Литература

Ирина Сурат: «Ответы всегда находятся у самого автора»

Таинственная связь с незнакомой бабушкой, занятия французским в Доме офицеров, Ленинка как эпицентр социальной жизни, встреча с Александром Менем, бесцельные прогулки по холмам, Пушкин, Ходасевич и Мандельштам. Героиня нового выпуска «Ученого совета» — филолог Ирина Сурат

18+
Ирина Захаровна Сурат
(р. 1959)

Ведущий научный сотрудник отдела русской классической литературы Института мировой литературы РАН, доктор филологических наук. Окончила в 1981 году филологический факультет МГУ. В 1985–1988 годах преподавала русскую литературу в Историко-архивном институте (ныне РГГУ), с 1997 года работает в ИМЛИ РАН.

Лауреат премий журналов «Новый мир», «Звезда», «Знамя», лауреат русско-итальянской литературной премии «Белла».

Печаталась в журналах «Новый мир», «Знамя», «Звезда», «Октябрь», «Вопросы литературы», «Новое литературное обозрение», «Филологические науки», «Русская речь», «Новая Европа», «Знание — сила», «Наука в России», «Новая русская книга», Studia Litterarum, «Литературный факт», «Русская литература», «Известия РАН. Серия литературы и языка», в газетах «Русская мысль», «Русский язык», «Книжное обозрение» и др.

Автор десяти книг и более 250 статей о русской литературе. Занималась преимущественно биографией и творчеством Александра Пушкина, Владислава Ходасевича, в последние десятилетия больше пишет о поэзии Осипа Мандель­штама, иногда — о современной русской поэзии и прозе. 

Книги: «Жил на свете рыцарь бедный…» (1990), «Пушкинист Владислав Ходасевич» (1994), «Жизнь и лира. О Пушкине» (1995), «Пушкин. Биография и лирика. Проблемы. Разборы. Заметки. Отклики» (1999), «Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества» (в соавторстве с Сергеем Бочаровым, 2002), «Опыты о Мандельштаме» (2005), «Вчерашнее солнце. О Пушкине и пушкинистах» (2009) «Мандельштам и Пушкин» (2009), «Человек в стихах и прозе. Очерки русск ой литературы XIX–XXI веков» (2017), «Тяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама» (2022). В ближайшее время выходит из печати книга «Лексикон русской лирики».

Научные интересы: Пушкин, Ходасевич, Мандельштам. 

Ирина Сурат: «Ответы всегда находятся у самого автора» © Arzamas

О хуторе Негодяево и бегстве в Москву

Ирина Сурат. Около 1962 года © Из личного архива Ирины Сурат

Мои первые воспоминания невнятные. Меня водили в милицейский детский сад, потому что другого не нашлось. И этот сад выезжал на все лето за город. Было очень тоскливо, и вдруг светлая картинка: приезжает мама. Я вижу ее в чудесной шляпке и с маленькой куколкой, которую она мне привезла. Но вообще я из раннего детства мало что помню. 

Мама моя из крестьянской семьи. Родилась на хуторе Негодяево Белозерского района Вологодской области. Потом выяснилось, что на самом деле хутор назывался Негодаево, но они говорили «Негодяево». Семья была большая, мама — тринадцатый ребенок. И жили они неплохо своим трудом, пока не пришло раскулачивание. В 1930 году, когда маме было восемь лет, их предупредили, что сейчас за ними придут. Старшие дети уже были в разных городах, частично в Москве. Дед мой собрал младших детей, погрузились. Ехали до Череповца, а потом сплавлялись на баржах по реке. В общем, добрались до Москвы, где были старшие. Там поселились в какой-то шестиметровой комнате на Варварке. Но их догнали. Дед устроился куда-то сторожем, и на него донесли, что он кулак, бежавший от раскулачивания. За ним пришли: тройка, ОСО, ссылка в Семипалатинск. И он, совсем не старый, в общем-то, человек, в этом Семипалатинске недолго продержался — через несколько месяцев умер. 

О маме

А мама пошла в московскую школу. Видимо, она была очень способная, хорошо училась. Она рассказывала, что помогала делать уроки соседской девочке и за это ей давали обед. Суп съедала, а котлетку в кармане приносила маме. Я потом чудом нашла эти ее места, о которых она так туманно вспоминала, — какое-то озеро Барбазонское (оказалось Ворбозомское), село Воздвиженье, рядом Воздвиженский храм. Потому что это было начало 80-х, когда не было не только интернета, но и нормальных карт. Но мы с подругой добрались туда: действительно глушь, ничего нету, никакого Негодяева — только заброшенные коровники. Но мы опознали это место по маминым рассказам. И она была потрясена, что ее детский миф получилось найти. 

