Что такое Arzamas
Arzamas — проект, посвященный истории культуры. Мы приглашаем блестящих ученых и вместе с ними рассказываем об истории, искусстве, литературе, антропологии и фольклоре, то есть о самом интересном.
Наши курсы и подкасты удобнее слушать в приложении «Радио Arzamas»: добавляйте понравившиеся треки в избранное и скачивайте их, чтобы слушать без связи дома, на берегу моря и в космосе.
Если вы любите читать, смотреть картинки и играть, то тысячи текстов, тестов и игр вы найдете в «Журнале».
Еще у нас есть детское приложение «Гусьгусь» с подкастами, лекциями, сказками и колыбельными. Мы хотим, чтобы детям и родителям никогда не было скучно вместе. А еще — чтобы они понимали друг друга лучше.
Постоянно делать новые классные вещи мы можем только благодаря нашим подписчикам.
Оформить подписку можно вот тут, она открывает полный доступ ко всем аудиопроектам.
Подписка на Arzamas стоит 399 ₽ в месяц или 2999 ₽ в год, на «Гусьгусь» — 299 ₽ в месяц или 1999 ₽ в год, а еще у нас есть совместная. 
Owl

Литература

Александр Лавров: «У нас всё — целина: куда ни копни, всё впервые»

Что общего у научного комментария с контрабандой? Как предсказать развитие сюжета незаконченного романа и датировать письмо без даты? А также кошелка с ворохом писем Блока, лекции чудовищно простуженного Проппа и поэзия русского символизма как terra incognita. В цикле «Ученый совет» — филолог Александр Васильевич Лавров

Александр Васильевич Лавров
(р. 1949)

Литературовед, специалист по творчеству Александра Блока, Валерия Брюсова, Андрея Белого, Максимилиана Волошина, Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус и других символистов. Член-корреспондент (1997), академик Российской академии наук (2008), доктор филологических наук. С 1971 года — сотрудник Института русской литературы (Пушкинский Дом). Тема кандидатской диссертации (1985) — «Валерий Брюсов и литературное движение 1900-х годов», докторской (1995) — «Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность». Участвовал в изданиях сочинений Александра Блока, Максимилиана Волошина, Алексея Ремизова, Дмитрия Мережковского, Иванова-Разумника и др. Редактор-составитель биографического альманаха «Лица». Член Союза писателей Петербурга (1990) и русского ПЕН-центра (2000). Участник редкол­легий журналов «Русская литература» и «Новое литературное обозрение», книжных серий «Литературное наследство» и «Литературные памятники», биобиблиографичес­кого словаря «Русские писатели. 1800–1917». В 2007 году получил премию имени Пушкина РАН за монографию «Русские символисты. Этюды и разыскания». Лауреат премии Андрея Белого (2008). Автор книг: «Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность» (1995), «Этюды о Блоке» (2000), «Символисты вблизи. Статьи и публикации» (совместно с Сергеем Гречишкиным; 2004), «Русские символисты. Этюды и разыскания» (2007), «Андрей Белый. Разыскания и этюды» (2007), «Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации» (2015), «Тексты и комментарии. Из материалов к истории русской литературы первой трети XX века» (2018). 

Научные интересы: история русского символизма.

Александр Лавров: «У нас всё — целина: куда ни копни, всё впервые»© Arzamas

О смерти Сталина 

Александр Лавров в детстве © Из личного архива Александра Лаврова

Первое воспоминание у меня как у Льва Толстого: меня купают в ванночке в теплой кухне. Не знаю, правда, это мое личное воспоминание или я это у Толстого вычитал. Одно из ранних воспоминаний — кончина товарища Сталина. Меня это очень поразило, потому что я впервые наблюдал разницу восприятий в нашей квартире, которая тогда была коммунальной. Соседка причитала: ой, куда ушел наш отец родной, как мы дальше будем жить и прочее. Мама пришла с сухими словами, что умер Сталин. Я тогда не знал, кто такой Сталин, но понял, что случилось что-то значительное. А ночью бабушка перед лампадкой, перед иконой благодарила Господа за то, что убрал его. То есть ситуация отечественного двоемыслия вошла в меня как одно из самых ранних восприятий жизни. Потом это все усугублялось школой, потому что меня предупреждали, чтобы я никому ничего не говорил лишнего. 

О дедушке-парикмахере, коммунальной квартире на Заставской улице и блокаде

Александр Лавров в детстве с матерью и сестрой © Из личного архива Александра Лаврова

Эта коммунальная квартира за Московской заставой раньше принадлежала всей нашей семье: мы — петербуржцы и прослеживаемся в этом качестве до 60-х годов XIX века. Мой дедушка, умерший от голода в блокаду, имел две парикмахерские и сам был парикмахером. Одна находилась на углу Заставской улицы и ныне Московского, а изначально Забалканского проспекта, а вторая — на первом этаже нашего дома на Заставской улице (на втором этаже была квартира). После войны нас уплотнили, но соседи были только одни, и мы хо­ро­шо ладили, так что всех прелестей отечественной коммунальной жизни с кастрюлями на замке и прочим мне видеть не доводилось. 

