Литература

Александр Лавров: «У нас всё — целина: куда ни копни, всё впервые»

Что общего у научного комментария с контрабандой? Как предсказать развитие сюжета незаконченного романа и датировать письмо без даты? А также кошелка с ворохом писем Блока, лекции чудовищно простуженного Проппа и поэзия русского символизма как terra incognita. В цикле «Ученый совет» — филолог Александр Васильевич Лавров

Александр Васильевич Лавров
(р. 1949)

Литературовед, специалист по творчеству Александра Блока, Валерия Брюсова, Андрея Белого, Максимилиана Волошина, Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус и других символистов. Член-корреспондент (1997), академик Российской академии наук (2008), доктор филологических наук. С 1971 года — сотрудник Института русской литературы (Пушкинский Дом). Тема кандидатской диссертации (1985) — «Валерий Брюсов и литературное движение 1900-х годов», докторской (1995) — «Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность». Участвовал в изданиях сочинений Александра Блока, Максимилиана Волошина, Алексея Ремизова, Дмитрия Мережковского, Иванова-Разумника и др. Редактор-составитель биографического альманаха «Лица». Член Союза писателей Петербурга (1990) и русского ПЕН-центра (2000). Участник редкол­легий журналов «Русская литература» и «Новое литературное обозрение», книжных серий «Литературное наследство» и «Литературные памятники», биобиблиографичес­кого словаря «Русские писатели. 1800–1917». В 2007 году получил премию имени Пушкина РАН за монографию «Русские символисты. Этюды и разыскания». Лауреат премии Андрея Белого (2008). Автор книг: «Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность» (1995), «Этюды о Блоке» (2000), «Символисты вблизи. Статьи и публикации» (совместно с Сергеем Гречишкиным; 2004), «Русские символисты. Этюды и разыскания» (2007), «Андрей Белый. Разыскания и этюды» (2007), «Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации» (2015), «Тексты и комментарии. Из материалов к истории русской литературы первой трети XX века» (2018). 

Научные интересы: история русского символизма.

Александр Лавров: «У нас всё — целина: куда ни копни, всё впервые»© Arzamas

О смерти Сталина 

Александр Лавров в детстве © Из личного архива Александра Лаврова

Первое воспоминание у меня как у Льва Толстого: меня купают в ванночке в теплой кухне. Не знаю, правда, это мое личное воспоминание или я это у Толстого вычитал. Одно из ранних воспоминаний — кончина товарища Сталина. Меня это очень поразило, потому что я впервые наблюдал разницу восприятий в нашей квартире, которая тогда была коммунальной. Соседка причитала: ой, куда ушел наш отец родной, как мы дальше будем жить и прочее. Мама пришла с сухими словами, что умер Сталин. Я тогда не знал, кто такой Сталин, но понял, что случилось что-то значительное. А ночью бабушка перед лампадкой, перед иконой благодарила Господа за то, что убрал его. То есть ситуация отечественного двоемыслия вошла в меня как одно из самых ранних восприятий жизни. Потом это все усугублялось школой, потому что меня предупреждали, чтобы я никому ничего не говорил лишнего. 

О дедушке-парикмахере, коммунальной квартире на Заставской улице и блокаде

Александр Лавров в детстве с матерью и сестрой © Из личного архива Александра Лаврова

Эта коммунальная квартира за Московской заставой раньше принадлежала всей нашей семье: мы — петербуржцы и прослеживаемся в этом качестве до 60-х годов XIX века. Мой дедушка, умерший от голода в блокаду, имел две парикмахерские и сам был парикмахером. Одна находилась на углу Заставской улицы и ныне Московского, а изначально Забалканского проспекта, а вторая — на первом этаже нашего дома на Заставской улице (на втором этаже была квартира). После войны нас уплотнили, но соседи были только одни, и мы хо­ро­шо ладили, так что всех прелестей отечественной коммунальной жизни с кастрюлями на замке и прочим мне видеть не доводилось. 

Отец мой, Василий Васильевич Лавров, работал в Арктическом и Антаркти­ческом институте в Фонтанном доме, во флигеле которого жила Ахматова. Он занимался физикой и механикой льда и плавал на известном ледоколе «Ленин». А мама, Нина Борисовна Лаврова, в девичестве Аверкина, — врач и заведовала педиатрической поликлиникой. Мама окончила школу 22 июня 1941 года. Большинство мальчиков из ее класса с войны не вернулись. Она работала в блокаду на Ржевке — это предместье Питера к востоку от Охты — в какой-то конторе военного назначения и каждый день ходила на работу пешком с Моховой улицы в самом центре по льду Невы и дальше по шоссе. 

Мама провела здесь всю блокаду — от первого до последнего дня. И бабушка, ее мать, тоже. Вторую бабушку с Заставской улицы эвакуировали в 1942 году, после самой тяжелой зимы. В детстве, наряду с впечатлениями от купаний в ванне, самые первые были у меня известия о том, что творилось в блокаду, — не официального свойства, а чисто бытового. Так что все детали блокадной жизни мне были известны почти с младенчества. Была в семье ритуальная установка — не выбрасывать ни одного кусочка хлеба, хоть бы он был засох­ший, заплесневелый и так далее. Можно выбросить пирожное, кусок мяса, но никак не хлеб. И еще были постоянные попреки, что я не ем то, что мне не нравится, и не те бутерброды предпочитаю. Меня укоряли, что я не сидел без воды и хлеба и являю собой капризное существо. 

