Литература

Как стать писателем: рассказывает Маргарет Этвуд

В третьем выпуске совместного проекта Arzamas и журнала «Иностранная литература» — выдержки из эссе канадской писательницы Маргарет Этвуд «Выбор профессии: „Кем ты себя воображаешь?“» в переводе Екатерины Скрылевой

18+
Маргарет Этвуд. 2006 год© Sophie Bassouls / Corbis via Getty Images

Писательство — занятие довольно обыденное, и ничего волшебного в нем нет. Любой мало-мальски грамотный человек может взять в руки орудие письма и наставить закорючек на белом листе. Но быть писателем значит занимать известное социальное положение — уже само слово «писатель» внушает нам уважение. Счастлив тот, кто берется за перо просто так, чтобы водить им по бумаге, не думая о своей будущей роли! Не всегда она блаженна и благосло­венна, зачастую — обременительна, да и плата за нее высока, хотя, как и мно­гое другое, она может наделить властью того, кто хочет переодеться в соответ­ствующий костюм и сыграть ее.

Я выросла в обществе, где, на первый взгляд, таких ограничений было немного. Когда я родилась, а случилось это в 1939 году, через два с половиной месяца после начала Второй мировой войны, литература и искусство не были главной темой обсуждения в моей стране. Людей в Канаде занимало другое, и если они о чем и задумывались, то не о писателях.

Мои родители были из Новой Шотландии — и вдали от нее они всю жизнь чувствовали себя как в ссылке. Отец появился на свет в 1906 году в семье лесника и вырос в глуши. Его мать преподавала в школе и очень поддерживала его: он занимался самообразованием и учился заочно — ни колледжа, ни уни­вер­ситета поблизости не было. Отец поступил в педагогическое училище и одновременно стал преподавать в начальных классах; он работал и на лесо­заготовках, чистил за гроши кроличьи клетки, ночевал летом в палатках и сам себе готовил. Откладывал зарплату, жил на стипендию, ухитрялся посылать домой деньги на обучение трех своих сестер и в конце концов защитил докторскую диссертацию по лесной энтомологии. Наверное, вы догадались, что мой отец был человеком самодостаточным и очень любил Генри Дэвида Торо  Генри Дэвид Торо (1817–1862) —американ­ский писатель, мыслитель, натуралист и общественный деятель. Активно выступал за охрану природы..

Мой дед по матери врачевал по деревням, то есть запрягал сани и в пургу отправлялся принимать роды на кухонном столе. Моя мать была настоящим сорванцом, любила верховую езду, коньки, гуляла по чердачным балкам зернохрани­лища, домашними делами интересовалась мало, а сидя за форте­пьяно (ибо из нее все время пытались сделать настоящую леди), держала на коленях раскрытую книгу. Однажды в училище отец увидел, как она съезжает по перилам, и в ту же минуту решил, что на ней-то он и женится.

Когда я родилась, отец заведовал небольшой биостанцией по изучению лесных насекомых в северном Квебеке. Каждую весну родители уезжали на север. Каждую осень, когда ложился снег, возвращались в город, обычно на новую квартиру. В шестимесячном возрасте меня положили в рюкзак и отправились в лес, и с тех пор он стал для меня родным домом.

Многие писатели в детстве испытывали одиночество, многим его скрашивал взрослый, который сочинял для них истории. Мне их рассказывал брат. Сначала я только слушала, потом он разрешил мне придумывать вместе с ним. Мы взяли за правило: каждый рассказывает до тех пор, пока у него не иссякнет воображение или ему не захочется помолчать и послушать. В любимой нашей истории говорилось о сверхъестественных существах, обитающих на далекой планете. Человек непосвященный решил бы, что это кролики, но на самом деле эти безжалостные плотоядные умели летать. «Сага» была приключен­ческой, там встречались враги и сообщники, герои вооружались, дрались, искали сокровища и дерзко сбегали из-под стражи.

Истории мы придумывали по вечерам или в дождливые дни, в остальное время жизнь была насыщенной и совсем не праздной. Проблемы морали и вопросы взаимоотношений не поднимались, сами мы редко сталкивались с ними. Нас учили, что нельзя разводить костры в лесу и купаться в грозу; как вести себя, чтобы лодка не переворачива­лась; объясняли, как не погибнуть по глупости и так далее.

