Что такое Arzamas
Arzamas — проект, посвященный истории культуры. Мы приглашаем блестящих ученых и вместе с ними рассказываем об истории, искусстве, литературе, антропологии и фольклоре, то есть о самом интересном.
Наши курсы и подкасты удобнее слушать в приложении «Радио Arzamas»: добавляйте понравившиеся треки в избранное и скачивайте их, чтобы слушать без связи дома, на берегу моря и в космосе.
Если вы любите читать, смотреть картинки и играть, то тысячи текстов, тестов и игр вы найдете в «Журнале».
Еще у нас есть детское приложение «Гусьгусь» с подкастами, лекциями, сказками и колыбельными. Мы хотим, чтобы детям и родителям никогда не было скучно вместе. А еще — чтобы они понимали друг друга лучше.
Постоянно делать новые классные вещи мы можем только благодаря нашим подписчикам.
Оформить подписку можно вот тут, она открывает полный доступ ко всем аудиопроектам.
Подписка на Arzamas стоит 399 ₽ в месяц или 2999 ₽ в год, на «Гусьгусь» — 299 ₽ в месяц или 1999 ₽ в год, а еще у нас есть совместная. 
Owl

Литература, Антропология

Чтение на 15 минут: «История чтения»

Альберто Мангель — аргентинский писатель и публицист, глава Национальной библиотеки в Буэнос-Айресе. В «Издательстве Ивана Лимбаха» выходит новое издание его книги «История чтения» в переводе Марии Юнгер. Arzamas публикует отрывок, где Мангель вспоминает о том, как сам научился читать, и о случайной встрече с ослепшим Борхесом, полностью изменившей его жизнь

Альберто Мангель, исследователь, литератор и публицист, родился в 1948 году в Буэнос-Айресе, но первые годы жизни провел в Тель-Авиве, где его отец служил послом Аргентины в Израиле. В 16 лет, обучаясь в Наци­ональном кол­ледже Буэнос-Айреса, Мангель работает в книжном магазине «Пигмалион», где знако­мится с Хорхе Луисом Борхесом, и в 1964–1968 годах выполняет обязан­ности его чтеца (в середине 1950-х писа­тель ослеп). Этот период он назовет пово­ротным в своей жизни.

В 1970-х Альберто Мангель жил во Фран­ции, Великобритании и Италии, где обрел дружескую поддержку Хулио Кортасара. Он успел ненадолго вернуться в Аргентину до воен­ного переворота 1976 года, потом отпра­вился на Таити. Мангель сотрудничал с известными издательствами в Париже и в Лондоне, пробовал себя во многих формах работы с текстом, в том числе в журналистике. В 1980 году вышло в свет первое издание его «Словаря вообра­жаемых мест» («The Dictionary of Imaginary Places»): этот путеводи­тель по го­ро­­дам, островам и странам, встречаю­щимся в мифологии и лите­ра­туре, будет не раз переиздан.

В начале 1980-х годов Мангель переехал в Канаду, где провел около двад­цати лет. В 1983 году он подготовил к изданию антологию фантастической литературы «Черные воды» («Black Water: The Book of Fantastic Literature»). В это же время Мангель занимался литератур­ным пере­водом, начал препо­давать и читать лекции (что продолжает делать и сегодня). В 1992 году его роман «Новость пришла из да­лекой страны» («News from a Foreign Country Came») получил британскую литературную премию МакКитрика.

В начале 2000-х годов Мангель возвра­щается жить в Европу, во француз­скую провинцию Пуату. Туда же переезжает его легендарная библиотека, насчитываю­щая более 30 000 книг. Книги и библиотеки как хранилища коллектив­ной памяти — мотив, всегда присутствующий в его трудах.