Отец мой, Василий Васильевич Лавров, работал в Арктическом и Антаркти­ческом институте в Фонтанном доме, во флигеле которого жила Ахматова. Он занимался физикой и механикой льда и плавал на известном ледоколе «Ленин». А мама, Нина Борисовна Лаврова, в девичестве Аверкина, — врач и заведовала педиатрической поликлиникой. Мама окончила школу 22 июня 1941 года. Большинство мальчиков из ее класса с войны не вернулись. Она работала в блокаду на Ржевке — это предместье Питера к востоку от Охты — в какой-то конторе военного назначения и каждый день ходила на работу пешком с Моховой улицы в самом центре по льду Невы и дальше по шоссе. 

Мама провела здесь всю блокаду — от первого до последнего дня. И бабушка, ее мать, тоже. Вторую бабушку с Заставской улицы эвакуировали в 1942 году, после самой тяжелой зимы. В детстве, наряду с впечатлениями от купаний в ванне, самые первые были у меня известия о том, что творилось в блокаду, — не официального свойства, а чисто бытового. Так что все детали блокадной жизни мне были известны почти с младенчества. Была в семье ритуальная установка — не выбрасывать ни одного кусочка хлеба, хоть бы он был засох­ший, заплесневелый и так далее. Можно выбросить пирожное, кусок мяса, но никак не хлеб. И еще были постоянные попреки, что я не ем то, что мне не нравится, и не те бутерброды предпочитаю. Меня укоряли, что я не сидел без воды и хлеба и являю собой капризное существо. 

О любви к приключенческой литературе и ненависти к советской

Александр Лавров в детстве © Из личного архива Александра Лаврова

Библиотека отца состояла из физических, химических и прочих книг, и я собирал художественную литературу вместе с бабушками, которые мне дарили книги. То есть с нуля. Я научился читать так: бабушка читала мне «Тома Сойера», и я следил за движениями ее пальцев. Так я освоил этого «Тома Сойера» и читал его уже сам по нескольку раз. А потом «Робинзона Крузо», Жюля Верна, Майн Рида, «Хижину дяди Тома». Это были мои первые книги, на которых я воспитывался. Сейчас они, затертые до основания, находятся у меня на даче. Именно это привило мне любовь к литературе, притом, что характерно, к литературе зарубежной, хотя в конце концов я стал русистом. Конечно, в детстве все читали и Корнея Чуковского, и сказки Пушкина, но больше всего меня воспитывала и организовывала мое сознание эта приключенческая литература, не всегда на детей рассчитанная. Что касается раннего чтения, то у меня была совершенно элиминирована советская лите­ратура. А когда кто-то дарил книги про пионеров и тому подобную макулатуру, то чаще всего я их или не дочитывал, или прочитывал без интереса. С детства у меня было совершеннейшее отвращение к этому чтиву. Поскольку в школе знали, что я много читаю, мне поручили выпускать стенную газету. Я изгото­вил газету под названием «Юный читатель» и разместил там картинки из «Трех мушкетеров», портрет графа Монте-Кристо в цилиндре в профиль, какие-то сценки из «Всадника без головы» и фрагменты из этих сочинений. Ни пионерской, ни октябрятской тематики там не было. Газета провисела два дня, после чего ее было приказано снять, потому что она непригодна для школьников. 

О тусклых школах и малом филфаке

Александр Лавров в детстве © Из личного архива Александра Лаврова

Потом мы переехали с Заставской улицы поближе к Кировскому заводу в отдельную квартиру. Так что я учился в двух школах. Обе были самые обычные, и впечатления от них остались тусклые и малоприятные, как от унылой и достаточно назойливой в своих требованиях советской идеологической конторы. В выпускной характеристике мне написали: интересуется литературой, но не интересуется общественной работой. 

Родители долго не могли смириться с тем, что я не хочу идти по физи­ческой или тригонометрической части, и собирались даже поступить меня в Институт водного транспорта, поскольку там был блат. Но меня не удалось переубедить, и я стал ходить на малый филфак. Это было объединение для старших школьников, которым руководили студенты старших курсов фило­логического факультета Ленинградского университета. Среди преподавателей были такие известные люди, как ныне покойный поэт Витя Кривулин. На ма­­лом филфаке я познакомился с моим другом и будущим соавтором Сергеем Гречишкиным. И с этого у меня началось филологическое образование.

Сергей Гречишкин © Из личного архива Александра Лаврова

Про малый филфак каким-то образом услышал кто-то из родителей, и папа пошел меня пристраивать. Это был 1965 год и мой первый визит в универ­си­тет. Нам рассказывали про писателей, которые не входили в школьную про­­грамму, а если и входили, то в непривычном для обычного школь­ника ключе. Скажем, тот же Кривулин делал доклад о Пришвине как натурфилософе, а отнюдь не авторе забавных сказок про зверюшек. Тогда впервые нам делали доклад о Хлебникове. И сами мы тоже должны были выступать, и я блекотал что-то про Валерия Брюсова, которым до сих пор занимаюсь и который проходит через всю мою жизнь. В общем, эти студенты-старшекурсники были очень продвинутыми и дали нам какую-то установку на дальнейшую жизнь и на дальнейшие профессиональные занятия. В 1966 году я сдал вступительные экзамены на филфак с превышением баллов — надо было набрать 19, а я набрал 20. 

О простуженном Проппе и лекциях по фольклору

Филфак нашего времени — это 1966–1971 годы. Нашими преподавателями были крупнейшие ученые, крупнейшие русские филологи, притом в основном на кафедре русской литературы. На первом курсе я слушал лекции о былинах Бориса Николаевича Путилова, классика фольклористики. Владимир Яковле­вич Пропп, крупнейший фольклорист, прочел нам несколько лекций о сказках, и больше всего я запомнил не столько их содержание, сколько то, что он был чудовищно простужен и кашлял через каждые два слова. 