Мой отец почти все сделал своими руками: коттедж, причалы для лодок; смастерил мебель, и поэтому в доме всегда валялись на виду молотки, пилы, рашпили, дрели, коловороты и прочие опасные инструменты самого разного назначения — они часто служили нам игрушками. Нам показали, как чистить ружье (прежде всего выложить пули и не загляды­вать в ствол спереди), как быстро умертвить рыбу (острием ножа между глаз). Плаксивость и капризы не приветствовались: в этом смысле девочкам, как и мальчикам, снисхождения не было, и слезы не вызывали сочувствия. Разумные доводы поощрялись улыбкой, так же как и любопытство по любому поводу.

Но по природе своей я не была рационалисткой. Самая младшая в семье, я чаще всех плакала, меня часто отправляли «к себе», считали слишком чувствительной и даже слабенькой — может быть, потому, что мне были интересны всякие «мерихлюндии» вроде вязания, платьев и плюшевых зайцев. Сама я считала себя маленькой и беспомощной, эдаким пирожным с розоч­ками, не то что остальные. Из двадцатидвухмиллиметровки я стреляла плохо и с топором обращаться не умела. И чтобы понять, что для того, кто боится драконов, даже самый младший из них все равно дракон, времени у меня ушло немало.

Примерно в семилетнем возрасте я написала пьесу. Главным героем был великан, темой — преступление и наказание, преступление заключалось во лжи, о чем и полагалось писать будущему романисту, наказание — в том, что луна раздавила главного героя всмятку. Но как поставить этот шедевр на сцене? Не могла же я играть всех персонажей сразу. Выходом из положения были куклы. Действующих лиц я вырезала из бумаги, сцену соорудила из кар­тон­ной коробки.

Пьеса с треском провалилась. Сколько помню, на представление пришел брат с друзьями, они хохотали до упаду. Так уже в раннем возрасте я столкнулась с литературной критикой. Я больше не бралась за пьесы, зато засела за роман, но дело не пошло дальше первой сцены, где плот с главным героем — мура­вьем — несло по течению. Возможно, на большее меня бы тогда все равно не хватило. В общем, писать я перестала и совсем забросила это дело. Вместо этого занялась живописью и рисовала модных див с сигаретами в мундштуках, в дорогих нарядах и в туфлях на шпильках.

В 1949 году мне исполнилось десять; я узнала, что такое сингл, и услышала мелодичную песенку Пэтти Пейдж по прозвищу Поющий Ручеек. Родители уже беспокоились, как бы массовая культура не оказала на меня разлагающее воздействие. Начиналась эпоха «мыльных» радиопостановок, вечерних сериалов, журнальной рекламы, когда хозяйки, начитавшиеся про микробов, в панике бросались на борьбу с грязью. Другим общественным злом были прыщи, перхоть, дурной запах изо рта и от тела, и на обложках комиксов я с восторгом читала сказания о том, как зубная паста спасла кого-то от соци­ального краха, или о том, что стоит тебе позаниматься бодибилдингом по программе Чарльза Атласа, и от тебя разбегутся все драчуны на пляже, до того постоянно сыпавшие песком в глаза.

В то время я уже одолела полное собрание сочинений Эдгара По, взятое в школьной библиотеке, — в его творчестве не было ничего про секс, поэтому детям его выдавали. Я была влюблена в творчество Эдит Несбит, прочла все книжки народных сказок Эндрю Лэнга, какие только разыскала. Нэнси Дрю  Нэнси Дрю — персонаж писательницы Милдред Уирт, скрывавшейся под псевдо­нимом Кэролайн Кин. Первая книга, «Тайна старинных часов», появилась в 1929 году и стала началом серии о приключениях девушки-детектива., девушка-детектив, не произвела на меня впечатления: слишком трезво мыс­лит; а вот в Шерлока Холмса я в двенадцать лет влюбилась безнадежной, но безопасной любовью.

Мне было пятнадцать, когда появился Элвис Пресли, теперь танцевали вальс и рок-н-ролл, но я скучала по танго, которое уже вышло из моды. Настало время школьных танцулек, постоянных бойфрендов, кинотеатров под откры­тым небом, написанных с самыми благими намерениями журнальных статей о том, какая все-таки опасная штука — петтинг. Тема сексуального воспитания в нашей школе не поднималась, учитель физкультуры специально диктовал выражение «менструальная кровь» по буквам, чтобы слушательницы не падали в обморок. Противозачаточ­ные таблетки были делом далекого будущего. Забеременевшие девушки сразу куда-то исчезали. Они либо делали аборт, после которого умирали или оставались калеками, либо в срочном порядке выходили замуж и стирали пеленки, либо их отправляли в специальные дома для брошенных мамаш, где им приходилось скрести полы. От такой судьбы надлежало уйти любой ценой, причем лучшей защитой должны были служить резиновые пояс-трусы. Не впервые в истории всю культуру словно заклинило: с одной стороны были сплошные искушения, с другой — несокрушимая, высоченная стена общественной морали.