 
Подпишите петицию, чтобы помочь книжному бизнесу
И помогите спасти издательства, книжные магазины и сами книги
www.change.org

Впервые я обнаружил, что могу читать, в четыре года. Много раз я видел бук­вы, которые, как я знал (потому что мне так говорили), склады­вались в назва­ния карти­нок. Мальчик, нарисо­ванный толстыми черными линиями, одетый в красные шорты и зеленую рубашку (из этой же материи были вырезаны все прочие изображения в книжке ― собаки, кошки, деревья и тощие высокие матери), в то же время был тремя черными значками, расположенными под картинкой, как будто его фигура воплоти­лась в них: рука и торс в букве «b»; круглая голова в букве «o» и безвольные скрещенные ноги в «y». <…>

Другой читатель ― наверное, моя няня ― объяснил мне значение букв, и те­перь каждый раз, когда я видел изображение этого удиви­тельного мальчика, я знал, что означают значки под ним. Это было прият­но, но быстро приелось. Эффект неожидан­ности пропал.

А потом в один прекрасный день из окна машины (цель той поездки давно забыта) я увидел на доро­ге вывеску. Вряд ли я долго смотрел на нее; скорее всего, машина остано­вилась на мгновение или просто замедлила ход, и все-таки я успел разгля­деть большие светящиеся буквы, такие же как те, что были в моей книге, но в сочетании, которого я никогда раньше не видел. И тогда я вдруг понял, что они означают; я услышал их у себя в голове, из черных линий на белом фоне они превратились в надежную, звон­кую, очевидную реальность. Я сам сделал это. Никто не помогал мне совер­шать чудо. Мы с бук­вами вели молчаливый, полный уважения диалог. Я сумел обратить простые линии в живую реальность и стал всемогу­щим. Я научился читать. <…>

Читателей, в семью которых я вошел, сам того не зная (нам всегда кажется, что мы одиноки в наших открытиях и весь переживаемый нами опыт, от рождения до смерти, пугающе уникален), объединяет общее для всех нас искусство. Чтение букв на странице — лишь одна из его граней. Астро­ном, читающий древнюю карту звездного неба, которое сейчас выглядит совсем по-другому; японский архитектор, читающий землю, на кото­рой будет выстроен дом, чтобы оградить его от злых сил; зоолог, читающий следы животных в лесу; игрок в карты, читающий мимику своего партнера, прежде чем сделать победный ход; танцор, читающий указания хореографа, и публи­ка, читающая движения танцора; ткачиха, чита­ющая сложный узор будущего ковра; орга­нист, читающий записанную на страничке музыку; мать, читающая лицо ребенка в поисках радости, испуга или любопытства; китайский предсказа­тель, читающий древние знаки на панцире чере­па­хи; любовник, читающий в ночи под просты­ней тело возлюбленной; психиатр, помогающий пациентам читать их собственные пугающие сны; гавайский рыбак, читающий океанские тече­ния, опустив руку в воду; фермер, читающий погоду в небесах, — все они владеют искус­ством толко­вания знаков. Некоторые из этих знаков были созданы для определен­ной цели другими людьми (например, ноты или дорожные знаки) — или богами, — как панцирь черепахи или ночное небо. Иные случайны. Но, так или иначе, именно чита­тель понимает их значение; читатель нахо­дит в некоем объекте, месте или событии материал для чтения; читатель сообщает значение системе знаков и впос­ледствии дешифрует ее. Мы все читаем себя и мир вокруг в надежде понять, кто мы такие и где нахо­димся. Мы читаем, чтобы понять или хотя бы начать понимать. У нас просто не остается другого выхода. Чтение необходимо человеку почти так же, как дыхание. <…>

После того как я научился складывать из букв слова, я стал читать все: книги, записки, реклам­ные объявления, трамвайные билеты, выброшен­ные на помой­ку письма, пожелтевшие газеты, найденные под скамейкой в парке, граффити, обложки журналов, которые читали другие пасса­жиры автобуса. Я отлично понимал, почему Сервантес в своей жажде к чтению читал «даже обрывки бумаги, валявшиеся на улице»  Мигель де Сервантес Сааведра. Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Перевод Н. Любимова.. Это благоговение перед книгой (на перга­менте, на бумаге или на экране) можно назвать краеу­гольным камнем образо­ванного общества. Ислам пошел еще дальше: Коран — не только одно из тво­­рений Божьих, но и один из атрибутов Бога, такой же как вездесущесть или сострадание.