О любви к приключенческой литературе и ненависти к советской

Александр Лавров в детстве © Из личного архива Александра Лаврова

Библиотека отца состояла из физических, химических и прочих книг, и я собирал художественную литературу вместе с бабушками, которые мне дарили книги. То есть с нуля. Я научился читать так: бабушка читала мне «Тома Сойера», и я следил за движениями ее пальцев. Так я освоил этого «Тома Сойера» и читал его уже сам по нескольку раз. А потом «Робинзона Крузо», Жюля Верна, Майн Рида, «Хижину дяди Тома». Это были мои первые книги, на которых я воспитывался. Сейчас они, затертые до основания, находятся у меня на даче. Именно это привило мне любовь к литературе, притом, что характерно, к литературе зарубежной, хотя в конце концов я стал русистом. Конечно, в детстве все читали и Корнея Чуковского, и сказки Пушкина, но больше всего меня воспитывала и организовывала мое сознание эта приключенческая литература, не всегда на детей рассчитанная. Что касается раннего чтения, то у меня была совершенно элиминирована советская лите­ратура. А когда кто-то дарил книги про пионеров и тому подобную макулатуру, то чаще всего я их или не дочитывал, или прочитывал без интереса. С детства у меня было совершеннейшее отвращение к этому чтиву. Поскольку в школе знали, что я много читаю, мне поручили выпускать стенную газету. Я изгото­вил газету под названием «Юный читатель» и разместил там картинки из «Трех мушкетеров», портрет графа Монте-Кристо в цилиндре в профиль, какие-то сценки из «Всадника без головы» и фрагменты из этих сочинений. Ни пионерской, ни октябрятской тематики там не было. Газета провисела два дня, после чего ее было приказано снять, потому что она непригодна для школьников. 

О тусклых школах и малом филфаке

Александр Лавров в детстве © Из личного архива Александра Лаврова

Потом мы переехали с Заставской улицы поближе к Кировскому заводу в отдельную квартиру. Так что я учился в двух школах. Обе были самые обычные, и впечатления от них остались тусклые и малоприятные, как от унылой и достаточно назойливой в своих требованиях советской идеологической конторы. В выпускной характеристике мне написали: интересуется литературой, но не интересуется общественной работой. 

Родители долго не могли смириться с тем, что я не хочу идти по физи­ческой или тригонометрической части, и собирались даже поступить меня в Институт водного транспорта, поскольку там был блат. Но меня не удалось переубедить, и я стал ходить на малый филфак. Это было объединение для старших школьников, которым руководили студенты старших курсов фило­логического факультета Ленинградского университета. Среди преподавателей были такие известные люди, как ныне покойный поэт Витя Кривулин. На ма­­лом филфаке я познакомился с моим другом и будущим соавтором Сергеем Гречишкиным. И с этого у меня началось филологическое образование.

Сергей Гречишкин © Из личного архива Александра Лаврова

Про малый филфак каким-то образом услышал кто-то из родителей, и папа пошел меня пристраивать. Это был 1965 год и мой первый визит в универ­си­тет. Нам рассказывали про писателей, которые не входили в школьную про­­грамму, а если и входили, то в непривычном для обычного школь­ника ключе. Скажем, тот же Кривулин делал доклад о Пришвине как натурфилософе, а отнюдь не авторе забавных сказок про зверюшек. Тогда впервые нам делали доклад о Хлебникове. И сами мы тоже должны были выступать, и я блекотал что-то про Валерия Брюсова, которым до сих пор занимаюсь и который проходит через всю мою жизнь. В общем, эти студенты-старшекурсники были очень продвинутыми и дали нам какую-то установку на дальнейшую жизнь и на дальнейшие профессиональные занятия. В 1966 году я сдал вступительные экзамены на филфак с превышением баллов — надо было набрать 19, а я набрал 20. 

О простуженном Проппе и лекциях по фольклору

Филфак нашего времени — это 1966–1971 годы. Нашими преподавателями были крупнейшие ученые, крупнейшие русские филологи, притом в основном на кафедре русской литературы. На первом курсе я слушал лекции о былинах Бориса Николаевича Путилова, классика фольклористики. Владимир Яковле­вич Пропп, крупнейший фольклорист, прочел нам несколько лекций о сказках, и больше всего я запомнил не столько их содержание, сколько то, что он был чудовищно простужен и кашлял через каждые два слова. 

О Борисе Федоровиче Егорове, палитре русской критики и зарезанном томе переводов

Борис Егоров © Книжная лавка писателей

Борис Федорович Егоров читал курс истории русской критики, которая тогда освещалась исключительно в демагогическом плане, представляли ее четыре столпа: Белинский, Добролюбов, Чернышевский и Писарев. Борис Федорович посвящал лекции тем авторам, которых он тогда сам изучал впервые — осно­вательно и в объективном ключе. Славянофилам — Алексею Степановичу Хомя­­кову, Ивану Киреевскому; либеральным критикам — Анненкову и Валериану Майкову и тому подобное. То есть палитра представала во всех цветах, а не толь­ко в одном, красно-коричневом, как во всех официальных курсах. Из этих лекций мы почерпнули массу того, чего не было в тогдашних учебных пособиях. 