И все же больше всего о запретном мне рассказывали книги. Чего я только не успела прочитать до шестнадцати! От Джейн Остин до журнала «Подлин­ные любовные истории», дешевой научной фантастики и «Моби Дика». Прочитанное в основном делилось на три разновидности: книги по школьной программе, книги по собственному выбору, которые тем не менее не нужно было прятать (их я либо находила дома, либо брала в библиотеке), и книги подозрительные, куда я заглядывала украдкой, сидя с ребенком беспечных соседей. Таким образом в руки мне попали «Вечный янтарь» и «Джунгли классной доски» — своеобразный гимн во славу опасно просвечивающих нейлоновых блузочек.

Школьная же программа была неукоснительно британской и хронологически упорно не доходила до модернизма — наверное, чтобы в поле нашего зрения не попали сексуальные сцены, хотя и в обязательном чтении за кулисами основного действия секса встречалось предостаточно. И сам акт, и предвкуше­ние его — как правило, имевшие плачевные последствия — прочитывались и в «Ромео и Джульетте», и в «Мельнице на Флоссе», и в «Тэсс из рода Д’Эрбер­виллей», и в «Мэре Кэстербриджа». Обучение строилось в основном на работе с текстами. Мы учили их наизусть, анализировали структуру и стиль, писали краткие пересказы, но ни одного автора нам не показывали в историческом контексте или на фоне биографии — скорее всего, дело было в «новой крити­ке». Хотя тогда этот термин еще не вошел в обиход и о писательстве как о про­фессии, процессе или занятии реальных людей еще никто не говорил.

Маргарет Этвуд. 1967 год© Bob Olsen / Toronto Star via Getty Images

Как же я в таких условиях стала писателем? Никто от меня ничего подобного не ожидал, и выбор свой я сделала не так, как обычно делают другие, задумы­ваясь, кем быть: юристом или стоматологом? Я приняла решение внезапно, случилось это в 1956 году. Я шла из школы по футбольному полю и сочиняла стихотворение, пришла домой, записала его и поняла, что больше ничем не хочу заниматься, — только писать. Я и не подозревала, что стихотворение у меня получилось плохое, но даже если бы знала, меня бы это не остановило. Интересно было пережитое состояние, а не его результат: меня будто током ударило. Превращение из неписателя в писателя случилось моментально — так в низкопробных фильмах неприметный банковский клерк превращается в клы­кастого монстра. Наверное, со стороны могло показаться, что меня подвергли воздействию химикалий или космических лучей вроде тех, что направляют на крыс, чтобы превратить их в гигантов, или на людей — чтобы превратить их в невидимок.

Приходилось считаться с тем, что мое известие встревожило родителей: они были терпимы к гусеницам, жукам и всякой живности, но на художников их терпимость не распространялась. По своему обыкновению, они ничего не ска­за­ли и решили подождать (авось само пройдет), и стали намекать, что не­плохо бы мне устроиться на работу и зарабатывать деньги. Одна из подруг матери отнеслась к ситуации с юмором: «Очень хорошо, милая моя, — сказала она. — По крайней мере, работать будешь дома».

Если бы я тогда представляла себе, что такое стать не просто писателем, но писательницей (смертный приговор!), я бы через всю комнату швырнула мажущую синюю ручку или с головой спряталась под псевдонимом. Но тогда я была юна и не знала о подобных уловках, а сейчас уже слишком поздно.

Сначала я думала, что смогу сочинять сентиментальные рассказы для модных журналов: там, как сообщали в «Писательской бирже», хорошо платят, и я решила, что буду жить на гонорары и писать серьезную литературу, но после нескольких попыток убедилась, что мне не хватает соответствующего словар­ного запаса. Тогда я решила учиться на журналиста, ведь, трудясь в газете, думала я, можно рано или поздно выработать собственный стиль (на тот момент он представлял собой помесь Кэтрин Мэнсфилд и Эрнеста Хемингуэя). Однако после разговора с настоящим журналистом — троюродным братом, которого притащили родители, дабы он меня разубедил — я передумала: он рассказал, что мне как девушке дадут страничку некрологов или колонку для женщин. Но я сдала все экзамены — они до сих пор снятся мне в кошма­рах, — распахнув тем самым врата в храм науки, и побежала учиться. «Вот закончу и буду преподавать, — думала я. — Все равно неплохо: летние кани­кулы длинные, и времени на сочинение шедевров будет море».