<…> Думаю, я читал по меньшей мере двумя способами. Были книги, которые я проглаты­вал целиком, затаив дыхание, следил за раз­ви­тием сюжета, легко­мысленно пренебрегая подроб­ностями, в ускоренном темпе перево­рачивая страницы — так я читал Райдера Хаггарда, «Одис­сею», Конан Дойла и Карла Мая, немецкого автора повестей о Диком Западе. Другие я читал очень медленно, перечитывая текст в поисках новых смыслов, наслаждаясь самим звуком слов и тем, что слова скрывали от меня, — тем, что, как я подозревал, было слишком ужасно или слишком прекрасно, чтобы оставаться на поверх­ности. К книгам этого типа — есть в них что-то от детек­тивов — я относил Льюиса Кэрролла, Данте, Кип­линга и Борхе­са. Кроме того, я читал книги в соответствии с тем впечатлением, которое складывалось у меня еще до прочтения (со слов автора, издателя или другого читателя). В двенад­цать я прочел чеховскую «Охоту» в серии детек­тивов и уверился в том, что Чехов — русский писатель, специализирующийся на триллерах. Впоследствии «Даму с собач­кой» я воспри­нял как произведение, вышед­шее из-под пера конкурента Конан Дойла, — и наслаж­дал­ся, хотя и счел интригу довольно прозрачной. <…> 

Альберто Мангель. Мондьон, 2013 год © Ulf Andersen / Getty Images

Я хотел жить среди книг. В 1964-м, когда мне было шестнадцать, я начал подрабатывать после школы в «Пигмалионе», одном из трех англо-германских книжных магазинов Буэнос-Айреса. Владелицей магазина была Лили Лебах, еврейка из Германии, которая в конце 1930-х годов бежала от нацистов. В мои обязанности входило ежеднев­но вытирать пыль со всех до единой книг, нахо­дившихся в магазине — Лили полагала (и вполне справедливо), что таким образом я быстро изучу ассортимент и буду точно знать, где какая книга стоит. <…>

Однажды вечером в наш магазин зашел Хорхе Луис Борхес в сопровождении своей восьми­десятивосьмилетней матери. Он был знаменит, но я прочел всего несколько его стихотворений и рассказов и не испытывал особого восторга. Борхес почти совершенно ослеп. Он отказывался пользоваться палкой и протя­гивал к полкам руки, как будто его пальцы способны были видеть заглавия. Он искал книги, которые могли бы помочь ему в изучении англо-саксонского, его последней страсти, и мы предложили ему словарь Скита и «Битву при Мэлдоне»  «Битва при Мэлдоне» — яркая с точки зрения художественных достоинств историческая песня поздней англосаксонской литературы. Реальные события, послужившие основой для песни, относятся к 991 году, когда в прав­ле­ние короля Этельреда Нереши­тельного Англия подверглась скандинавским нашествиям. с комментари­ями. Мать Борхеса начала терять терпение. «О Хор­хе, — сказала она, — не знаю, зачем ты тратишь время на англо­саксонский вместо того, чтобы выучить что-нибудь полезное вроде латыни или грече­ского!» В конце концов он по­вернулся ко мне и попросил несколько книг. Некото­рые я нашел, другие записал, и, уже соби­ра­ясь уходить, он спросил, сильно ли я занят вечерами — он нуждается (это он произнес очень виновато) в ком-то, кто мог бы читать ему, пото­му что его мать быстро устает. Я согла­сился.