О семье отца и обретенных сестрах

Папу я не знала практически, видела его в детстве пару раз. Но потом мне захотелось его найти и познакомиться. Я его разыскала. Он жил со своей семьей не в Москве, и в мои 27 лет приехал в Москву повидаться. Мы позна­комились очень тепло и хорошо. А потом, через много лет после его смерти, меня нашли две мои сестры. Это было чудесное обретение родственников: они оказались прекрасные, близкие и очень сильно старше меня — одна довоенная, другая послевоенная. Мы подружились, и у нас до сих пор прекрасные отношения. 

Сестры мне много рассказывали про нашу общую бабушку. Когда они увидели в интернете мою фотографию, у них было потрясение, потому что я похожа на эту бабушку как две капли воды. Бабушка эта была книжница. Образования никакого, но она всю жизнь читала книги и внучкам своим рассказывала всю европейскую литературу. А потом она вдруг перестала читать книги и через три дня умерла. Ей было 90 лет. 

О мистической связи с незнакомой бабушкой

Мария Лурье. 1910-е годы © Из личного архива Ирины Сурат

С бабушкой у меня связана мистическая история. Надо сказать, что я всегда считала, что меня неправильно назвали и что вообще меня зовут Мария, а настоящая моя фамилия — не Сурат, а Лурье. Это правда так, потому что папа Лурье, а Сурат — фамилия маминого мужа, которая мне досталась. И у меня как бы была вторая личность. Думаю, вы уже догадались, что бабушку звали Мария Лурье: я была поражена, когда это узнала. Сестры мне прислали ее фотографии, и я вам скажу, что если бы я раньше их увидела, то, мне кажется, я была бы немножко другим человеком. Это такая стать, такое достоинство. 

О детстве на Арбате, первой школе и супе, вылитом в угол

Мы с мамой жили в коммуналке на Арбате, в Нижнекисловском переулке напротив дома Моссельпрома. Положено говорить Кисло́вском, но мы гово­рили Ки́словский. Коммуналка была совершенно типичная: с коридором, по которому можно было кататься на велосипеде (только велосипеда не было). Там стоял сундук, над сундуком телефон, и кто-нибудь обязательно висел на этом телефоне. Телефон был Б1-71-19. Сосед-трубач, огромная кухня. 

Два первых года я училась в английской спецшколе № 60 в Собиновском переулке, напротив Театра Маяковского. Воспоминания не самые хорошие: за провинности били линейкой по рукам. 

Я всегда хорошо училась и всегда плохо себя вела. И первое замечание, которое появилось в моем дневнике, было такое: «Регулярно выливает суп в угол». А дело вот в чем. Когда я ходила в милицейский детский сад, я плохо ела и не доедала суп, и то ли раз, то ли два мне вылили его за шиворот. Я это запомнила на всю жизнь. Поэтому я быстро сориентировалась и нашла местечко в углу столовой, куда можно было слить остаточки. Меня, конечно, поймали. 

А вообще жизнь была вольная. Бегали в ресторан «Прага». Там в конусах продавали сок — томатный, абрикосовый. А иногда шли через всю Манежку в Александровский сад кататься на санках. Маленькие дети, представляете? Это было общедоступное городское пространство, и ничего не возбранялось, и мы катались прямо с кремлевских стен. 

Строительство Калининского проспекта. 1963 год © РИА «Новости»

Тогда прорубали Новый Арбат, он назывался Калининский проспект. На углу бывшей улицы Воровского (теперь это Поварская) стояла церковь Симеона Столпника. Она была руинирована, и ее хотели сносить. Потом уже я услышала историю о том, что архитектор Антропов, уже немолодой тогда человек, залез в ковш и сказал, что не вылезет до тех пор, пока ему не принесут бумагу от ми­нистра, что храм будет спасен. И представьте себе, архитектор Барановский, великий человек, который спас и Спасо-Андроников монастырь, и Коломен­ское, и много чего еще, принес ему эту бумагу.

О школе «Трудовые резервы» и практике на швейной и мыльной фабриках 

В 1968 году мы переехали с Арбата. Меня отдали в ближайшую школу, и это уже была не английская спецшкола, а школа «Трудовые резервы» при швейной фабрике «Вымпел». Вплоть до 10-го класса главным предметом был труд. По окончании школы мне выдали бумажечку, что я теперь «швея-мотористка 6-го разряда». Не пригодилось. 

