10 цитат из воспоминаний Флоры Литвиновой
Вечер у Шостаковичей, премьера Седьмой симфонии, встреча с сыном Льва Толстого в Ясной Поляне и походы в кино на Бастера Китона и Чарли Чаплина. Сегодня на Arzamas — фрагменты из мемуаров физиолога и правозащитницы Флоры Литвиновой
1О первом кино
«Примерно в период первых коньков я впервые увидела и кино. Покровские Ворота. Дом, которым кончается бульвар. С фасада магазин „Рыба“, а сзади маленький частный кинотеатр. Это комната с лавками, метров сорок. Перед входом — женщина. Она продает билеты и пропускает в зал. Билет стоит 5 копеек.
Сбоку от экрана пианино. За ним тапер — пианист, сопровождающий музыкой картину. Фильм, конечно, немой, и реплики пишутся на экране. Народу много, особенно детей. Душно.
На экране начинает
2О нэпе
«Что-то произошло с магазинами и настроением людей. До этого я смутно помню стояние в очередях и что мое присутствие было необходимо — продукты были нормированы, и их давали на ребенка тоже. И вдруг в нашем переулке открыты два магазина. Один — на углу Лялина и Малого Казенного. Он сияет свежевыкрашенными прилавками и любезными продавцами в белых халатах. Там все красиво и вкусно, но дорого. Мама покупает
Наискосок от нашего дома, на углу с Яковлевским переулком, открылся совершенно потрясающий магазин канцелярских товаров. Теперь он, может, и не удивил бы, но в те времена, когда даже карандаш и простую тетрадку достать было трудно, это было нечто невиданное. Перед нашими широко раскрытыми глазами лежали десятки различного вида и цены тетрадок, сотни листов белой и разноцветной бумаги, прозрачной и гофрированной, множество разных ластиков, скрепок, кнопок, точилок для карандашей, стоящих на столе, карандашей, красок, кисточек. Это было незабываемо прекрасно. Мы толпились у прилавков, немного мешали продавцам, но соблазн был велик, и, когда попадали к нам хоть небольшие деньги, мы неизменно что-то покупали, даже предпочитая эти предметы сладкому. Помню большое огорчение, когда нэп заканчивался. Сначала в магазине кончилось изобилие и разнообразие товаров, а потом магазин закрылся.
3О церкви
«Прямо перед нашими окнами — церковь. Часто, особенно по праздникам, звонят колокола. А что в церкви? Там молятся. Главным образом старушки. В церкви темно. Теплятся только немногочисленные свечки и лампады. Вокруг нас никто в Бога не верит, даже Нюша, приехавшая из деревни. Может, она немного и верит, но муж партийный, не велит. Вообще церковь
Долой, долой монахов,
Долой, долой попов,
Залезем мы на небо,
Прогоним всех богов».
4О Ясной Поляне и сыне Толстого
«После пятого класса мы поехали в пионерлагерь в Ясную Поляну. То, что мы ехали на родину Толстого, нас волновало. Я представляла себе имение Толстого по описанию дома старого Болконского в „Войне и мире“. Ехали мы на поезде довольно долго, от станции шли пешком. Разместили нас в двухэтажной школе, выстроенной на месте яснополянской школы, в которой учил еще сам Толстой. Конечно, нас повели в Дом-музей Толстого. Оказалось, что те самые ворота, которые были описаны в романе, все еще существуют. Странное было ощущение сочетания литературы и жизни.
Шел 1931 год. Дом Толстого,
Помню встречу с одной старой женщиной, которая жила в деревне. Она училась у Толстого в школе и вполне заученно рассказывала о жизни в школе, об отношении Толстого с крестьянами. О Софье Андреевне отозвалась недоброжелательно: „Он хотел землю раздать крестьянам, а она не соглашалась“.
Мы часто гуляли в окрестностях усадьбы и в саду. Помню, что воровали там незрелые еще, но очень вкусные яблоки. Хотя очень боялись: говорили, что сторож стреляет солью.