О Борисе Федоровиче Егорове, палитре русской критики и зарезанном томе переводов

Борис Егоров © Книжная лавка писателей

Борис Федорович Егоров читал курс истории русской критики, которая тогда освещалась исключительно в демагогическом плане, представляли ее четыре столпа: Белинский, Добролюбов, Чернышевский и Писарев. Борис Федорович посвящал лекции тем авторам, которых он тогда сам изучал впервые — осно­вательно и в объективном ключе. Славянофилам — Алексею Степановичу Хомя­­кову, Ивану Киреевскому; либеральным критикам — Анненкову и Валериану Майкову и тому подобное. То есть палитра представала во всех цветах, а не толь­ко в одном, красно-коричневом, как во всех официальных курсах. Из этих лекций мы почерпнули массу того, чего не было в тогдашних учебных пособиях. 

Он же вел первый просеминар по поэтике и истории литературы, где мы писали наши первые даже не курсовые, а предкурсовые работы. Борис Федорович давал полную свободу в выборе тем и интерпретаций. Я тогда только что прочитал купленную в букинистическом магазине книгу сказок Ремизова и вызвался написать разбор поэтики и ритмической организации сказки из его книги «Посолонь». Борис Федорович очень одобрил эту работу и даже сказал, что надо бы ее напечатать, хотя, конечно, она была еще ученического уровня. 

Обложка книги «Мастера русского стихотворного перевода» из серии «Библиотека поэта». Москва, 1968 год © Издательство «Советский писатель»

Его очень любили студенты, потому что он с ними всегда находил общий язык и был человеком своего круга. Тогда как раз была зарезана цензурой двухтом­ная книга «Мастера русского стихотворного перевода» в серии «Библиотека поэта», подготовленная Ефимом Григорьевичем Эткиндом. Из первого тома выдрали крамольную страницу, где Эткинд посмел написать, что в 30-е годы многие яркие поэты, не имея возможности работать и выражать себя в инди­видуальном творчестве, вынуждены были перейти на переводческую деятель­ность и тем самым у нас образовалась целая плеяда замечательных переводчи­ков. А второй том полностью пошел под нож, потому что цензура потребовала вычеркнуть Гумилева, Ходасевича, Жаботинского и вместо них вставить других переводчиков. Это требовало печатания нового тиража в обновленной версии. Какой-то рабочий типографии, куда завезли тираж, еще не вложенный в синий переплет, увидел, что внутри стихи, вспомнил, что у его знакомой есть сын, стихами интересующийся, и прихватил одну книгу с собой. Сыном был Сережа Гречишкин. Этот недоуничтоженный экземпляр до сих пор стоит у меня на полке. 

Мы с Сережей гордо принесли эту книгу Борису Федоровичу Егорову, который тогда был заместителем главного редактора «Библиотеки поэта». Он сказал: «У, ребята, поздравляю вас, какие вы молодцы, какие вы умельцы» — и тому подобное. В этом плане мы с ним были совершенно накоротке: ни возрастная дистанция, ни какие-то идейные перестрахования не играли роли. 

О Павле Наумовиче Беркове и брюсовском спецсеминаре

Павел Берков © Санкт-Петербургский государственный университет

Первый научный семинар по Брюсову организовал Павел Наумович Берков — классик изучения литературы XVIII века, параллельно всю жизнь интересо­вав­шийся Брюсовым. Он объявил спецсеминар по Брюсову, и там мы с Гречиш­киным сделали нашу первую работу о биографических источниках романа «Огнен­ный ангел», которая позднее в доработанном виде была напечатана в Венском славистическом альманахе и еще дважды переиздавалась в россий­ских изданиях. Павел Наумович был моим первым учителем. После его кончи­ны в 1969 году мы, как сироты, перекочевали в смежный семинар — знаме­нитый блоковский семинар Дмитрия Евгеньевича Максимова — и уже в нем писали дипломные работы. Дмитрий Евгеньевич был человек сложного харак­тера и ревнив. В его семинаре мы считались чужаками: дружба, соавторство и душевное согласие установились у нас позднее. 

О самом модном семинаре

Блоковский семинар был самым модным из всех семинаров. Это был поэти­ческий семинар: Дмитрий Евгеньевич и сам был поэт, тогда писавший непригодные для советской печати стихи — они были опубликованы уже посмертно. Он был поклонником лирически ориентированного литерату­роведения, и поэтому туда стекались и поэты: ныне покойная Лена Шварц, ныне здравствующий Сергей Стратановский, тот же Витя Кривулин. 

Блок был щитом, а доклады делали на разные темы. Таня Никольская — об обэриутах и Вагинове, Белла Улановская — о Федоре Сологубе. Дмитрий Евгеньевич общался с Жанной Матвеевной Брюсовой, вдовой Брюсова, и с Клавдией Николаевной Бугаевой, вдовой Андрея Белого. Он помогал Клавдии Николаевне — в том числе материально — вплоть до ее смерти в 1970 году. Последние годы она была прикована к постели и жила на нищен­скую вдовью пенсию. Дмитрий Евгеньевич хранил полученную от Клавдии Николаевны посмертную маску Белого — она торжественно лежала в его кабинете на отдельной полке.