В школе у нас была трудовая практика и трудовое воспитание. Например, нас водили на швейную фабрику «Вымпел» и на мыльную фабрику «Свобода». И это я не забуду никогда. Мы должны были шить на электрических машинах. Чуть-чуть нажимаешь на педаль — шов мгновенно куда-то улетает, и все испорчено. Страшная скорость была у них. Нам доверяли прошить строчку на воротнике кримпленовых пальто, которые были двух цветов — желтого и синего. Уж не знаю, кто это носил после наших, так сказать, художеств. И вот ты входишь в цех, там сидят женщины, все в платках, строчат на этих машинах. В воздухе густая тряпичная взвесь. И ты понимаешь, что трудовое воспитание удалось, потому что больше никогда сюда не зайдешь. 

А вот на мыльной фабрике «Свобода» было гораздо веселее. Нас ставили на конвейер, по которому летело розово-земляничное мыло. Мы должны были поймать сколько-то кусков, положить на оберточную бумажку, аккуратно завернуть и пустить дальше. Мы не успевали, и через полчаса в конце конвейера скапливалась гора розового мыла. 

О беспорядочном чтении и Доме офицеров

Ирина Сурат в девятом классе. 1975 год © Из личного архива Ирины Сурат

В школе я занималась физикой и математикой и даже училась в заочной физматшколе при физтехе. Но все это меня не интересовало. Я очень много совершенно беспорядочно читала, случайные книги под одеялом с фонарем. В 10-м классе к нам пришел молодой физик Игорь Гершевич Лисенкер (в школе он продержался год, его, конечно, выгнали). Из его рук я получила «Реквием» Ахматовой, напечатанный на машинке. Он собирал нас в своей лаборантской и давал всякую подпольную машинопись.

На Красноармейской улице находился Дом офицеров, и там были разные клубные мероприятия, в том числе курсы французского языка. И вот с этим французским из Дома офицеров я пришла поступать на филфак. Мама хотела, чтобы я пошла в физтех, но не стала мне мешать.

Экзамен по французскому был последний. Я пришла на него трепеща: если пять, то я прохожу, если четыре — нет. Мне достался Золя — ужасно трудный неадаптированный текст, описание свадьбы, какие-то манишки, запонки. А экзамен принимала, как я потом узнала, замечательная преподавательница Татьяна Николаевна Громова. Она посмотрела на меня и говорит: «А где вы учили французский язык?» Я говорю: «В Доме офицеров». И тут мелькнула какая-то человеческая искра, и она поставила мне пятерку.

О новой жизни и научно-студенческом обществе

На филфаке началась совершенно новая жизнь. Люди меня поразили: замеча­тельные, все о чем-то хорошем говорят! И группа у нас была симпатичная. Но самое главное — это НСО, научно-студенческое общество, которое курировали два замечательных университетских преподавателя: Валентин Евгеньевич Хализев и Анна Ивановна Журавлева. И оба в разное время были моими научными руководителями. Диплом я писала у Журавлевой, а курсовые — у Хализева. 

Ирина Сурат, Вадим Вацуро, Вера Мильчина, Андрей Немзер и Андрей Зорин. 1980-е годы © Из личного архива Ирины Сурат

Из НСО вышли такие люди, как Алексей Михайлович Песков, Вера Мильчина, а также учившиеся курсом младше Андрей Зорин, Сергей Козлов, Сергей Зенкин, Андрей Немзер, Олег и Вера Проскурины и еще много замечательных людей. А я была самая маленькая. Все собирались и читали доклады. Я помню два доклада Немзера, которые длились то ли шесть часов, то ли восемь. Помню темы: поэма «Без героя» и восьмая глава «Евгения Онегина». А Анна Ивановна с Валентином Евгеньевичем сидели где-то сзади и ни во что не вмешивались. И разговоры были совершенно свободные.

О спецкурсе Михаила Панова по русской поэзии

Одно из первых очень ярких впечатлений — это Михаил Викторович Панов, замечательный лингвист, которого уволили из штата за подписание какого-то письма, но как почасовик он читал нам курс фонетики. 

И вот приходим мы на первую лекцию по фонетике. У доски маленький, кругленький человечек, глаза у него лукавые. Он первым делом нарисовал на доске бесформенное облако, а рядом зигзаг со стрелочкой и говорит: «Какая из этих фигур „малама“, а какая — „чичиритри“?» Все хором угадали. Это он нам показал таким образом, что звуковая форма слова имеет собственный смысл и мы этот смысл легко считываем.

