такое, как мы его понимаем в современном смысле слова, но уже присутствуют попытки централизации, уже создаются государ­ственные образования, и все это происходит на правовых основаниях, с использованием правовых норм. 

Маргиналия Жакмара Жиле к «Роману о Лисе». Франция, XIII век © Bibliothèque nationale de France

На самом деле вся жизнь средневекового человека, от рождения и до смерти, может быть описана в правовых категориях. Она в очень большой степени регламентирована: сколько крестных должно быть у человека, как его должны отпевать в церкви. Мы можем описать эту жизнь в рамках истории права. Сложно, наверное, отыскать такую сферу жизни, которую можно изучать, не касаясь правовых вопросов. Я сначала думала, что, возможно, это меди­цина — здесь нельзя найти ничего правового. Ничего подобного — существует медицинская экспертиза в суде, использование экспертных знаний в судебной практике. Может быть, этого нет в художественной средневековой литературе, при всей условности этого определения? Возьмем «Роман о Лисе» — прекрас­ное произведение, созданное для развлечения. Но, вчитавшись, мы поймем, что это свод сведений о судопроизводстве: как только дело доходит до лиса при дворе льва и его стычек со священниками, тут же возникают правовые ситуа­ции. Моя мечта — разобрать по косточкам «Роман о Лисе» на предмет его правового содержания.

 
Лис Ренар из «Романа о лисе»
Фаллосы, рожающие мужчины, зайцы-содомиты — что означают странные создания и сцены на полях средневековых книг

Или есть чудесный кодекс Смитфилдовских декреталий папы Григория IX. Казалось бы, очень скучно: каноническое право, переписанные постановления одного конкретного папы. Эта южнофранцузская рукопись была перевезена в Англию, где с ней произошли совершенно удивительные метаморфозы. Неизвестный английский художник добавил в манускрипт маргиналии — их чуть больше 600, и они идут по нижнему краю листа. Часть этих марги­налий — сцены, заимствованные из того же «Романа о Лисе», причем изобра­жены именно правовые сюжеты. Почему ему не сиделось в человеческой истории, почему там действуют не люди, а животные? Этим кодексом занима­ются с 1960-х годов, и до сих пор единой концепции так и не существует. Я ужасно хотела бы к нему как-нибудь подступиться и приложить свою лапку к изучению этих маргиналий.

Маргиналия из Смитфилдовских декреталий папы Георгия IX. Предположительно Тулуза, 1300–1340 годы © The British Library

В общем, я фанат своей специальности. Была такая комедия «Моя большая греческая свадьба»: там папа главной героини ухитрялся все английские слова возводить к греческим корням. Я действую в таком же ключе: у меня все сюжеты ответвляются от истории права, я даже историю Жанны д’Арк ухитрилась в рамки истории права запихать, и неплохо получилось. Либо наоборот: из истории права можно двигаться в любом направлении и посмо­треть на ее развитие в более поздние эпохи, право Нового времени или даже Новейшего. Многие современные реалии слишком уж напоминают средне­вековые — скажем, вынесение приговора компьютерной мыши. Так что скучать мне некогда: у меня своя сфера современных интересов — разные приговоры и общие правила современного судопроизводства, в которых отчасти справед­ливо видят следы средневековой традиции. Чувствую я себя не то чтобы очень весело по этому поводу, но пока не вижу причин для тоски и неуверенности в завтрашнем дне. 

курсы ольги тогоевой
 
Преступление и наказание в Средние века
Как в Cредние века искали преступников, доказывали их виновность и приводили в исполнение приговоры
 
Жанна д’Арк: история мифа
Как и почему менялось отношение к Средним векам и их героям

«Мои религиозные женщины как были маргиналками, так и остались» 

Надежда Белякова

Надежда Белякова, историк религии Институт всеобщей истории РАН, Сеченовский университет

Я профессиональный источниковед, заканчивала кафедру источниковедения исторического факультета МГУ. Сейчас я занимаюсь изучением роли рели­гиозного фактора в холодной войне. Вышла я на этот сюжет через опыт изуче­ния истории религиозных групп, повседневной религиозности и церковно-государственных отношений в западных республиках СССР в 1970–80-е годы. Фактор холодной войны, сильно влиявший на повседневную религиозность и на характер церковно-государственных отношений, мне показался тогда очень важным и нуждающимся в пристальном изучении.