На блоковский юбилей он пригласил людей, которые близко знали Блока, и они выступали с воспоминаниями о нем: поэтессу Надежду Александровну Павлович, Самуила Мироновича Алянского, главу издательства «Алконост», в котором выходили почти все пореволюционные книги Блока. И мы имели возможность лицезреть живую историю литературы в лице этих блоковских близких друзей.

На семинаре была обязательная перекличка — у Максимова в этом смысле был какой-то кондуит. Он перечислял всех по алфавиту и следил, чтобы никто не пропускал занятий. Доклад обычно занимал 45 минут или час. Были доклады с разбором одного стихотворения — этот жанр Дмитрий Евгеньевич очень любил. Вышел даже сборник «Анализ одного стихотворения», изданный на кафедре русской литературы, и отдельную книгу этих анализов издал Юрий Михайлович Лотман. Семинары проходили вечером, где-то с семи до девяти часов. После доклада было обсуждение, затем высказывался сам мэтр, и часто это переливалось в импровизированный содоклад, который по интеллектуаль­ным и профессиональным качествам значительно превосходил услышанное ранее. 

О дружбе с Максимовым

Дмитрий Максимов © Институт мировой литературы РАН

Он вел этот семинар с конца 40-х годов: первой его любимой ученицей была Зара Григорьевна Минц, которая сама стала крупнейшим блоковедом и спе­циалистом по началу ХХ века. Эти семинары ему удавалось проводить даже в годы самого сильного мракобесия. Он прекратил их, когда ему было уже под 80 лет и надо было уходить на пенсию. Но, конечно, потом ему не хватало этой семинарской обстановки. Он очень любил устное общение, беседы на самые разнообразные общекультурные темы, обо всем на свете и часто звонил по телефону: «Саша, вы меня совсем забыли». Я говорю: «Дмитрий Евгеньевич, как я могу вас дергать без конца — вы человек занятой, и зачем мне вам надоедать своей персоной». Тогда мы договаривались о моем приходе к нему на определенный час. У него было строго регламентировано, кто когда прихо­дит: он не собирал компаний, за исключением дней рождения или еще каких-то важных событий. Это были аудиенции: вы приходите, сидите часа два, потом раздается звонок, появляется следующий посетитель, которому назначено на более позднее время. С каждым у него был свой разговор. 

О других важных встречах и знакомствах

Через Дмитрия Евгеньевича я познакомился и подружился с Ниной Ивановной Гаген-Торн, которая хорошо знала Андрея Белого. Она была его ученицей и слушала его лекции в Вольной философской ассоциации — Вольфиле  Вольная философская ассоциация (Вольфила) — общественная организация в Петрограде (Ленинграде) в 1919–1924 годах. В ее деятельности участвовали представители той части российской интеллигенции, которая в целом готова была принять Октябрьскую революцию, но считала, что для построения нового общества необходима также и духовная революция.. А через нее — с Еленой Юльевной Фехнер, искусствоведом, специалистом по голланд­ской живописи. В юности она была романтически влюблена в Андрея Белого, который писал к ней очень проникновенные письма. Их я опубликовал с разре­шения дочери Фехнер. Познакомился я и с Ириной Разумниковной Ивановой, дочерью видного литературного критика и идеолога «скифства»  «Скифы» — группа русских писателей и дея­телей искусства, принадлежащих к философ­ско-политическому течению социалисти­ческой направленности, близкому к левым эсерам. В Октябрьской революции «скифы» видели проявление очистительной «восточ­ной» стихии и начало духовного преобра­жения человечества. Иванова-Разумника, которым я занимался одним из первых. Она жила рядом с Сенной площадью в маленькой комнатушке в коммунальной квар­тире на нищенскую пенсию. От нее мне даже достались некоторые книжки, принадлежавшие Иванову-Разумнику. 

Сергей Аскольдов © Из личного архива Александра Лаврова

У меня стоит портрет Сергея Алексеевича Аскольдова  Сергей Алексеевич Аскольдов (1871–1945) — русский религиозный философ, публицист.. Дмитрий Сергеевич Лихачев, его ученик по религиозным кружкам 20-х годов, меня связал с дочерью Аскольдова, которая тоже жила в Питере и сохранила философские религиозные диалоги Аскольдова и некоторые другие его рукописи, которые я опубликовал уже в постсоветское время с предисловием Лихачева. Этот снимок был в изуродованном виде, но Дмитрий Сергеевич нашел реставратора, который привел его в нормальный вид. Один экземпляр достался мне. 

О первой поездке в Тарту и конференциях 

Участники 3-й Блоковской конференции в Тарту. 1975 год Фотография сделана для Габриэля Суперфина, находившегося тогда в заключении. © Из личного архива Александра Лаврова

Другим местом образования и формирования для нас был Тартуский универ­ситет. Тогда не надо было преодолевать границу, так что автобус проскакивал Нарву так же, как и все другие населенные пункты. Чаще всего это было ночью — мы приезжали в Тарту где-то в шесть или семь часов утра. Когда мы приехали в первый раз, город был совершенно пустынный, но уже открывались студенческие кафе. Придя в кафе рядом с ратушной площадью, мы с Гречишкиным убедились в том, что там совершенно другой сервис, другие бытовые обстоятельства. И, перекусив, отправились в университет. Русская кафедра была не в главном здании, а справа от него, в отдельном флигеле. В главном здании сидела только какая-то старушка вроде вахтера. Мы спросили, где тут кафедра русской литературы. Она отвечает: «Русский не понимаем». Характерный штрих. 