Мне было семнадцать, год шел 1957-й. Профессора не скрывали, что считают нас скучной публикой и что им было увлекательнее с ветеранами, немало повидавшими и вернувшимися с жаждой знаний, и намного веселее с левыми, наводнившими университет в 1930-е — годы молодости самих преподавателей. Мы и правда в большинстве своем были неинтересны. Ребята стремились получить профессию, девушки — выйти замуж за ребят.

Но существовала и другая категория. Ее представители носили черные свитера с высоким горлом, а представительницы — те же свитера и юбки поверх чер­ных балетных трико, потому что колготки еще не придумали. Эти были в меньшинстве, обладали несомненным талантом, их упрекали в выпендреже и называли богемой. Поначалу я их боялась, а через пару лет вместе с ними нагоняла страх на остальных. Особого умения не требовалось — надо было понять основные тенденции и дальше следить: маникюр похуже, лицо поблед­нее, худоба и скудный гардероб, — словом, гамлетовский образ, иначе никто и не догадается, что у вас в голове слишком заоблачные для всеобщего понима­ния мысли. Нормальная молодежь посмеивалась, по крайней мере, над муж­ской половиной «богемы» и частенько вываливала представителей оной в снегу. Считалось, что «богемные» девушки доступней «кашемировых», зато скандальней, сумасброднее, подлей и гневливей, так что связывавшимися с ними следовало определиться, не слишком ли это высокая цена за легкий секс. Богему не интересовала канадская литература — вернее, они, как и оста­льные, не подозревали о ее существовании. Джек Керуак и битники появились на сцене в конце 1950-х и печатались в основном в журнале «Лайф», но не сто­ит думать, что они произвели большое впечатление на богему, ведь мы загля­дывались на Европу. Надлежало ознакомиться с творчеством Фолкнера, Скотта Фицджеральда и Хемингуэя, Теннесси Уильямса и Юджина О’Нила (если вы предпочитали драматургию), прочитать «Гроздья гнева» Стейнбека, до извест­ной степени изучить творчество Уитмена и Дикинсон, Генри Миллера (если перепадал контрабандный экземпляр — Миллер был запрещен), упомянуть в разговоре про гражданские права Джеймса Болдуина и — между делом — еще и Элиота, Паунда, Джойса, Вулф, Йейтса и так далее. А вот имена Кьеркегора, автора «Степного волка», Сэмюэла Беккета, Альбера Камю, Жан-Поля Сартра, Франца Кафки, Ионеско, Брехта, Генриха Бёлля и Пиранделло были магиче­скими. Некоторые еще читали Флобера, Пруста, Бодлера, Жида, Золя и вели­ких русских — Толстого и Достоевского.

Первыми людьми искусства, с которыми я столкнулась, стал театральный народ. Актрисой мне быть не хотелось, но я умела рисовать декорации и порой поддавалась на уговоры сыграть какую-нибудь (совсем крохот­ную) роль. Я зарабатывала тем, что рисовала и печатала театральные афиши, и это служило альтернативой работе в аптеке.

И все это время я писала — маниакально, плохо, но продолжая на что-то надеяться. Пробовала себя во всех жанрах, в которых потом работала (поэзии, художественной и всякой другой прозе), и прилежно выстукивала на машинке свои произведения двумя пальцами, как делаю до сих пор.

Получив первое письмо с известием, что мои стихи опубликуют в литератур­ном журнале, я с неделю ходила как в тумане. То было настоящее потрясение. Все это время усилия, которые я прилагала, казались тщетными даже мне самой, а тут — сокровенная мечта вот-вот сбудется! Как в сказке или страш­новатом сне. Однако я читала слишком много сказок: о золоте, наутро обра­тившемся в уголь, о красоте, за которую приходилось платить отрубленными руками, — и знала, что по сюжету теперь меня ждут обман, испытания и пре­пятствия, многие из которых мне не дано будет распознать, и цена за ошиб­ку, возможно, жизнь.

С помощью литературных журналов и некоторых моих преподавателей, в них печатавшихся, я отыскала потайную дверцу. То был доступ к пустынной с виду горе, которая на самом деле была не то курганом, не то муравейником: человек сторонний решил бы, что там ничего нет, но на самом деле, если найти вход, попадаешь в самую гущу жизни. Прямо у меня под носом открывался настоя­щий микрокосмос литературной жизни.