На протяжении многих лет меня сопровождает или даже преследует другое направление — женская история, точнее специфика гендерных отношений и вообще женская субъектность в религиозных сообществах. Например, сегодня я полезла за ксерокопиями архивных документов, а на меня упал конверт с фотографиями из архива умершей пару лет назад 95-летней дамы, которая была дочерью одного из руководителей Всесоюзного совета евангельских христиан-баптистов (ВСЕХБ). Ее звали Лия Ивановна Моторина, она была химиком по образованию и занимала высокие посты на каких-то химических производствах Советского Союза. Одновре­менно она была верующей и членом московской общины ЕХБ в Малом Вузовском переулке. Много лет назад я позвонила ей и сказала: «Я собираю материалы, устные истории про женщин-баптисток в Советском Союзе, хотела бы про ваш женский опыт поговорить — не могли бы вы со мной встретиться?» Эта дама ответила: «Вы знаете, вообще-то мне про женщин говорить не очень интересно. Вот сейчас руководящие братья пишут историю союза  Речь шла о Союзе евангельских христиан-баптистов., и все мои мысли об этом, поэтому вы мне позвоните через полгодика, может быть, я с вами и встречусь». Через некоторое время я при­ехала в ее дачный домик, и она мне долго рассказывала об истории семьи, об истории евангельского братства, о своей работе. Женские сюжеты ее совсем не интересовали, а архив семьи она собиралась передать братьям, пишущим историю движения. Потом, когда она умерла, до меня частично дошел ее архив — с этими фотографиями, с перепиской ее мамы 1920-х годов, перепиской ее родителей с друзьями. Потому что это не те источники, которые были интересны руководящим братьям, они не были востребованы как источ­ники по истории евангельского движения. В общем, в своей исследовательской работе я столкнулась с тем, что истории религиозных женщин, по крайней мере на постсоветском пространстве, часто остаются невидимыми.

Учитывая глобальный тренд феминизации религии в XIX–ХХ веках, женщины, казалось бы, должны быть заметны уже потому, что составляют абсолютное большинство в религиозных сообществах. Тем не менее истории моих героинь не очень «удобные» и не очень востребованные — ни конфессиональными кругами, ни большой исторической наукой. Эти женщины, как правило, не при­надлежали к сексуальным меньшинствам, они были гетеросексуальны, их траектории были скорее традиционные. С одной стороны, в очень секуляр­ном советском обществе они были маргиналками, с другой — по своему общественному статусу они часто не были маргинальными или «маленькими» людьми. Например, среди моих героинь есть группа женщин, которые, будучи баптистками по вероисповеданию, создали, на мой взгляд, самую долговечную и самую радикальную правозащитную организацию в СССР и смогли выйти в большую политику холодной войны. Речь о Совете родственников узников, пострадавших за Слово Божие  Позднее: Совет родственников узников евангельских христиан-баптистов.. Эти женщины удивительные: они тихо, упорно делали свое дело, шли против течения и иногда становились заметными, поскольку явно раздра­жали мужчин — как советских чиновников, так и церковное руководство. Довольно трудно найти их голос, какие-то эго-документы  Эго-документы, или я-документы, — то, что традиционной источниковедческой классификации называется источниками личного происхождения: дневники, мемуары, письма., свидетельства о проживаемой повседневности, например совмещении многодетного мате­ринства с работой, с активностью в религиозном сообществе. Эти необычные женщины приходят ко мне удивительным образом — через письма, самиздат, периодические издания, фотографии, черновики документов. 

Если посмотреть на большие исследовательские или общественные меро­приятия про гендерную историю, мы увидим, что сегодня право на рели­гиозную субъектность получили женщины в иудаизме и исламские женщи­ны — их замечают и изучают представители гуманитарных наук. А как сделать видимыми женщин-христианок — из разных церквей, разных деноминаций, — как вписать их в большую историю секуляризации, как артикулировать их субъектность, особые типы и модели поведения? Это то, что меня искренне интересует, то, чем я надеюсь когда-либо заняться. 

Я стараюсь встроить их и в общие курсы, которые я читаю, и в исследова­тельские проекты, в которых принимаю участие. Но мне ни разу не довелось работать в проекте, который был бы посвящен истории женской религиоз­ности. Лет двадцать назад я очень удивлялась: что ж такое, может быть, я заявки плохо пишу? Теперь я понимаю, что мои религиозные женщины как были маргиналками, так и остались, поскольку быть религиозной женщиной в ХХ веке не модно и не круто. Но они напоминают о себе самыми разными способами. Когда выпадают фотографии, когда натыкаешься на письма, возникает ощущение «обреченности ответственности».

 
Другие истории о выборе научного пути — на сайте РАНХиГС
Китайский ученый муж как ролевая модель, отчаянные поступки и неприятная сторона науки
Изображения: Аллегория искусства и науки. Картина Игнасио Рата. 1649 год
Museo Nacional del Prado
микрорубрики
Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года
Архив