Он же вел первый просеминар по поэтике и истории литературы, где мы писали наши первые даже не курсовые, а предкурсовые работы. Борис Федорович давал полную свободу в выборе тем и интерпретаций. Я тогда только что прочитал купленную в букинистическом магазине книгу сказок Ремизова и вызвался написать разбор поэтики и ритмической организации сказки из его книги «Посолонь». Борис Федорович очень одобрил эту работу и даже сказал, что надо бы ее напечатать, хотя, конечно, она была еще ученического уровня. 

Обложка книги «Мастера русского стихотворного перевода» из серии «Библиотека поэта». Москва, 1968 год © Издательство «Советский писатель»

Его очень любили студенты, потому что он с ними всегда находил общий язык и был человеком своего круга. Тогда как раз была зарезана цензурой двухтом­ная книга «Мастера русского стихотворного перевода» в серии «Библиотека поэта», подготовленная Ефимом Григорьевичем Эткиндом. Из первого тома выдрали крамольную страницу, где Эткинд посмел написать, что в 30-е годы многие яркие поэты, не имея возможности работать и выражать себя в инди­видуальном творчестве, вынуждены были перейти на переводческую деятель­ность и тем самым у нас образовалась целая плеяда замечательных переводчи­ков. А второй том полностью пошел под нож, потому что цензура потребовала вычеркнуть Гумилева, Ходасевича, Жаботинского и вместо них вставить других переводчиков. Это требовало печатания нового тиража в обновленной версии. Какой-то рабочий типографии, куда завезли тираж, еще не вложенный в синий переплет, увидел, что внутри стихи, вспомнил, что у его знакомой есть сын, стихами интересующийся, и прихватил одну книгу с собой. Сыном был Сережа Гречишкин. Этот недоуничтоженный экземпляр до сих пор стоит у меня на полке. 

Мы с Сережей гордо принесли эту книгу Борису Федоровичу Егорову, который тогда был заместителем главного редактора «Библиотеки поэта». Он сказал: «У, ребята, поздравляю вас, какие вы молодцы, какие вы умельцы» — и тому подобное. В этом плане мы с ним были совершенно накоротке: ни возрастная дистанция, ни какие-то идейные перестрахования не играли роли. 

О Павле Наумовиче Беркове и брюсовском спецсеминаре

Павел Берков © Санкт-Петербургский государственный университет

Первый научный семинар по Брюсову организовал Павел Наумович Берков — классик изучения литературы XVIII века, параллельно всю жизнь интересо­вав­шийся Брюсовым. Он объявил спецсеминар по Брюсову, и там мы с Гречиш­киным сделали нашу первую работу о биографических источниках романа «Огнен­ный ангел», которая позднее в доработанном виде была напечатана в Венском славистическом альманахе и еще дважды переиздавалась в россий­ских изданиях. Павел Наумович был моим первым учителем. После его кончи­ны в 1969 году мы, как сироты, перекочевали в смежный семинар — знаме­нитый блоковский семинар Дмитрия Евгеньевича Максимова — и уже в нем писали дипломные работы. Дмитрий Евгеньевич был человек сложного харак­тера и ревнив. В его семинаре мы считались чужаками: дружба, соавторство и душевное согласие установились у нас позднее. 

О самом модном семинаре

Блоковский семинар был самым модным из всех семинаров. Это был поэти­ческий семинар: Дмитрий Евгеньевич и сам был поэт, тогда писавший непригодные для советской печати стихи — они были опубликованы уже посмертно. Он был поклонником лирически ориентированного литерату­роведения, и поэтому туда стекались и поэты: ныне покойная Лена Шварц, ныне здравствующий Сергей Стратановский, тот же Витя Кривулин. 

Блок был щитом, а доклады делали на разные темы. Таня Никольская — об обэриутах и Вагинове, Белла Улановская — о Федоре Сологубе. Дмитрий Евгеньевич общался с Жанной Матвеевной Брюсовой, вдовой Брюсова, и с Клавдией Николаевной Бугаевой, вдовой Андрея Белого. Он помогал Клавдии Николаевне — в том числе материально — вплоть до ее смерти в 1970 году. Последние годы она была прикована к постели и жила на нищен­скую вдовью пенсию. Дмитрий Евгеньевич хранил полученную от Клавдии Николаевны посмертную маску Белого — она торжественно лежала в его кабинете на отдельной полке.

На блоковский юбилей он пригласил людей, которые близко знали Блока, и они выступали с воспоминаниями о нем: поэтессу Надежду Александровну Павлович, Самуила Мироновича Алянского, главу издательства «Алконост», в котором выходили почти все пореволюционные книги Блока. И мы имели возможность лицезреть живую историю литературы в лице этих блоковских близких друзей.

На семинаре была обязательная перекличка — у Максимова в этом смысле был какой-то кондуит. Он перечислял всех по алфавиту и следил, чтобы никто не пропускал занятий. Доклад обычно занимал 45 минут или час. Были доклады с разбором одного стихотворения — этот жанр Дмитрий Евгеньевич очень любил. Вышел даже сборник «Анализ одного стихотворения», изданный на кафедре русской литературы, и отдельную книгу этих анализов издал Юрий Михайлович Лотман. Семинары проходили вечером, где-то с семи до девяти часов. После доклада было обсуждение, затем высказывался сам мэтр, и часто это переливалось в импровизированный содоклад, который по интеллектуаль­ным и профессиональным качествам значительно превосходил услышанное ранее. 