Мы с Гречишкиным — а также наш однокашник Гарик Левинтон и неко­торые другие — стали ездить на студенческие конференции, которые устраи­вались на кафедре русской литературы Тартуского университета. В материалах этих студенческих конференций появились наши первые публикации. На засе­даниях мы обнаружили совершенно другую атмосферу. Это были подлинно научные, задорные, яркие публичные мероприятия. Обычно все эти конферен­ции — какая-то рутинная скука: пришел человек, отчитал доклад перед пятью следующими докладчиками, удалился из помещения. На его место выходит другой выступающий — и тому подобное. А там была подлинная атмосфера научных дискуссий, и все это перетекало в так называемую неофициальную часть. Там завязывались дружеские контакты, там я познакомился с моим другом Романом Тименчиком, с Лазарем Флейшманом, со многими другими. Из старших там были близкий друг Юрия Михайловича Лотмана и сам знаме­нитый ученый Борис Андреевич Успенский, Вячеслав Всеволодович Иванов. Эти связи с Тартуским университетом продолжались у меня практически всю жизнь, и, когда миновало время студенческих конференций, мы стали там появляться на конференциях общего плана, и потом я приезжал туда множество раз. 

 
Роман Тименчик: «Наша профессия — объяснять утраченные смыслы»
О встрече с Анной Ахматовой, прогулках по Рижскому взморью и идеях, парящих в ноосфере

О непоступлении в аспирантуру и работе секретарем академика Алексеева

Могила академика Михаила Алексеева в Комарове © Из личного архива Александра Лаврова

В аспирантуру нас с Гречишкиным рекомендовал тогдашний ученый секретарь Пушкинского Дома Владимир Николаевич Баскаков. Он был в той группе лиц, которая не принимала экзаменов, но предупредил нас, что вопросы будут по нашей теме. Нам же задали вопросы по совершенно другим темам, к кото­рым мы не готовились. В результате мы оба в аспирантуру не прошли: мне поставили четверку, а Гречишкину — тройку. Тогда Баскаков предложил мне штатное место в Пушкинском Доме в качестве референта академика Алексеева, и следующие десять лет я провел каждый день общаясь с Михаилом Павло­вичем. А Гречишкин пошел работать в журнал «Правоведение», а потом учился в Пушкинском Доме в заочной аспирантуре. Так сложилась моя работа: благо­даря ей я имел возможность каждодневно общаться не только с замечательным ученым, но и с людьми, которыми он был окружен. 

О неумении навязываться и ворохе писем Блока в кошелке

Я человек достаточно замкнутого свойства и не умею навязываться людям. Мой старинный друг Александр Ефимович Парнис сам со всеми вступал в переписку — писал в Париж Борису Зайцеву, контактировал с Давидом Бурлюком, с Николаем Харджиевым, с Алексеем Кручёных. То есть само­забвенно варился во всем этом. Я же обращался к информантам только тогда, когда это требовалась. Дмитрий Евгеньевич Максимов сосватал нас к Нине Ивановне Гаген-Торн, а Лихачев — к Александре Сергеевне Алексеевой-Аскольдовой, но это были единичные случаи, и я не могу сказать, что знал многих, кто еще жил в Питере. Была, например, жива Ольга Гильдебрандт-Арбенина, жена Юрия Юркуна из круга Кузмина. Я с ней не был знаком. Была жива вдова Константина Вагинова. Я же чаще всего обращался к людям, когда этого требовал поиск фактологической информации или неизданных текстов. Хотя бывало, что некоторые информанты сами на меня выходили. 

Например, одна старушка владела рукописью ранней большой поэмы о Мель­моте Скитальце Кузьминой-Караваевой — матери Марии, которая погибла в фашистском концлагере. И вот она сама появилась с этой рукописью, и мы ее опубликовали в ежегоднике «Памятники культуры. Новые открытия». Еще был случай, когда в Пушкинский Дом пришла c кошелкой вдова сына Михаила Леонидовича Лозинского. Она вынула оттуда ворох неизданных писем Блока к Лозинскому и говорит: «Тут кто-нибудь этим интересуется?» Уже потом она открыла доступ в свою квартиру на Каменноостровском проспекте, которую Лозинский приобрел еще в 1915 году, когда был выстроен этот дом. После его смерти вся библиотека и весь архив остались в том же виде, в каком они были при Лозинском. Книги были расставлены на полках в том же порядке, в кабинете у него были рукописи и корректуры акмеистского журнала «Гиперборей» с правкой Гумилева, Мандельштама, Владимира Нар­бута. На материале этого архива мы с Тименчиком подготовили публикации неизвестных рецензий Гумилева. 

О тяге к terra incognita 

До малого филфака меня больше интересовала старая литература — по преиму­ществу XIX век, не обязательно русский. А тут прошла целая плеяда новых имен — в 1965 году появилось первое издание Цветаевой в «Библиотеке поэта», в 1966-м — Белый. Эти же имена постоянно называли наши старшие товарищи с малого филфака. Так что тяга к модернистам возникла сразу — еще и потому, что это была terra incognita. Эти имена или были в загоне, или их издавали крайне скудно, как того же Брюсова. Был издан полностью только Блок, но он и написал не много. А Белого не было ни одной книги — с 30-х годов до 1966-го. Вся эта литература привлекала как некий неизведанный материк. Также мы осознавали, что это уровень творчества, сопоставимый с тем, что делали крупнейшие русские писатели в XIX веке, уровня Гоголя, Тургенева и кого угодно. А Мережковский, Зинаида Гиппиус, Ходасевич и другие находились при советской власти или в загоне, или в оклеветанном виде.