Обложка книги «Язык русской поэзии XVIII–XX веков. Курс лекций». Москва, 2017 год  © Издательство «Языки славянских культур  »   

А еще Панов читал спецкурс «Язык русской поэзии», который не входил ни в какие расписания и на который в битком набитую аудиторию стекался весь филфак. Ради этого спецкурса я прогуливала все прочие занятия, он мне дал больше всего. Студенты с преподавателями сидели вместе, лекции записывались на магнитофон. Сейчас стараниями целого ряда людей, в первую очередь Татьяны Нешумовой, записи разысканы и расшифрованы, и вышла книга «Язык русской поэзии XVIII–XX веков».

Панов дал нам почувствовать, как можно работать со стихом, как можно в него вглядываться, вслушиваться и понимать что-то сверх того, что ты заранее знаешь. Среди поэтов, чьи стихи он разбирал, были имена, которые только-только выплывали: Ходасевич, Хлебников. 

О бессознательной работе

Мне все говорили, что не надо заниматься Пушкиным, потому что все утоптано, все сказано, все найдено. А мне почему-то хотелось. У меня был товарищ, замечательный филолог Александр Евгеньевич Махов, который умер год назад, и вот он эти мои пушкинские интересы поддерживал. А тему кандидатской диссертации мне придумал Андрей Немзер — вот тебе отличная тема: «Русская стихотворная сказка первой трети XIX века. Пушкин, Жуковский, Языков, Ершов!» А диплом был про «Повести Белкина». Я сидела в Ленинке, читала журналы, периодику и искала сюжеты повестей Белкина в массовой журнальной повести. Это была немножко бессознательная работа, и я не назвала бы ее своей темой. А свою тему я нашла, когда потом стала заниматься поздней лирикой 1835–1836 годов и проблемами биографии.

О жизни в Ленинке

В читальном зале Государственной библиотеки имени Ленина. 1978 год © Борис Корзин / ТАСС

Образ жизни был такой, что целыми днями сидели в библиотеке. Сначала в библиотеке гуманитарного корпуса МГУ на Ленинских горах, потом в Центральной библиотеке МГУ на Моховой, потом в Ленинке. Это сидение в Ленинке — целая эпоха. Встаешь утром и едешь в Ленинку. Ты уже знаешь, кто где сидит: это была и социальная сеть, и пресс-клуб, и научное общество, и дискуссионный клуб. На четвертом этаже была страшная курилка, в которую и войти-то нельзя, на столах стояли жестяные круглые банки от селедки — пепельницы. В Ленинке было все: новости, знакомства, свои известные стукачи.

Это десятилетие с середины 70-х до середины 80-х воспринималось — мною, во всяком случае, — как вечность. Такая советская вечность, которая никогда не кончится. Даже в голову не приходило, что может быть по-другому. Мы всё ксерокопировали — Мандельштама, Набокова, «Остров Крым» Аксенова, «Пушкинский дом» Битова. И меня поразило, когда кто-то сказал, что когда-нибудь жизнь изменится и это можно будет купить. Не то чтобы это было угнетающе — просто такая данность.

О бедном рыцаре и чудесном обогащении

Ирина Сурат в Париже. 1991 год © Из личного архива Ирины Сурат

Однажды меня заинтересовало пушкинское стихотворение «Жил на свете рыцарь бедный…». Мне показалось, что я вижу за ним историю с Натальей Николаевной, что это какая-то сакрализация встречи с ней. Я села писать статью и написала шесть листов  Авторский лист — это 40 000 печатных знаков.. Но таких больших статей не бывает — куда ее отнесешь? Это был 1990 год, время, когда можно делать совершенно невероятные вещи. Мы с друзьями отпечатали эту книжку на ротапринте (что-то вроде ксерокса), и на следующий год я поехала с ней в Париж. Мама купила мне билет на поезд с пересадкой в Кельне. И вот я выхожу и впервые оказы­ваюсь в Европе. У меня ни франка, ничего с собой. Продают что-то такое, чего я никогда не видела и что мне очень хочется съесть. Это было какое-то ужасное унижение.