Незадолго до отъезда я решила еще раз пойти в дом Толстого одна. Никого в вестибюле не оказалось, и я свободно прошла на второй этаж. Зашла в гостиную и остановилась:
Еще одно воспоминание ярко светит мне и по сию пору. Мы уезжаем, идем на станцию, и я оглядываюсь. На повороте дороги стоит одинокая береза. Мы идем дальше, а я все вглядываюсь в нее, желая запомнить, и кажется, будто дерево это
5О живых лошадях в Большом театре
«Как-то Милина мама взяла нас с Милой в Большой театр. Из-за волнения я плохо спала, ожидала чуда. И в самом деле — было Чудо. Золото, бархатные красные ложи, сверкающие хрустальные канделябры и люстры. Нетерпение — когда же наконец начнется спектакль. И вот открывается занавес. И там танцуют — очень красиво. И выводят двух живых лошадей! А Конек-Горбунок оказывается не лошадка, а тетя, переодетая в лошадку, с лошадиной головой и хвостом, но на двух ногах. Сначала удивляет отсутствие слов — все только танцуют. Однако действие захватывает, и, когда появляется Жар-птица, условность уже не мешает видеть в красивой женщине птицу. Она так похоже взмахивает крыльями, а Иван-дурак вырывает у нее перо. И мне
6О сомнениях
«Несмотря на некоторую ершистость, я полностью ощущала себя советской девочкой. В моем детстве понятие „настоящий коммунист“ было неким идеалом человека, к которому надо стремиться. Когда после происшествия в лагере со стенгазетой В детстве Флора Литвинова ездила в лагерь в Оптиной пустыни. Там ее выбрали редактором стенгазеты: «Кто-то умевший рисовать изобразил Бога в карикатурной форме и внизу нас, голодных. А я скомпилировала какие-то строчки. Начиналось так: Мы голодны, мы есть хотим, мы скоро кухню разгромим“, а заканчивалось с помощью Маяковского: „А бог потирает ладони ручек / И думает: вот насолил“. Было еще что-то сатирическое». Пионервожатый, увидевший стенгазету, счел ее антисоветской. Никто из ребят не поддержал Литвинову, «так как этой истории был придан политический оттенок». меня не приняли в комсомол, я была глубоко уязвлена. Ленин всегда оставался для меня непогрешимым, и крепка была вера в его идеи о равенстве и братстве, духе интернационализма, справедливом устройстве общества. Я неукоснительно ходила в Мавзолей в день рождения Ленина.
Но многое в жизни не соответствовало моим идеалам. Аресты родителей подруг, родственницы из соседнего дома порождали
7О желании подвига и чувстве протеста
«Подростковое настроение переменчиво. В основном я была обычной, не задумывавшейся ни о чем серьезном девочкой. С детства воспитанная в идеях социализма, коммунизма (как цели) и атеизма, я считала, что настоящий коммунист, беззаветно преданный этим идеалам, и есть герой нашего времени. И я хотела быть такой. Как и все вокруг, я переживала происходящее в стране, но коллективизация, индустриализация впрямую меня не волновали. Даже трудности этих периодов не были для меня критическими: и при карточной системе мы не голодали, а просто хуже питались. Меня это
Все крупные события в государстве мы переживали со всем обществом. Помню челюскинскую эпопею, когда ледокол был затерт во льдах и члены экспедиции и пассажиры высадились на льдину. Романтическая, героическая фигура Отто Юльевича Шмидта, и спасающих их летчиков, и спасение всех! Приезд их в Москву был подлинным триумфом. Строительство ДнепроГЭС, Магнитки, другие великие стройки также вызывали энтузиазм. Гражданская война в Испании, героические репортажи о ней Михаила Кольцова и кадры кинохроники Романа Кармена — все обсуждалось в школе и дома и находило горячий отклик. Все мы были антифашистами. Ежедневно следили за перипетиями процесса над Георгием Димитровым, когда болгарских коммунистов обвиняли в поджоге Рейхстага. Его сокрушительные, как нам казалось, ответы в суде и заключительная речь, разоблачающая провокацию, занимали все наше время. Так как Гитлер еще не был у власти, дело кончилось высылкой Димитрова в СССР.
Все эти события вызывали желание подвига, однако ни в какие военизированные кружки я так и не пошла. Весь мой энтузиазм сопровождался чувством протеста неизвестно чему. Может быть,
А в школе, скучной и формальной, мне не нравилось».