Большинство из них были не в ладах с режимом, который тогда царствовал в стране, и это тоже был значительный притягательный момент. Заниматься мы ими начинали именно в плане источниковедческом, то есть уже тогда писали о них честно, без поправок на идеологические диктаты и нормы письма, заданные пореволюционными десятилетиями. Собственно, един­ственное, чем я горжусь в своей практике тех лет, — это то, что я могу пере­издать сейчас любую из работ советского времени, никак ее не корректируя. То есть найдется много чего нового дополнительно написать, но это не значит, что я должен что-то переписывать. Мы с Гречишкиным даже издали сборник «Символисты вблизи», составленный только из наших работ советского времени. Я только сделал к ним некоторые дополнительные постскриптумы, но тексты при этом никак не переделывались.

Об увлечении символистами и комментарии как способе контрабанды

Александр Лавров с женой Татьяной, Борис Равдин и Роман Тименчик в Риме © Из личного архива Александра Лаврова

Символизм — это большое течение, а акмеисты — маленькая группа. К тому же акмеисты уже были разобраны: Тименчик занимался Ахматовой, Мандель­штамом — известный фанатик Мандельштама Саша Морозов, Гумилевым — Нелли Иванникова, которая мало что напечатала, но прокопала массу мате­риалов. Первая наша совместная работа с Гречишкиным была «Брюсов и Ан­дрей Белый». Брюсов — лицо достаточно признанное, он и в ВКП(б) состоял, ну и Белый как пристежка к нему. Вот так и пошло: Брюсов и Белый — два основных автора, которыми я всю жизнь занимаюсь. Потом к ним присоеди­нились Мережковский, Волошин, Блок и так далее. 

В основном мы занимались публикацией неизданных материалов из архивов и архивными разысканиями. Архивную единицу можно было ввести в оборот без солидного идеологического сопровождения — просто охарактеризовав конкретную ситуацию, конкретное лицо, персонажа. Вот тогда у нас и появился новый тип комментария — развернутого, с большими дополнительными эта­жами материалов. Первым его освоил Гарик Суперфин еще до своей посадки: его стиль работы — к письму в четыре строки давать комментарий в четыре страницы. Образец такой работы — письма Ахматовой к Брюсову (совместно с Романом Тименчиком), где писем несколько строчек, а работа на 20 страниц. Это была возможность контрабанды — за счет какой-то приемлемой темы протаскивать в комментариях дополнительную информацию о людях, о ко­торых ничего не печаталось. Заведующий сектором советской литературы в Пушкинском Доме Валентин Архипович Ковалев, который в прошлом был прокурором на Дальнем Востоке, на обсуждении наших докладов как-то сказал, что мы занимаемся ненужным трупокопательством, вытаскиванием каких-то сомнительных и никому не интересных персон.

 
Габриэль Суперфин: «Во мне на всю жизнь застряла бацилла архивного поиска»
Специалист по архивам — о необычном имени, детдоме, учебе в Тарту и работе садовником

О психологии творчества и незаконченных сюжетах 

У меня не возникает связи с моими героями — скорее понимание, что мог написать, а чего не мог написать тот или иной писатель. Поэтому несколько моих работ посвящены реконструкции неосуществленных или незаконченных замыслов. Примерно зная психологию творчества, кругозор мысли и творче­ские интересы того или иного писателя — скажем, Андрея Белого, — я могу себе представить, как мог бы развернуться тот или иной сюжет в его интер­претации, сюжет намеченный, продуманный, но не реализованный в полном объеме. Так я, например, написал работу «Производственный роман Андрея Белого». Он собирался его писать в начале 30-х годов, когда пытался наладить жизнь после ареста жены и разгрома антропософского общества и доказать свою советскость на официальном уровне. Но так и не написал. Я занимаюсь реконструкциями этого замысла и прихожу к выводу, что производственный роман получился бы с двойным дном, потому что единственная производ­ствен­ная практика, которая была у Белого, — это строительство антропософ­ского центра в Гётеануме. И только этими личными впечатлениями и пере­живаниями он мог воспользоваться, когда стал бы кроить этот так и не скроен­ный сюжет.

О Викторе Андрониковиче Мануйлове

Вячеслав Иванов со своими учениками в Баку Виктор Андроникович Мануйлов опирается на его колено. © Из личного архива Александра Лаврова

У меня в кабинете висит фотография, где Вячеслав Иванов запечатлен со своими учениками. Она висела над кроватью Виктора Андрониковича Мануйлова, еще одного из наших профессоров. По основной своей специаль­ности он был лермонтовед, а изначально поэт, переставший регулярно писать в 30-е годы. А еще он был профессиональный хиромант. Лично у Виктора Андрониковича я не обучался — разве что он читал нам на первом курсе общую лекцию — введение в литературоведение. Он был человек исключительно широ­кого круга контактов и редчайшей доброжелательности. Готов был восхи­щаться даже теми писаниями, которые требовали гораздо более критического отношения. В его градации существовали только две оценки: пять и четыре. 