В Париже я пошла к Никите Алексеевичу Струве  Никита Алексеевич Струве (1931–2016) — переводчик, публицист, глава издательств YMCA-Press и «Русский путь».. Он меня очень тепло принял, а книжку мою поставил в магазине на продажу (я привезла несколько экземпляров). Потом меня привели в «Русскую мысль», Арина и Алик Гинзбург  Александр Ильич Гинзбург (1936–2002) — участник диссидентского сидения, член Московской Хельсинкской группы, в 1979 году эмигрировавший из СССР во Францию. Вместе с женой (Ариной Жолковской-Гинзбург, 1937–2021) работал в газете «Русская мысль». надавали мне каких-то книжек на рецензию. Я сидела, стучала на машинке, и мне все не платили, а в последний день вдруг заплатили три с половиной тысячи франков. Курс был такой, что эти деньги примерно равнялись моему пятилетнему бюджету. Я приехала домой, выплатила весь взнос за свою кооперативную квартиру и перестала давать частные уроки. А после этого сразу написала вторую книжку.

О догадках и разговоре с текстом

Ирина Сурат. Выступление в Доме-музее Бориса Пастернака. Переделкино, 2019 год © Из личного архива Ирины Сурат

Большую роль играют догадки. Ты смотришь в текст, читаешь все вокруг, а потом вдруг тебе приходит что-то в голову, и текст начинает разговаривать. Я сейчас читаю книгу «Рассказы о живописи» Даниэля Арасса, недавно умершего французского искусствоведа. Ее перевел замечательный переводчик Марк Гринберг, который тоже недавно умер. Арасс прямо за несколько месяцев до смерти рассказывал на французском радио о своем опыте восприятия  живописи — о том, как он несколько часов сидел перед «Сикстинской Мадонной», своей любимой картиной, и вдруг она ожила. Вот что-то такое происходит каждый раз с текстами. Думаешь-думаешь, накапливаешь, вынашиваешь, и вдруг приходит догадка.

Далеко не все догадки подтверждаются, но роль интуиции огромна. Вот ты читаешь стихотворение Мандельштама, которое не понимаешь, а если ты понимаешь, то тебе не надо о нем писать. Если же у тебя есть какое-то недоумение перед текстом, если у тебя есть вопросы к тексту, ты начинаешь пытаться вступить с ним в контакт, в него всматриваться, долго с ним ходить, прокручивать. И ответы всегда находятся у самого автора. 

Догадки иногда вдруг подтверждаются невероятным образом. У меня была чудесная история с мандельштамовским «Нет, никогда ничей я не был современник…». Там есть такие строчки: «…И странно вытянулось глиняное тело, — / Кончался века первый хмель». С легкой руки Харджиева  Николай Иванович Харджиев (1903–1996) — филолог, текстолог, коллекционер. в коммен­тариях все пишут, что это про смерть Байрона. Я подумала: при чем здесь Байрон? А в стихотворении еще упоминается походная постель. Начала копать, и оказалось, что речь идет о смерти Александра I, воспринятой в большой степени через Мережковского. В его романе «Александр Первый», который Мандельштам, конечно, читал, как раз лейтмотивом идет эта походная постель, которая переходит от императора Павла к Александру. А потом я вдруг нашла подтверждение в одном неопубликованном комментарии Надежды Яковлевны Мандельштам. Она говорит: «Ну так это же про Александра Первого». 

Об Александре Мене

Отец Александр Мень. 1970-е годы © Олег Власов / ТАСС

Одно из сильнейших впечатлений моей жизни — отец Александр Мень. Я не была его прихожанкой и вообще знала его очень мало: мы общались только последний год его жизни на почве книгоиздания. Издательство «Книга» затеяло светское издание Евангелия с комментариями отца Александра, а иллюстрации — прекрасные гравюры — подготовил мой друг Саша Смирнов. Я очень хорошо помню последнюю встречу в Новой Деревне  Отец Александр Мень (1935–1990) был настоятелем церкви Сретения Господня в Новой Деревне в 1989–1990 годах.. Мы приехали с художником и редактором. Ждем-ждем — отца Александра нет. Вдруг я вижу — вдалеке характерная фигура, ряса развевается, портфель, шляпа. Он издалека кричит: «Простите меня, простите, не было электрички». Потом мы сидели в его комнатке и несколько часов обсуждали это издание. Он про­явил фантастическое знание мирового религиозного искусства. Но самое невероятное — и я никогда такого не чувствовала — это чувство, что с тобой разговаривают как бы по делу, а ты себя ощущаешь лучшим человеком на свете. Так он видел лучшее в человеке. И это ощущение я очень хорошо запомнила.

Это был как раз тот год, когда его убили. Я очень хорошо помню, как мне рано утром позвонил Сергей Георгиевич Бочаров  Сергей Георгиевич Бочаров (1929–2017) — филолог, пушкинист.. Это был шок. Потом мы с Сашей Смирновым поехали на похороны, я заехала за ним. И вот мы спускаемся по лестнице, а в почтовом ящике письмо от отца Александра, написанное за три дня до убийства. Он пишет Саше: «Давайте начинать это издание. Лучше вас никто не сделает». И после его смерти мы выпустили Евангелие от Матфея огромным тиражом в 40 тысяч экземпляров. 