Следующие два года по вечерам, а если мог пропус­тить школу, то и по утрам, я читал Борхесу, как делали многие другие счастлив­чики и случайные знако­мые. Ритуал был один и тот же. Игнорируя лифт, я под­ни­мался пешком по лест­нице (очень похожей на ту, по которой подни­мался однажды Борхес с новеньким томиком «Ска­зок 1001 ночи»; он не заметил открытого окна и сильно поранился, рана воспалилась, у него начался бред, и казалось, что он схо­дит с ума), звонил, и горничная прово­жала меня через занавешенную дверь в маленькую гостиную, где с протянутой для приветствия мягкой рукой уже встречал меня Борхес. Не было никаких предва­ритель­ных разгово­ров; он усаживался на кушетку, я занимал свое место в кресле, и, слегка задыха­ясь, он предлагал программу на вечер. «Ну что, не взяться ли нам сегодня за Кип­линга? А?» Разумеется, он не ожидал ответа.

В этой гостиной, под гравюрой Пиранези с изображением римских развалин, я читал Киплинга, Стивенсона, Генри Джеймса, несколько статей из немецкой энциклопедии Брокгауза, стихи Дж. Марино, Энрике Банчса, Гейне (правда, последние он знал наизусть, и едва я успевал начать чтение, как его запинаю­щийся голос вмешивался и про­дол­жал по памяти; причем запинался он только в ритме, не в словах, которые знал назубок). Большинство авторов я раньше не читал, так что наш ритуал получался очень любопытным: я открывал для себя текст, читая его вслух, а Борхес использовал уши, как другие читатели используют глаза, чтобы разыскать на странице слово, предло­жение или абзац, которые подтвердят его воспоминания. Во время чтения он часто прерывал меня, комментируя услышанное, с тем чтобы (как я думаю) заострить на чем-то внимание.

Хорхе Луис Борхес. 1977 год © Sophie Bassouls / Getty Images

Так, например, остановив меня после совершенно уморительной, по его мнению, фразы из «Клуба самоубийц» Стивенсона («Полковник Джеральдин был одет и загри­мирован под рыцаря прессы в несколько стесненных обстоя­тельствах»  Роберт Стивенсон. Клуб самоубийц. Перевод Т. Литвиновой. — «Как человек может быть одет подобным обра­зом? Как ты думаешь, что имел в виду Стивенсон, учитывая, что он всегда неве­роятно точен? А?»), он перешел к анализу стилистичес­кого приема, при котором кто-то или что-то характеризуется с помощью образов, кажущихся точными, но на самом деле вынуждающих чита­теля делать собственные заключения. Он и его друг Адольфо Биой Касарес обыграли эту идею в произведении, состоящем из девяти слов: «Кто-то поднимается по лестнице в темноте: топ-топ-топ».

Когда я читал Борхесу рассказ Киплинга «За оградой», он прервал меня после сцены, в которой индийская вдова отправляет возлюб­ленному послание, составленное из разных предметов. Он отметил поэтичес­кую достовер­ность этого, и размышлял вслух, сам ли Киплинг изобрел этот точный и емкий символический язык  В то время ни я, ни Борхес не знали, что послания Киплинга не были его изобрете­нием. Если верить Игнейс Джей Гелб (Ignace J. Gelb). The History of Writing [Chicago, 1952]), в Восточном Туркестане молодая женщина послала своему возлюбленному горсточку чая, травинку, красный плод — сушеный абрикос, уголек, цветок, кусочек сахара, камешек, перо сокола и орех. Пос­лание гласило: «Я не могу больше пить чай, я пожелтела без тебя, как травинка, я крас­нею, когда думаю о тебе, мое сердце жжет, как уголь, ты прекрасен, словно цветок, и сладок, словно сахар, неужели твое сердце из камня? Я бы прилетела к тебе, если бы у меня были крылья, я принадлежу тебе, как орешек в твоей руке». Прим. автора.. Потом, как будто покопавшись в мыслен­ной библио­теке, он сравнил его с «философским язы­ком» Джона Уилкинса, в котором каждое слово является собственным определением. <…> Иногда он использовал чтение в собст­венном творчестве. Призрачный тигр из рас­сказа Киплинга «Барабанщики „Передового-тылово­го“», который мы прочли незадолго до Ро­ждества, вдохновил его на один из пос­ледних рассказов, «Синие тигры»; «Два отра­жения в пруду» Джованни Папини привели к появ­лению «24 августа 1982 года» — тогда эта дата еще относилась к будущему; раздражение, которое вызывал у него Лавкрафт (его рассказы мы начи­нали и бросали читать десятки раз), привело к возникновению «исправленной» версии одного рассказа Лавкрафта — она появилась в «Сообще­нии Броуди». Часто он просил меня что-нибудь записать на форзаце книги, которую мы чита­ли, — ссылку на нужную главу или какую-то мысль. Я не знаю, как он это использовал, но привычку писать о книгах на их страницах перенял.