Виктор Мануйлов © Из личного архива Александра Лаврова

Мануйлов всячески способствовал сохранению архива Волошина и передаче его в Пушкинский Дом, содействовал первым публикациям волошинских акваре­лей и первым его выставкам. Он видел Волошина всего несколько дней, а потом с ним только переписывался. Наиболее тесные связи он поддерживал с его вдовой, каждый год ездил в Коктебель, жил в волошинском доме и зани­мался разборкой архива. Марья Степановна в этом была совсем малосведущая и могла что-то выкинуть. Что-то ей там не понравилось, что-то она загубила просто по случайности — положила какие-то рукописи на чердак, и это все залило дождем. Мануйлов организовал предварительное описание библиотеки, и теперь весь этот архив присутствует в собрании сочинений. 

У нас завязались контакты в 1971 году на Брюсовских чтениях в Москве, где он делал доклад «Брюсов и Волошин». А у нас с Гречишкиным были переко­пированы письма, которых он не знал, мы их ему предоставили, он с большими благодарностями внутри этой статьи их напечатал, и с тех пор у нас завязались контакты, личные и частные. 

У Мануйлова было набрано много материала, но он не был ни сгруппирован, ни прокомментирован. Я собрал команду из комментаторов, и с этого начались наши регулярные деловые общения. К сожалению, он не дожил до выхода в свет «Ликов творчества» — его настигла возрастная болезнь, и он умер в психоневрологическом интернате на «Удельной». По завещанию ко мне отошли его книжки и некоторые архивные единицы, в частности воспоми­нания о Вячеславе Иванове Сергея Витальевича Троцкого, друга его семьи, которые я опубликовал в «Новом литературном обозрении». Среди этих книг есть раритеты, в том числе с автографами Вячеслава Иванова. В Бакинском университете Иванов был профессором в начале 1920-х годов, Мануйлов был его любимым учеником, сопровождал в последней поездке в Москву и присут­ствовал при его последнем свидании с Брюсовым. Иванов говорил тогда Брюсову: «До чего ты докатился, Валерий, почему ты так загубил свой талант». А Брюсов ничего не мог ответить, только что-то мямлил и смущался.

О целине

Александр Лавров. Тарту, 2012 год © Alma Pater / CC BY-SA 3.0

То, что я публикую впервые, действительно публикуется впервые. Но иногда этому предшествовало знакомство других исследователей с тем же материа­лом, и они его где-то цитировали, учитывали в собственных сочинениях и тому подобное. Кроме того, у нас все — целина: куда ни копни, все впервые. 

Только за последние годы нам удалось более или менее собрать и издать Андрея Белого. «История становления самосознающей души», его важнейшее философское сочинение, издано впервые моими коллегами только в прошлом году. Мы издали его важнейшие эпистолярные комплексы — переписку с Ива­новым-Разумником, переписку с Эмилием Метнером, письма к Маргарите Морозовой, в полном виде его переписку с Блоком. Это все материал, давно находившийся в архиве и использовавшийся, но остававшийся невостребо­ванным, не прокомментированным в полном объеме. Эпистолярные тома Волошина на две трети содержат письма, впервые публикуемые по рукописям. Архив Брюсова вообще до сих пор толком не освоен — масса его незавершен­ных замыслов, и исторических, и филологических, по сей день лежит в рукопи­сях. Не изданы его эпистолярные большие комплексы — письма к жене и роди­телям, письма к поэту-символисту Александру Лангу-Миропольскому, очень важные юношеские письма и много других вещей, которые просто ждут своего часа. 

О планах

У меня была давняя идея подготовить том «Литературного наследства», посвященный полному изданию переписки Брюсова и Петра Перцова. Это редактор журнала «Новый путь», крупный публицист, поэт, фигура из круга Мережковского, Зинаиды Гиппиус и Розанова, с которым у него переписка в 300 писем. Переписка с Брюсовым продолжалась около 15 лет, и там около 350 писем. Первыми их стал публиковать сам Перцов — в советские годы он жил здесь и бедствовал. И вот он издал в Государственной академии художественных наук письма Брюсова к нему за первые четыре года, потом издавал спорадически эти письма в разных журналах. В 1937 году Дмитрий Евгеньевич Максимов поместил подборку писем в символистском томе «Лите­ратурного наследства». Но в полном объеме это не было издано. Мы соби­­ра­лись это делать вместе с покойным Николаем Котрелевым, но руки не дошли. Так что это замысел, до которого руки доходят только сейчас, а так ему лет 20. 

Максимилиан Волошин. Литография Надежды Войтинской © Из личного архива Александра Лаврова

В планах у меня продолжить исследования Волошина — тех аспектов, которые собранием сочинений обойдены. Там нет работ текстологического характера, которые академическим образом препарировали бы автографы поэм и стихо­творений. Архив Волошина очень хорошо сохранился, и письма к нему представлены почти исчерпывающим образом, за исключением тех, которые погибли под дождем или были утрачены. Но архивы корреспондентов Воло­шина часто погибли вовсе или сохранились в незначительном количестве. Поэтому существует целый ряд односторонних переписок, и как раз в таких односторонних переписках самые интересные письма — те, в которых гово­рится не только об этих корреспондентах, но и о самом Волошине. Часто там дается какая-то ответная информация, пересказываются его суждения или о них дается представление. Публикацию такой подборки я планирую сделать. Я уже обработал письма к Волошину Сергея Соколова (Кречетова) — это глава издательства «Гриф», которое в 1910 году выпустило первый сборник его стихотворений, письма поэтессы Марии Моравской (она исчезла из страны и скончалась уже в наши дни в Чили), письма филолога и переводчика Бориса Исааковича Ярхо к Волошину (эпистолярная часть архива Ярхо погибла после его ареста и смерти). Вот такой собирается волошинский сборник. 