О Ходасевиче

Владислав Ходасевич. Фотография Петра Шумова. Париж, 1920-е — начало 1930-х годов Wikimedia Commons

Когда я начала собирать все, что Владислав Ходасевич написал о Пушкине, было нелегко, потому что эмигрантская периодика находилась в закрытом хра­нении, а многие издания вообще нельзя было разыскать в России. Так получи­лось, что я помогала сотрудникам архива — тогда он назывался ЦГАОР  Центральный Государственный архив Октябрьской революции. — разбирать газеты и журналы из знаменитого Пражского архива русской эмиграции, вывезенного после войны из Праги и пролежавшего здесь десятки лет. Там много нужного нашлось. Все это переписывалось от руки, потому что газетные статьи нельзя было ни отксерить, ни сфотографировать. Кое-что мне передали: довольно-таки внушительную часть материалов дал замечательный энтузиаст эмигрантики Игорь Хабаров, кое-что привез из Парижа Сергей Георгиевич Бочаров. Но большую часть этих текстов я переписала рукой, и так собралось три тома пушкиноведческих работ Ходасевича. Только к одной части первого тома было написано 20 листов комментария и написана вступительная статья на шесть печатных листов. И тут все рухнуло: и эта программа, и издательство «Книга» перестали финан­сироваться — издание не состоялось. В 1992 году я издала вступительную статью отдельной книжкой — она называлась «Пушкинист Владислав Хода­севич», и это была первая в России книжка о Ходасевиче.

Ходасевич себя считал профессиональным пушкинистом и в какой-то степени им был. Он понимал кое-что и знал многое, и у него были амбиции стать академическим ученым-пушкинистом — одно время он даже работал в Пушкинском Доме, но потом уехал за границу. Он написал замечательную книгу «Поэтическое хозяйство Пушкина», потом пытался написать полно­ценную фундированную научную биографию Пушкина. Но это было невоз­можно в эмиграции, в отрыве от материалов, которые остались в России. И он откликался в газетах рецензиями на все пушкиноведческие издания того времени — всего он написал где-то 150 статей и рецензий.

Я очень любила Ходасевича в молодости, но больше такой потребности в нем нет. А Мандельштам не исчерпывается никогда, и потребность в нем растет. Он ощущается очень близким: потрясающий современный поэтический язык, невероятная скорость художественного мышления, ну и просто содер­жательно он очень близок мне. Современники ведь не совсем его понимали. И мы сейчас его немножко догоняем. 

О биографии Пушкина

Сергей Бочаров, Ирина Сурат, Борис Аверин, Мария Виролайнен на открытии памятника зайцу, перебежавшему дорогу Пушкину в декабре 1825 года. Михайловское, 2001 год © Из личного архива Ирины Сурат

Много лет назад было затеяно замечательное фундаментальное издание словаря «Русские писатели. XIX век». Но оно очень растянулось, хотя есть надежда, что в ближайшем году оно завершится последним томом. И для этого словаря после долгих переговоров мне заказали статью о Пушкине. До этого ее начинал писать Юрий Михайлович Лотман, а потом он умер. Потом ее начинал писать Вадим Эразмович Вацуро, но потом и он умер. В общем, в какой-то момент обратились ко мне, и я как-то не могла ни согласиться, ни отказаться. Я пошла к Сергею Георгиевичу Бочарову и говорю: «Если ты мне поможешь, статья будет». Так мы начали писать эту статью. Писали мы ее, писали, а потом оказалось, что написали книжку. Но статья тоже вышла — я храню рецензию на нее Гаспарова  Михаил Леонович Гаспаров (1935–2005) — филолог-классик, историк античной литера­туры, стиховед, переводчик. Один из круп­нейших филологов второй половины XX века. Академик РАН., которая начинается с очень двусмыс­ленной фразы. «Это, конечно, лучшее, что мы сегодня можем иметь». То есть, с одной стороны, это лучшее, а с другой стороны, когда все великие умерли, ну, что ж делать — возьмем это. На самом деле была хорошая, доброжелательная рецензия. 