О дружбе с Максимовым

Дмитрий Максимов © Институт мировой литературы РАН

Он вел этот семинар с конца 40-х годов: первой его любимой ученицей была Зара Григорьевна Минц, которая сама стала крупнейшим блоковедом и спе­циалистом по началу ХХ века. Эти семинары ему удавалось проводить даже в годы самого сильного мракобесия. Он прекратил их, когда ему было уже под 80 лет и надо было уходить на пенсию. Но, конечно, потом ему не хватало этой семинарской обстановки. Он очень любил устное общение, беседы на самые разнообразные общекультурные темы, обо всем на свете и часто звонил по телефону: «Саша, вы меня совсем забыли». Я говорю: «Дмитрий Евгеньевич, как я могу вас дергать без конца — вы человек занятой, и зачем мне вам надоедать своей персоной». Тогда мы договаривались о моем приходе к нему на определенный час. У него было строго регламентировано, кто когда прихо­дит: он не собирал компаний, за исключением дней рождения или еще каких-то важных событий. Это были аудиенции: вы приходите, сидите часа два, потом раздается звонок, появляется следующий посетитель, которому назначено на более позднее время. С каждым у него был свой разговор. 

О других важных встречах и знакомствах

Через Дмитрия Евгеньевича я познакомился и подружился с Ниной Ивановной Гаген-Торн, которая хорошо знала Андрея Белого. Она была его ученицей и слушала его лекции в Вольной философской ассоциации — Вольфиле  Вольная философская ассоциация (Вольфила) — общественная организация в Петрограде (Ленинграде) в 1919–1924 годах. В ее деятельности участвовали представители той части российской интеллигенции, которая в целом готова была принять Октябрьскую революцию, но считала, что для построения нового общества необходима также и духовная революция.. А через нее — с Еленой Юльевной Фехнер, искусствоведом, специалистом по голланд­ской живописи. В юности она была романтически влюблена в Андрея Белого, который писал к ней очень проникновенные письма. Их я опубликовал с разре­шения дочери Фехнер. Познакомился я и с Ириной Разумниковной Ивановой, дочерью видного литературного критика и идеолога «скифства»  «Скифы» — группа русских писателей и дея­телей искусства, принадлежащих к философ­ско-политическому течению социалисти­ческой направленности, близкому к левым эсерам. В Октябрьской революции «скифы» видели проявление очистительной «восточ­ной» стихии и начало духовного преобра­жения человечества. Иванова-Разумника, которым я занимался одним из первых. Она жила рядом с Сенной площадью в маленькой комнатушке в коммунальной квар­тире на нищенскую пенсию. От нее мне даже достались некоторые книжки, принадлежавшие Иванову-Разумнику. 

Сергей Аскольдов © Из личного архива Александра Лаврова

У меня стоит портрет Сергея Алексеевича Аскольдова  Сергей Алексеевич Аскольдов (1871–1945) — русский религиозный философ, публицист.. Дмитрий Сергеевич Лихачев, его ученик по религиозным кружкам 20-х годов, меня связал с дочерью Аскольдова, которая тоже жила в Питере и сохранила философские религиозные диалоги Аскольдова и некоторые другие его рукописи, которые я опубликовал уже в постсоветское время с предисловием Лихачева. Этот снимок был в изуродованном виде, но Дмитрий Сергеевич нашел реставратора, который привел его в нормальный вид. Один экземпляр достался мне. 

О первой поездке в Тарту и конференциях 

Участники 3-й Блоковской конференции в Тарту. 1975 год Фотография сделана для Габриэля Суперфина, находившегося тогда в заключении. © Из личного архива Александра Лаврова

Другим местом образования и формирования для нас был Тартуский универ­ситет. Тогда не надо было преодолевать границу, так что автобус проскакивал Нарву так же, как и все другие населенные пункты. Чаще всего это было ночью — мы приезжали в Тарту где-то в шесть или семь часов утра. Когда мы приехали в первый раз, город был совершенно пустынный, но уже открывались студенческие кафе. Придя в кафе рядом с ратушной площадью, мы с Гречишкиным убедились в том, что там совершенно другой сервис, другие бытовые обстоятельства. И, перекусив, отправились в университет. Русская кафедра была не в главном здании, а справа от него, в отдельном флигеле. В главном здании сидела только какая-то старушка вроде вахтера. Мы спросили, где тут кафедра русской литературы. Она отвечает: «Русский не понимаем». Характерный штрих. 