О работе с рукописями и датировке писем

Александр Лавров. 2022 год © Arzamas

Сначала их надо скопировать, перевести в наш орфографический и пунктуационный режим, датировать, что часто очень трудно. Например, мы с Николаем Богомоловым  Николай Алексеевич Богомолов (1950–2020) — филолог, специалист по Серебряному веку, стиховед. делали переписку Брюсова и Нины Петровской. Это романическая переписка, в которой тонны любви и еще большие тонны страданий от поруганной любви. Значительную часть писем Брюсова Петровская уничтожила. Брюсов их хотя бы датировал, а она — нет. Поэтому даты такие… очень поощряющие исследователя: «пятница» или, например, «вечером». Вот как быть с такими датировками? Если внутри письма есть какие-то зацепки за исторические и прочие датируемые реалии, хроноло­гический ряд выстраивается. А есть письма, в которых нет ничего — только один поток эмоций, одна любовь, одни страдания, одни нарекания. Эти письма мы выделили в отдельную рубрику и назвали ее по Иннокентию Анненскому: у него в «Кипарисовом ларце» есть раздел «Разметанные листы». Вот такие разметанные листы с условным расположением.

Хорошо, если письмо датировано самим автором или сохранились конверты и можно датировать по штемпелям. Или открытка — там всегда стоит штем­пель получения. Если, например, известно: «Получено 17 декабря такого-то года в Москве», мы можем с уверенностью написать, что отправлено письмо 16 декабря из Петербурга. Из Киева — 15 декабря. Из Парижа — получение на четвертый день, из Лондона — на пятый. Тогда почта работала не так, как сейчас, и отклонения бывали очень редко. Просто случалось, что письмо человек пишет вечером, ставит дату, а оно уходит утром, поэтому письмо, скажем, от 16 декабря имеет штемпель получения 18 декабря, а отправлено оно утром 17-го. Но между Петербургом и Москвой с 1890-х годов и до 1917 года письмо железно попадало в руки адресата на следующий день. 

Затем идет выстраивание общего хронологического ряда переписки, двусторонней или односторонней, и комментирование — пояснение реалий, которые в письмах содержатся. Тут существуют разные методы. Можно комментировать лицо при первом упоминании, но я предпочитаю исполь­зовать в больших работах аннотированный указатель имен, чтобы не писать какие-то элементарные вещи типа «Платон, древнегреческий философ», а комментировать только конкретный фрагмент текста. Что там процити­ровано, на что делается отсылка, какой исторический прецедент в данном случае подразумевается — или еще что-то. Иногда определить это бывает очень сложно, потому что за текстом стоят обстоятельства личного общения, на них идут намеки и ссылки в письмах, но реконструировать их мы не можем. Тогда надо или гадать, то есть предположительно комментировать, или демонстрировать свое полное фиаско. Последнее лучше, чем давать волю воображению.

О поиске иголки в стоге сена и голых дикарях у костра

Александр Лавров в Женеве. Фотография Ефима Эткинда © Из личного архива Александра Лаврова

Самое любимое — это когда находишь реалию или обстоятельство, которое было очень трудно отыскать, иголку в стоге сена. Например, приходится полгода просматривать газеты и искать, на какой странице было такое-то объявление. Скажем, объявление о журнале «Звенья», который замышляли в Москве. Якобы в «Новом времени», в рубрике «Телеграфные новости», об этом было оповещение, а журнал не состоялся. Почему мне это памятно? Потому что я так и не нашел его. Ковырялся часа два, наверное, просматривая эту огромную газету, где половина страниц — объявления о том, что нужна кухарка или служанка. 

Однажды, комментируя статью Волошина «Лица, маски и нагота», я спот­кнулся на таком эпизоде. Волошин пишет: Чарльз Дарвин, путешествуя на корабле «Бигль», плыл вдоль Огненной Земли и удивился тому, что идет снег, а местные племена ходят нагишом. Он обратился к кому-то из этих людей и спросил, не холодно ли ему. Тот ответил: «А твоему лицу не холодно?» Дарвин говорит, что нет. А тот отвечает: «А у меня везде лицо». Я лезу в «Путешествие на корабле „Бигль“»  Полное название книги — «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле „Бигль“». Дарвина — ничего похожего там нет, да и вообще — на каких языках он изъяснялся бы с этим дикарем. Нашел только, что Дарвина удивило, что вокруг костра сидят голые дикари, а при этом ужасный холод. Потом я посмотрел дневники капитана Кука — там тоже ничего не нашел. В общем, вставил в комментарий этих дикарей, сидящих вокруг костра. Выходят «Лики творчества», и получаю я письмо от Михаила Леоновича Гаспарова, который пишет, что это эпизод из «Пестрых рассказов» Элиана, и указывает книгу и номер рассказа. Элиан — это II век нашей эры: его рассказы были весьма популярны и в древности, и в средневековой Европе. От Дарвина до Элиана — дистанция немалого размера. Я был вынужден поблагодарить Михаила Леоновича, чья эрудиция была безгранична, и уже во втором издании дать правильную ссылку.