8Об обрушившихся репрессиях
«Это было в 1933 или в 1934 году. Я пошла на „Евгения Онегина“ в Театре Станиславского. Вместо „Евгения Онегина„ была объявлена „Леди Макбет Мценского уезда“ Дм. Шостаковича. Я не знала современной музыки, да и не стремилась ее узнать: меня вполне устраивал Чайковский — его оперы, симфонии. Слушала я и Бетховена, Моцарта, Гайдна.
Уходить домой не хотелось. Решила пойти на неизвестный мне спектакль. Поначалу многое в нем казалось мне диким, обнаженным, негармоничным. Музыка не ласкала слух. Но постепенно меня захватили ее необычная сила, драматизм, сарказм, игра артистов, декорации и постановка. При ханжестве тех времен сцена в спальне вначале шокировала, но в ней ощущалась подлинная страсть, выражавшаяся совершенно необычной музыкой. Несмотря на классический сюжет, это была новая музыка…
Я пошла и на следующий спектакль. И оказалась не единственной поклонницей „Леди Макбет“. Образовалось
И вдруг — удар. В январе 1936 года в „Правде“ появляется редакционная (без подписи) статья „Сумбур вместо музыки“. В ней говорилось, что опера Шостаковича чужда советскому народу и представляет собой отвратительную какофонию. Вскоре появляется другая статья — про балет Шостаковича „Балетная фальшь“. Годы шли суровые: обрушились репрессии на „формалистов“ в искусстве. В газетах и на собраниях громили художников, писателей, режиссеров.
Помню, пошла я на лекцию Мейерхольда „Мейерхольд против мейерхольдовщины“. Я очень любила его театр и посещала его постоянно. Уже тогда я понимала, что лекцией этой замечательный режиссер тщетно пытается спасти свой театр. Но театр закрыли…
Щемящее воспоминание: начало улицы Горького, у входа в бывший театр Мейерхольда стоит грузовик, а на нем навалом голубые с белым креслица из „Дамы с камелиями“… Мейерхольд арестован, Зинаида Райх, его жена, актриса театра, убита в квартире при таинственных обстоятельствах.
Мы уже знаем, что это значит — разносная редакционная статья в „Правде“. Ходят слухи, что ее санкционировал сам Сталин. Он посетил спектакль, сидел в ложе над оркестром и ушел после первого акта разъяренный. Мы опасаемся и ждем ареста Шостаковича… Но время идет, и ничего такого не слышно. Напротив, на экраны выходит фильм „Подруги“ с его музыкой.
Позднее Дмитрий Дмитриевич острил: „В то время меня кормили сперва ‚Подруги‘, а потом ‚Друзья‘“ (это были фильмы тех времен). Значит, жив! И вдруг до нас доходит новость: Шостакович написал Пятую симфонию. Ее с триумфом исполняет оркестр Мравинского в Ленинграде. И хвалебная, восторженная рецензия в той же „Правде“. Симфонию оценивают как отражение нашей великой эпохи, ее борьбы и побед. Значит — милостиво прощен!»
9О вечере у Шостаковичей
«Вскоре Нина Нина Васильевна Шостакович (Варзар) (1909–1954) — жена композитора Дмитрия Шостаковича, ученый–астрофизик. пригласила меня к ним на вечер. Я волновалась. Павлик это чувствовал и упорно не хотел засыпать, хотя обычно, набегавшись за день, засыпал сразу. И пела я ему, и рассказывала сказки, но утихомирился он поздно. Я чуть не плакала, слушая веселые голоса и звуки рояля из нижней квартиры. Наконец Павлик заснул, и я, затаив дыхание, сбежала вниз. Застала веселье в самом разгаре.