Мы с Гречишкиным — а также наш однокашник Гарик Левинтон и неко­торые другие — стали ездить на студенческие конференции, которые устраи­вались на кафедре русской литературы Тартуского университета. В материалах этих студенческих конференций появились наши первые публикации. На засе­даниях мы обнаружили совершенно другую атмосферу. Это были подлинно научные, задорные, яркие публичные мероприятия. Обычно все эти конферен­ции — какая-то рутинная скука: пришел человек, отчитал доклад перед пятью следующими докладчиками, удалился из помещения. На его место выходит другой выступающий — и тому подобное. А там была подлинная атмосфера научных дискуссий, и все это перетекало в так называемую неофициальную часть. Там завязывались дружеские контакты, там я познакомился с моим другом Романом Тименчиком, с Лазарем Флейшманом, со многими другими. Из старших там были близкий друг Юрия Михайловича Лотмана и сам знаме­нитый ученый Борис Андреевич Успенский, Вячеслав Всеволодович Иванов. Эти связи с Тартуским университетом продолжались у меня практически всю жизнь, и, когда миновало время студенческих конференций, мы стали там появляться на конференциях общего плана, и потом я приезжал туда множество раз. 

 
Роман Тименчик: «Наша профессия — объяснять утраченные смыслы»
О встрече с Анной Ахматовой, прогулках по Рижскому взморью и идеях, парящих в ноосфере

О непоступлении в аспирантуру и работе секретарем академика Алексеева

Могила академика Михаила Алексеева в Комарове © Из личного архива Александра Лаврова

В аспирантуру нас с Гречишкиным рекомендовал тогдашний ученый секретарь Пушкинского Дома Владимир Николаевич Баскаков. Он был в той группе лиц, которая не принимала экзаменов, но предупредил нас, что вопросы будут по нашей теме. Нам же задали вопросы по совершенно другим темам, к кото­рым мы не готовились. В результате мы оба в аспирантуру не прошли: мне поставили четверку, а Гречишкину — тройку. Тогда Баскаков предложил мне штатное место в Пушкинском Доме в качестве референта академика Алексеева, и следующие десять лет я провел каждый день общаясь с Михаилом Павло­вичем. А Гречишкин пошел работать в журнал «Правоведение», а потом учился в Пушкинском Доме в заочной аспирантуре. Так сложилась моя работа: благо­даря ей я имел возможность каждодневно общаться не только с замечательным ученым, но и с людьми, которыми он был окружен. 

О неумении навязываться и ворохе писем Блока в кошелке

Я человек достаточно замкнутого свойства и не умею навязываться людям. Мой старинный друг Александр Ефимович Парнис сам со всеми вступал в переписку — писал в Париж Борису Зайцеву, контактировал с Давидом Бурлюком, с Николаем Харджиевым, с Алексеем Кручёных. То есть само­забвенно варился во всем этом. Я же обращался к информантам только тогда, когда это требовалась. Дмитрий Евгеньевич Максимов сосватал нас к Нине Ивановне Гаген-Торн, а Лихачев — к Александре Сергеевне Алексеевой-Аскольдовой, но это были единичные случаи, и я не могу сказать, что знал многих, кто еще жил в Питере. Была, например, жива Ольга Гильдебрандт-Арбенина, жена Юрия Юркуна из круга Кузмина. Я с ней не был знаком. Была жива вдова Константина Вагинова. Я же чаще всего обращался к людям, когда этого требовал поиск фактологической информации или неизданных текстов. Хотя бывало, что некоторые информанты сами на меня выходили. 

Например, одна старушка владела рукописью ранней большой поэмы о Мель­моте Скитальце Кузьминой-Караваевой — матери Марии, которая погибла в фашистском концлагере. И вот она сама появилась с этой рукописью, и мы ее опубликовали в ежегоднике «Памятники культуры. Новые открытия». Еще был случай, когда в Пушкинский Дом пришла c кошелкой вдова сына Михаила Леонидовича Лозинского. Она вынула оттуда ворох неизданных писем Блока к Лозинскому и говорит: «Тут кто-нибудь этим интересуется?» Уже потом она открыла доступ в свою квартиру на Каменноостровском проспекте, которую Лозинский приобрел еще в 1915 году, когда был выстроен этот дом. После его смерти вся библиотека и весь архив остались в том же виде, в каком они были при Лозинском. Книги были расставлены на полках в том же порядке, в кабинете у него были рукописи и корректуры акмеистского журнала «Гиперборей» с правкой Гумилева, Мандельштама, Владимира Нар­бута. На материале этого архива мы с Тименчиком подготовили публикации неизвестных рецензий Гумилева. 

О тяге к terra incognita 

До малого филфака меня больше интересовала старая литература — по преиму­ществу XIX век, не обязательно русский. А тут прошла целая плеяда новых имен — в 1965 году появилось первое издание Цветаевой в «Библиотеке поэта», в 1966-м — Белый. Эти же имена постоянно называли наши старшие товарищи с малого филфака. Так что тяга к модернистам возникла сразу — еще и потому, что это была terra incognita. Эти имена или были в загоне, или их издавали крайне скудно, как того же Брюсова. Был издан полностью только Блок, но он и написал не много. А Белого не было ни одной книги — с 30-х годов до 1966-го. Вся эта литература привлекала как некий неизведанный материк. Также мы осознавали, что это уровень творчества, сопоставимый с тем, что делали крупнейшие русские писатели в XIX веке, уровня Гоголя, Тургенева и кого угодно. А Мережковский, Зинаида Гиппиус, Ходасевич и другие находились при советской власти или в загоне, или в оклеветанном виде.