Перед биографами всегда стоит очень сложная задача: как совместить разговор о жизни и о творчестве, чтобы это получилось не искусственно. Я писала о лирике и общебиографическую всю канву, а Бочаров — о больших произве­дениях. Это, конечно, не полная биография, а краткий очерк жизни и твор­чества — как такая сжатая пружина. Хорошей биографии Пушкина — большой, полноценной и все-таки научной — у нас нет до сих пор.

Всегда трудно справиться с объемом материала. Это такой ком, и для меня самое трудное — начать его разматывать, чтобы оттуда вытянуть какую-то ниточку, чтобы все стало линейным. Пушкин — таинственная личность, личность исключительная. Но в какой-то момент я почувствовала, что повторяюсь, и тогда оставила Пушкина. 

У Битова есть замечательная повесть «Фотография Пушкина». Герой, перене­сясь в прошлое, пытается Пушкина сфотографировать, а он ускользает и никак не попадает в кадр. То есть невозможно сделать из этого динамичного, объем­ного, ускользающего явления что-то статичное. Чем дальше, тем больше я вижу, что писать надо обтекаемо, писать тоньше, чтобы у читателя из того, что ты сказал, рождалась собственная мысль. 

О бесцельных прогулках

Ирина Сурат. Коктебель, 2010 год © Из личного архива Ирины Сурат

На самом деле больше всего я люблю гулять. Люблю такие бесцельные большие прогулки — по открытым пространствам, чтобы был горизонт, по холмам, чтобы была большая вода. Это зародилось в юности. Мы с моим товарищем Сашей Маховым, о котором я уже говорила, ходили в походы. И эти походы я на всю жизнь запомнила и с тех пор полюбила такие блуждания. Это тебя погружает в самое лучшее состояние, которое может быть. У меня все время глазной голод: мне хочется видеть что-то новое. Ходили и далеко, и близко: Тверь, Торжок, Новгород, Псков, Тарту. Ходили и просто в Ясную Поляну. А иногда я ходила одна, взяв спальник. Например, однажды я пошла в Поленово и Тарусу, считая, что успею вечером вернуться из Поленова в Тарусу на кораблике. Кораблик не пришел, и пришлось ночевать в какой-то будке пионерского лагеря, где хранились знамена и барабаны. Утром я пошла к высокому берегу Оки. И вот, знаете, бывают такие сильные впечатления, которые всю жизнь тебя питают. Иду-иду и вдруг вижу что-то в вышине, белое и красивое. Это была та самая Троицкая церковь, которую спроектировал Поленов. Я не знала, что это знаменитое место и что эта излучина Оки описана много раз. 

О «Неаполитанских песенках» Мандельштама 

Я не занималась специально биографией Мандельштама, и когда мне предло­жили в «Молодой гвардии» написать его биографию, я не откликнулась. Но сейчас немножко пришлось позаниматься. Кажется, удается опознать одно лицо из биографии воронежских лет Мандельштама, которое до сих пор было не опознано. Надежда Яковлевна несколько раз упоминает певицу с низким голосом, для которой Мандельштам перевел неаполитанские песни. Про «Неаполитанские песенки» никто даже не знает, потому что в полное собрание сочинений и писем Мандельштама они не включены. 

Он взялся за перевод для этой певицы, чтобы она могла петь по-русски на радио, потому что по-итальянски ей запрещали. Она была ссыльная, и оба подрабатывали на этом воронежском радио. Я провела большую разыска­тельскую работу и узнала, что ее звали Анна Моисеевна Цирульникова. И она не просто адресат «Неаполитанских песенок», но и одна из героинь стихо­творения 1937 года «Я в львиный ров и в крепость погружен…». Надежда Яковлевна рассказывает, что на эти стихи Мандельштама вдохновили две певицы: одна — вот эта певица с низким голосом, а вторая — Мариан Андерсон, которую он слушал по радио. 

О неожиданных темах

Ирина Сурат. Поездка по мандельштамовским местам после конференции «Мандельштам в Армении». Аштарак, 2011 год © Из личного архива Ирины Сурат

Вообще я занимаюсь тем, что мне интересно. А тем, что не интересно, совсем не занимаюсь. Интересны бывают совершенно неожиданные вещи. Например, недавно вышел новонайденный роман Домбровского «Рождение мыши». И мне захотелось о нем написать. А в какой-то момент я написала две статьи о Толстом и даже подумываю, что когда-нибудь удастся сделать книжечку о позднем Толстом. Поздний Толстой — непрочитанный писатель, которого никто не любит. Мне кажется, это интересно. Или вдруг я написала статью об Александре Еременко  Александр Викторович Еременко (1950–2021) — поэт, представитель метареализма 70–90-х годов.
Подробнее о метареализме можно почитать в материале Arzamas «Что такое метареализм?».
. Здесь были личные причины: мы очень любили Еременко в молодости, а мне захотелось отдать дань этой любви и понять, почему мы его любили. Он написал мне 15 писем в ответ и делился впечатлениями. Такая же неожиданная история у меня с Николаем Бруни, соучеником Мандельштама по Тенишевскому училищу, поэтом, художником, переводчиком, музыкантом, летчиком-испытателем, священником. Они с Мандельштамом родились в один год и погибли на разных концах ГУЛАГа почти одновременно. И судьбы их то переплетались, то расходились.