Когда я вошла, Оборин и Дмитрий Дмитриевич лихо играли и пели песенку из старой оперетки „Пупсик“: „Неважно, что прозвали все Пупсиком меня, мне это имя дали, когда я был дитя“… Все веселились, подпевали, пили и смеялись. Я была смущена, потрясена: как эти пальцы, в этом доме играют такую чушь! И стояла ошеломленная, растерянная. Подошел Оборин. Мы познакомились. Присели к столу. Он налил мне водки. Я пила ее впервые. Было неприятно, но внутри обожгло теплом, и я сразу же захмелела. Мне стало легко, весело, приятно. Исчезли трепет, робость, преклонение. Я почувствовала себя молодой женщиной, которая может нравиться. Дмитрий Дмитриевич продолжал играть
Еще пел он — не помню точно, в этот или в другой раз, — романс „Пара гнедых“; играл и Оборин. Гости еще
В Куйбышеве была кофейная аномалия. К тому времени исчезли все продукты, все было по карточкам или по пропускам, но
И тут мне открылось, что Дмитрий Дмитриевич не только великий композитор, трагик и сатирик, автор Пятой симфонии, квинтета и „Леди Макбет“, но в нем таится еще и легкий, милый, свойский, веселый и совсем не страшный человек…
„А вы знаете, я сегодня Седьмую совсем закончил“, — вдруг тихо сказал Дмитрий Дмитриевич. Весь этот вечер был необычным, невероятным, я чувствовала себя счастливой, везучей, сопричастной
Писала я эти строчки в очень тяжелые дни войны. Стыдно, но так было.
10О премьере Седьмой симфонии
«Вскоре Дмитрий Дмитриевич закончил клавир Седьмой и прослушать ее пригласил к себе Самосуда и друзей. Нина позвала и меня. Я была так взволнована, что не могу вспомнить, кто еще, кроме Льва Оборина, Дуловой и Вильямсов, был у Шостаковичей в тот вечер. О симфонии говорить не стану. О ней сказано очень много. Но о чем не могу умолчать, это о впечатлении от знаменитой темы первой части. Сначала вроде игрушечная, четкая, несерьезная, она, постепенно разрастаясь, превращается в страшную, все громящую и разрушающую на своем пути силу. Машинообразную, неумолимую. И кажется, нет ей конца, и как будто никто не может ей противостоять…
<…>
Совсем поздно, уложив спать Павлика, я опять заглянула к Шостаковичам — попить чаю. Естественно, опять заговорили о симфонии. И тогда Дмитрий Дмитриевич раздумчиво сказал: „Конечно, фашизм. Но музыка, настоящая музыка, никогда не бывает буквально привязана к теме. Фашизм — это не просто национал-социализм. Эта музыка о терроре, рабстве, несвободе духа“. Позднее, когда Дмитрий Дмитриевич привык ко мне и стал доверять, он говорил прямо, что Седьмая да и Пятая тоже — не только о фашизме, но и о нашем строе, вообще о любом тоталитаризме.
В феврале 1942 года репетиции Седьмой шли полным ходом. Самосуд с оркестром работали напряженно, чувствовали колоссальный подъем и ответственность. Все сознавали, что исполнение симфонии во время войны станет и политическим событием. Ее создатель опровергал известное изречение: „Когда говорят пушки, музы молчат“. На одну из последних репетиций Нина взяла меня. Мы тихо сидели на хорах. Репетировали 3-ю часть — Ларго. Прозрачность, лиричность и чистота звучали в поразительном дуэте флейты и фагота. Не было в этой музыке бурных эмоций, которые так не любил Дмитрий Дмитриевич и в жизни, и в искусстве. Дважды Самосуд останавливал оркестр, и они повторяли куски.
В день первого исполнения Седьмой (это было 5 марта 1942 года) я утром зашла к Нине за билетом. Дмитрий Дмитриевич находился в сильнейшем волнении. Он пробежал из одной комнаты в другую, мельком поздоровавшись. Был бледен, сжимал кисти рук. Я взглянула на Нину. Она казалась спокойной и, провожая меня к двери, обронила: „Он всегда такой в день первого исполнения. Ужасно волнуется. Боится провала…“ Позже и я это наблюдала, а Дмитрий Дмитриевич говорил, что перед первым исполнением его физически тошнит, едва ли не рвет.
…В театре, где исполнялась симфония, громадное скопление людей. Присутствуют высшие власти, дипломатический корпус, знаменитые и именитые люди. Помню Лозовского, тогда руководителя Совинформбюро, Сурица, Батурина, художницу Ходасевич — высокую, элегантную женщину. Были, конечно, и Таня со Слонимом. Подошли и Нина с Дмитрием Дмитриевичем:
— Я, знаете, сейчас всем оркестрантам подписал программы. Я так подумал, что, если подпишу, каждый немного больше постарается, в результате исполнение будет получше.
Успех был громадным.