Большинство из них были не в ладах с режимом, который тогда царствовал в стране, и это тоже был значительный притягательный момент. Заниматься мы ими начинали именно в плане источниковедческом, то есть уже тогда писали о них честно, без поправок на идеологические диктаты и нормы письма, заданные пореволюционными десятилетиями. Собственно, един­ственное, чем я горжусь в своей практике тех лет, — это то, что я могу пере­издать сейчас любую из работ советского времени, никак ее не корректируя. То есть найдется много чего нового дополнительно написать, но это не значит, что я должен что-то переписывать. Мы с Гречишкиным даже издали сборник «Символисты вблизи», составленный только из наших работ советского времени. Я только сделал к ним некоторые дополнительные постскриптумы, но тексты при этом никак не переделывались.

Об увлечении символистами и комментарии как способе контрабанды

Александр Лавров с женой Татьяной, Борис Равдин и Роман Тименчик в Риме © Из личного архива Александра Лаврова

Символизм — это большое течение, а акмеисты — маленькая группа. К тому же акмеисты уже были разобраны: Тименчик занимался Ахматовой, Мандель­штамом — известный фанатик Мандельштама Саша Морозов, Гумилевым — Нелли Иванникова, которая мало что напечатала, но прокопала массу мате­риалов. Первая наша совместная работа с Гречишкиным была «Брюсов и Ан­дрей Белый». Брюсов — лицо достаточно признанное, он и в ВКП(б) состоял, ну и Белый как пристежка к нему. Вот так и пошло: Брюсов и Белый — два основных автора, которыми я всю жизнь занимаюсь. Потом к ним присоеди­нились Мережковский, Волошин, Блок и так далее. 

В основном мы занимались публикацией неизданных материалов из архивов и архивными разысканиями. Архивную единицу можно было ввести в оборот без солидного идеологического сопровождения — просто охарактеризовав конкретную ситуацию, конкретное лицо, персонажа. Вот тогда у нас и появился новый тип комментария — развернутого, с большими дополнительными эта­жами материалов. Первым его освоил Гарик Суперфин еще до своей посадки: его стиль работы — к письму в четыре строки давать комментарий в четыре страницы. Образец такой работы — письма Ахматовой к Брюсову (совместно с Романом Тименчиком), где писем несколько строчек, а работа на 20 страниц. Это была возможность контрабанды — за счет какой-то приемлемой темы протаскивать в комментариях дополнительную информацию о людях, о ко­торых ничего не печаталось. Заведующий сектором советской литературы в Пушкинском Доме Валентин Архипович Ковалев, который в прошлом был прокурором на Дальнем Востоке, на обсуждении наших докладов как-то сказал, что мы занимаемся ненужным трупокопательством, вытаскиванием каких-то сомнительных и никому не интересных персон.

 
Габриэль Суперфин: «Во мне на всю жизнь застряла бацилла архивного поиска»
Специалист по архивам — о необычном имени, детдоме, учебе в Тарту и работе садовником

О психологии творчества и незаконченных сюжетах 

У меня не возникает связи с моими героями — скорее понимание, что мог написать, а чего не мог написать тот или иной писатель. Поэтому несколько моих работ посвящены реконструкции неосуществленных или незаконченных замыслов. Примерно зная психологию творчества, кругозор мысли и творче­ские интересы того или иного писателя — скажем, Андрея Белого, — я могу себе представить, как мог бы развернуться тот или иной сюжет в его интер­претации, сюжет намеченный, продуманный, но не реализованный в полном объеме. Так я, например, написал работу «Производственный роман Андрея Белого». Он собирался его писать в начале 30-х годов, когда пытался наладить жизнь после ареста жены и разгрома антропософского общества и доказать свою советскость на официальном уровне. Но так и не написал. Я занимаюсь реконструкциями этого замысла и прихожу к выводу, что производственный роман получился бы с двойным дном, потому что единственная производ­ствен­ная практика, которая была у Белого, — это строительство антропософ­ского центра в Гётеануме. И только этими личными впечатлениями и пере­живаниями он мог воспользоваться, когда стал бы кроить этот так и не скроен­ный сюжет.

О Викторе Андрониковиче Мануйлове

Вячеслав Иванов со своими учениками в Баку Виктор Андроникович Мануйлов опирается на его колено. © Из личного архива Александра Лаврова

У меня в кабинете висит фотография, где Вячеслав Иванов запечатлен со своими учениками. Она висела над кроватью Виктора Андрониковича Мануйлова, еще одного из наших профессоров. По основной своей специаль­ности он был лермонтовед, а изначально поэт, переставший регулярно писать в 30-е годы. А еще он был профессиональный хиромант. Лично у Виктора Андрониковича я не обучался — разве что он читал нам на первом курсе общую лекцию — введение в литературоведение. Он был человек исключительно широ­кого круга контактов и редчайшей доброжелательности. Готов был восхи­щаться даже теми писаниями, которые требовали гораздо более критического отношения. В его градации существовали только две оценки: пять и четыре. 

Виктор Мануйлов © Из личного архива Александра Лаврова

Мануйлов всячески способствовал сохранению архива Волошина и передаче его в Пушкинский Дом, содействовал первым публикациям волошинских акваре­лей и первым его выставкам. Он видел Волошина всего несколько дней, а потом с ним только переписывался. Наиболее тесные связи он поддерживал с его вдовой, каждый год ездил в Коктебель, жил в волошинском доме и зани­мался разборкой архива. Марья Степановна в этом была совсем малосведущая и могла что-то выкинуть. Что-то ей там не понравилось, что-то она загубила просто по случайности — положила какие-то рукописи на чердак, и это все залило дождем. Мануйлов организовал предварительное описание библиотеки, и теперь весь этот архив присутствует в собрании сочинений. 