Оказывается, в Канаде и впрямь существовали поэты. Они сбивались в малень­кие кучки и даже в целые школы: одни были «космополиты», другие — «абори­гены». Каждый из них отрицал свою принадлежность к какой-либо группе, зато кивал на собратьев по перу. Все они критиковали критиков, которые тоже в основном были поэтами, крыли друг друга последними словами, хвалили себя в аннотациях, помещенных на обложках книг, писали отзывы друг на дру­га и, рецензируя, превозносили до небес и рвали на куски врагов, как в XVIII веке; разглагольствовали, выступали с программными документами, напарыва­лись на шипы жизни, истекали кровью.

Публиковавшихся канадских романистов было немного, все они знали друг друга, и почти все жили за границей, потому что считали: существовать в Канаде художнику невозможно. Многие писатели, чьи имена прогремят в конце 1960-х — начале 1970-х (Маргарет Лоренс, Мордекай Рихлер, Элис Манро, Мэриан Эйнджел, Грэм Гибсон, Майкл Ондатже, Тимоти Финдли, Руди Уайб), еще ничем не выделялись среди остальных.

Попасть в волшебный муравейник, туда, где другие считают тебя писателем и радуются этому, оказалось много проще, чем я думала. В то время сущест­вовала настоящая богема — и впрямь обособленная от остального общества и совершенно на него непохожая, — и стоило в нее попасть, как ты становился ее частью.

На старом заводе, например, расположилась кофейня под названием «Посоль­ство Богемы», там раз в неделю собирались поэты и читали вслух свои произ­ведения. Как только я «напечаталась», меня тоже попросили «почитать». («Чтение поэзии» быстро входило в обычай среди поэтов, и вскоре только этого от вас и ожидали. Не думала не гадала я тогда, что последующие десять лет буду мечтать попасть не на сцену, а за кулисы.)

Сборища в кафе во всех отношениях были замечательными. С одной стороны, собирался разношерстный народ, то есть в кафе встречались полные противо­положности. Молодые и старые, женщины и мужчины, печатавшиеся и не печатавшиеся, маститые и неофиты, оголтелые социалисты и крайние формалисты — все рассаживались как придется за столы, накрытые клетчатой скатертью и с обязательным подсвечником в форме винной бутылки. Меня не оставляло чувство, что здесь есть и не очень хорошие люди, — даже среди тех, кто публиковался, даже среди самых уважаемых. Одни подчас бывали просто неподражаемы, но длилось это недолго, другие каждый раз читали то же самое, третьи были неисправимыми маньеристами, четвертые приходи­ли сюда в поисках любовных приключений. Неужели принадлежность к киша­щему поэтическому муравейнику сама по себе ничего не гарантировала? Что же тогда есть истинное Признание? Как узнать, оценили ли тебя и какова эта оценка? Ведь многие здесь обманывались насчет своих талантов — может, обманывалась и я? И если задуматься, кто же «настоящие»? Кто это опреде­ляет, какой лакмусовой бумажкой пользуется?

В отличие от всех других искусств, писательство обладает неким особым свойством: оно очень демократично и как средство выражения всем доступно. В одной назойливой газетной рекламе говорится: «Все в писатели! Опыта или специального образования не требуется».

Чтобы быть оперным певцом, нужен не только голос, но и долгие годы учебы; композитору нужен слух, танцору — гибкое тело; для игры на сцене надо вызубрить текст и так далее. В последнее время считается, что рисовать так же легко, как и писать, и когда слышишь: «У моего четырехлетнего сына получи­лось бы лучше», чувствуешь, как в людях просыпается зависть и презрение, они и правда думают, что художник, на чью картину они смотрят, либо без­дарен, либо везунчик и ловкач и им подсунули подделку.

Приведем другое, более мрачное сравнение: любой может выкопать на клад­бище яму, но могильщиком от этого не станет. У могильщика гораздо больше выносливости и упорства. И род его деятельности глубоко символичен. Если вы могильщик, то вы не просто копаете. Вы несете на своих плечах огромный груз: мысли других людей, их страхи, фантазии, мечтания и суеверия. Вы  выступаете от лица всех смертных, хотите вы того или нет. То же самое верно и для любой другой общественной роли, в том числе и для Писателя с заглав­ной буквы. Но ее значение, ее эмоциональное и символическое наполнение со временем меняется — как и у всех остальных ролей.

В первом выпуске рубрики вы можете прочитать письма и дневники Эдварда Лира. А во втором — дневник Льюиса Кэрролла о путешествии в Россию.

Скорее оформите подписку на «Иностранную литературу»
Или купите журнал в одном из этих магазинов.