О читателе и любви к работе

Я придаю очень большое значение письму, взвешиваю каждое слово. Я не знаю, чувствует ли это читатель, но читатель мне очень важен. Гаспаров говорил, что мы пишем для читателя литературы. Или Шкловского я могу вспомнить. Он говорил, что одни работы написаны для соседа-филолога, а другие — для читателя. Вот я не для соседа-филолога пишу — я пишу для читателя. И у меня, конечно, потрясающие читатели. Я, например, знаю, что меня читают учителя. Поэтому я стараюсь, чтобы, с одной стороны, было написано внятно, а с другой стороны — ни в коем случае ничего не упростить, оставить поле для мышления. Ну и чтобы было сказано по возможности хорошо.

Есть какое-то чувство, что ты должен вспахать эту грядку. Оно и держит, и спасает. Работа спасает, потому что приносит весь спектр эмоций: усталость, огорчение, досаду, радость, удовлетворение. Но счастливые моменты все время сопровождают эту работу. Хотя вспышки счастья гаснут очень быстро, потому что после того, как ты что-то нащупываешь, начинается труд — довольно аскетический. Не в каждый момент жизни я могу сказать, что люблю свою работу. Но в общем и целом я, конечно, ее люблю.

Об утре, деревьях и холмах

Ирина Сурат. 2014 год © Из личного архива Ирины Сурат

Мой рабочий день устроен очень просто. Я рано встаю, потому что утром у меня хорошо работает голова, и я сразу сажусь за компьютер. Это лучшее и самое продуктивное время, когда мне приходят в голову мысли. Все остальное время дня, которое я провожу с компьютером, я занимаюсь более рутинными делами. Когда я живу на даче, а это три-четыре месяца в году, я вечером выхожу на холмы. И тут мое сердце ликует, потому что я могу себе позволить смотреть на горизонт час, два или сколько-то там времени. Мне никогда не надоедают деревья, небо, поля, холмы. Иногда во время прогулок мне приходят в голову мысли по работе. Тогда я наговариваю их на диктофон. Кстати, часто какие-то вещи приходят во время ходьбы, а я энтузиаст энергичной ходьбы. Потом прихожу и расшифровываю. 

О самом счастливом дне жизни

Ирина Сурат. Остия, 2023 год © Из личного архива Ирины Сурат

Сейчас как-то это грустно говорить, но самыми счастливыми днями моей жизни были 21 и 22 августа 1991 года, когда казалось, что мы вступили в совершенно новый период российской истории. Я не могла поверить, что наконец этот морок, эта советская вечность завершились и мы выходим в какую-то другую жизнь — свободную, прекрасную. Я испытывала полное счастье. Но, знаете, еще я испытываю счастье, когда вижу море. Или даже не море, а какое-нибудь Истринское водохранилище — оно наполняет меня счастьем.

другие герои «ученого совета»
 
Анна Поливанова: «Я не хочу идти в туман, не имея возможности рационально оценивать свое творчество»
Лингвист — о «пуританских добродетелях», прямой дороге к Декарту и чуде творения в языке
 
Лазарь Флейшман: «Спутник представился: „Пастернак“. Я обомлел: это было явление недавно умершего поэта»
Филолог — о детстве в Риге, неслучившейся карьере музыканта, дружбе с Андреем Синявским и эмиграции
 
Ярослав Васильков: «Я боялся, что моя воображаемая Индия разрушится при встрече с реальностью»
Индолог — о сокровищах на антресолях, летающем слоне, переводе «Махабхараты» и встрече с Индией
 
Ирина Поздеева: «Чудо — это событие, причины которого мы сегодня не знаем»
Историк и археолог — о встречах со старообрядцами, запрете на Библию и самых важных находках
 
Саша Айхенвальд: «Важно не то, сколько языков человек знает, а то, есть ли у него что сказать»
Лингвист — о семье Айхенвальд, Караганде, эмиграции, экспедициях по Амазонке и редких языках