У нас завязались контакты в 1971 году на Брюсовских чтениях в Москве, где он делал доклад «Брюсов и Волошин». А у нас с Гречишкиным были переко­пированы письма, которых он не знал, мы их ему предоставили, он с большими благодарностями внутри этой статьи их напечатал, и с тех пор у нас завязались контакты, личные и частные. 

У Мануйлова было набрано много материала, но он не был ни сгруппирован, ни прокомментирован. Я собрал команду из комментаторов, и с этого начались наши регулярные деловые общения. К сожалению, он не дожил до выхода в свет «Ликов творчества» — его настигла возрастная болезнь, и он умер в психоневрологическом интернате на «Удельной». По завещанию ко мне отошли его книжки и некоторые архивные единицы, в частности воспоми­нания о Вячеславе Иванове Сергея Витальевича Троцкого, друга его семьи, которые я опубликовал в «Новом литературном обозрении». Среди этих книг есть раритеты, в том числе с автографами Вячеслава Иванова. В Бакинском университете Иванов был профессором в начале 1920-х годов, Мануйлов был его любимым учеником, сопровождал в последней поездке в Москву и присут­ствовал при его последнем свидании с Брюсовым. Иванов говорил тогда Брюсову: «До чего ты докатился, Валерий, почему ты так загубил свой талант». А Брюсов ничего не мог ответить, только что-то мямлил и смущался.

О целине

Александр Лавров. Тарту, 2012 год © Alma Pater / CC BY-SA 3.0

То, что я публикую впервые, действительно публикуется впервые. Но иногда этому предшествовало знакомство других исследователей с тем же материа­лом, и они его где-то цитировали, учитывали в собственных сочинениях и тому подобное. Кроме того, у нас все — целина: куда ни копни, все впервые. 

Только за последние годы нам удалось более или менее собрать и издать Андрея Белого. «История становления самосознающей души», его важнейшее философское сочинение, издано впервые моими коллегами только в прошлом году. Мы издали его важнейшие эпистолярные комплексы — переписку с Ива­новым-Разумником, переписку с Эмилием Метнером, письма к Маргарите Морозовой, в полном виде его переписку с Блоком. Это все материал, давно находившийся в архиве и использовавшийся, но остававшийся невостребо­ванным, не прокомментированным в полном объеме. Эпистолярные тома Волошина на две трети содержат письма, впервые публикуемые по рукописям. Архив Брюсова вообще до сих пор толком не освоен — масса его незавершен­ных замыслов, и исторических, и филологических, по сей день лежит в рукопи­сях. Не изданы его эпистолярные большие комплексы — письма к жене и роди­телям, письма к поэту-символисту Александру Лангу-Миропольскому, очень важные юношеские письма и много других вещей, которые просто ждут своего часа. 

О планах

У меня была давняя идея подготовить том «Литературного наследства», посвященный полному изданию переписки Брюсова и Петра Перцова. Это редактор журнала «Новый путь», крупный публицист, поэт, фигура из круга Мережковского, Зинаиды Гиппиус и Розанова, с которым у него переписка в 300 писем. Переписка с Брюсовым продолжалась около 15 лет, и там около 350 писем. Первыми их стал публиковать сам Перцов — в советские годы он жил здесь и бедствовал. И вот он издал в Государственной академии художественных наук письма Брюсова к нему за первые четыре года, потом издавал спорадически эти письма в разных журналах. В 1937 году Дмитрий Евгеньевич Максимов поместил подборку писем в символистском томе «Лите­ратурного наследства». Но в полном объеме это не было издано. Мы соби­­ра­лись это делать вместе с покойным Николаем Котрелевым, но руки не дошли. Так что это замысел, до которого руки доходят только сейчас, а так ему лет 20. 

Максимилиан Волошин. Литография Надежды Войтинской © Из личного архива Александра Лаврова

В планах у меня продолжить исследования Волошина — тех аспектов, которые собранием сочинений обойдены. Там нет работ текстологического характера, которые академическим образом препарировали бы автографы поэм и стихо­творений. Архив Волошина очень хорошо сохранился, и письма к нему представлены почти исчерпывающим образом, за исключением тех, которые погибли под дождем или были утрачены. Но архивы корреспондентов Воло­шина часто погибли вовсе или сохранились в незначительном количестве. Поэтому существует целый ряд односторонних переписок, и как раз в таких односторонних переписках самые интересные письма — те, в которых гово­рится не только об этих корреспондентах, но и о самом Волошине. Часто там дается какая-то ответная информация, пересказываются его суждения или о них дается представление. Публикацию такой подборки я планирую сделать. Я уже обработал письма к Волошину Сергея Соколова (Кречетова) — это глава издательства «Гриф», которое в 1910 году выпустило первый сборник его стихотворений, письма поэтессы Марии Моравской (она исчезла из страны и скончалась уже в наши дни в Чили), письма филолога и переводчика Бориса Исааковича Ярхо к Волошину (эпистолярная часть архива Ярхо погибла после его ареста и смерти). Вот такой собирается волошинский сборник. 

О работе с рукописями и датировке писем

Александр Лавров. 2022 год © Arzamas

Сначала их надо скопировать, перевести в наш орфографический и пунктуационный режим, датировать, что часто очень трудно. Например, мы с Николаем Богомоловым  Николай Алексеевич Богомолов (1950–2020) — филолог, специалист по Серебряному веку, стиховед. делали переписку Брюсова и Нины Петровской. Это романическая переписка, в которой тонны любви и еще большие тонны страданий от поруганной любви. Значительную часть писем Брюсова Петровская уничтожила. Брюсов их хотя бы датировал, а она — нет. Поэтому даты такие… очень поощряющие исследователя: «пятница» или, например, «вечером». Вот как быть с такими датировками? Если внутри письма есть какие-то зацепки за исторические и прочие датируемые реалии, хроноло­гический ряд выстраивается. А есть письма, в которых нет ничего — только один поток эмоций, одна любовь, одни страдания, одни нарекания. Эти письма мы выделили в отдельную рубрику и назвали ее по Иннокентию Анненскому: у него в «Кипарисовом ларце» есть раздел «Разметанные листы». Вот такие разметанные листы с условным расположением.

Хорошо, если письмо датировано самим автором или сохранились конверты и можно датировать по штемпелям. Или открытка — там всегда стоит штем­пель получения. Если, например, известно: «Получено 17 декабря такого-то года в Москве», мы можем с уверенностью написать, что отправлено письмо 16 декабря из Петербурга. Из Киева — 15 декабря. Из Парижа — получение на четвертый день, из Лондона — на пятый. Тогда почта работала не так, как сейчас, и отклонения бывали очень редко. Просто случалось, что письмо человек пишет вечером, ставит дату, а оно уходит утром, поэтому письмо, скажем, от 16 декабря имеет штемпель получения 18 декабря, а отправлено оно утром 17-го. Но между Петербургом и Москвой с 1890-х годов и до 1917 года письмо железно попадало в руки адресата на следующий день. 

Затем идет выстраивание общего хронологического ряда переписки, двусторонней или односторонней, и комментирование — пояснение реалий, которые в письмах содержатся. Тут существуют разные методы. Можно комментировать лицо при первом упоминании, но я предпочитаю исполь­зовать в больших работах аннотированный указатель имен, чтобы не писать какие-то элементарные вещи типа «Платон, древнегреческий философ», а комментировать только конкретный фрагмент текста. Что там процити­ровано, на что делается отсылка, какой исторический прецедент в данном случае подразумевается — или еще что-то. Иногда определить это бывает очень сложно, потому что за текстом стоят обстоятельства личного общения, на них идут намеки и ссылки в письмах, но реконструировать их мы не можем. Тогда надо или гадать, то есть предположительно комментировать, или демонстрировать свое полное фиаско. Последнее лучше, чем давать волю воображению.

О поиске иголки в стоге сена и голых дикарях у костра

Александр Лавров в Женеве. Фотография Ефима Эткинда © Из личного архива Александра Лаврова

Самое любимое — это когда находишь реалию или обстоятельство, которое было очень трудно отыскать, иголку в стоге сена. Например, приходится полгода просматривать газеты и искать, на какой странице было такое-то объявление. Скажем, объявление о журнале «Звенья», который замышляли в Москве. Якобы в «Новом времени», в рубрике «Телеграфные новости», об этом было оповещение, а журнал не состоялся. Почему мне это памятно? Потому что я так и не нашел его. Ковырялся часа два, наверное, просматривая эту огромную газету, где половина страниц — объявления о том, что нужна кухарка или служанка. 

Однажды, комментируя статью Волошина «Лица, маски и нагота», я спот­кнулся на таком эпизоде. Волошин пишет: Чарльз Дарвин, путешествуя на корабле «Бигль», плыл вдоль Огненной Земли и удивился тому, что идет снег, а местные племена ходят нагишом. Он обратился к кому-то из этих людей и спросил, не холодно ли ему. Тот ответил: «А твоему лицу не холодно?» Дарвин говорит, что нет. А тот отвечает: «А у меня везде лицо». Я лезу в «Путешествие на корабле „Бигль“»  Полное название книги — «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле „Бигль“». Дарвина — ничего похожего там нет, да и вообще — на каких языках он изъяснялся бы с этим дикарем. Нашел только, что Дарвина удивило, что вокруг костра сидят голые дикари, а при этом ужасный холод. Потом я посмотрел дневники капитана Кука — там тоже ничего не нашел. В общем, вставил в комментарий этих дикарей, сидящих вокруг костра. Выходят «Лики творчества», и получаю я письмо от Михаила Леоновича Гаспарова, который пишет, что это эпизод из «Пестрых рассказов» Элиана, и указывает книгу и номер рассказа. Элиан — это II век нашей эры: его рассказы были весьма популярны и в древности, и в средневековой Европе. От Дарвина до Элиана — дистанция немалого размера. Я был вынужден поблагодарить Михаила Леоновича, чья эрудиция была безгранична, и уже во втором издании дать правильную ссылку.

микрорубрики
Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года
Архив