Есть такой рассказ у Ивлина Во, в котором человек, спасший другого в дебрях амазон­ских джунглей, заставляет спасенного до кон­ца жизни вслух читать ему Диккенса  См.: Ивлин Во. Пригоршня праха. Перевод Л. Беспаловой.. Чтение Борхесу я никогда не воспринимал как простое исполне­ние долга; наоборот, это было нечто вроде приятной зависимости. Я восхищался даже не текстами, которые он заставлял меня откры­вать заново (многие из них, в конце концов, стали и моими любимыми), а его комментариями, кото­рые блистали обширнейшей, но совершенно не навязчивой эрудицией, были очень смешными, иногда жестокими и почти всегда непреложными. Я чувствовал себя счастливым владельцем уни­кального, тщательно прокомментированного издания, составленного лично для меня. Разуме­ется, все было не так; я (как и многие другие) был просто его блокнотом, памяткой, необходи­мой слепому человеку, чтобы приводить в порядок мысли. И я с готов­ностью позволял себя таким образом использовать.

До встречи с Борхесом я всегда читал про себя или в крайнем случае другие читали мне вслух выбранные мною книги. Чтение вслух старому слепому человеку открыло много нового, ведь, несмотря на то, что мне удавалось, хотя и не без труда, контролиро­вать темп и тон чтения, именно Борхес, слушатель, обладал властью над текстом. Я был водителем, но местность, по которой мы ехали, принадлежала пасса­жиру, у кото­рого не было иной задачи, кроме как разга­дать тайну расстилающейся за окнами земли. Борхес выби­рал книгу, Борхес останавливал меня или просил продолжить, Борхес преры­вал чтение, чтобы что-то прокомментиро­вать, Борхес позволял словам приходить к нему. 

<…> За год до окончания школы, в 1966 году, когда к власти пришла военная хунта генерала Онгании, я открыл для себя еще одну систему, по которой можно сортиро­вать книги. Определенные книги и опреде­ленные авторы считались комму­нисти­ческими и помещались в особый список. Во время постоянных полицейских облав в барах, кафе, на автобусных останов­ках и просто на улицах отсутствие подозри­тельных книг имело такое же значение, как наличие нужных документов. Запрещенные авторы ― Пабло Неруда, Джером Дэвид Сэлинджер, Максим Горький, Гарольд Пинтер ― формировали собствен­ную историю литературы, поскольку связь между ними видна была лишь острому глазу цензора.

Ночь длинных дубинок. Университет Буэнос-Айреса, 22 июля 1966 года © Universidad de Buenos Aires

Но не только тоталитарная власть боится чтения. Читателей недолюбливают в раздевалках и на школьных дворах, в тюрьмах и государст­венных учрежде­ниях. Почти везде сообщество читателей имеет сомнительную репутацию из-за своего высокого авторитета и кажущейся силы. Что-то в особых отношениях между читателем и книгой кажется мудрым и плодотворным, но с другой стороны они подразумевают некую исключительность, возможно, из-за того, что образ человека, забившегося в уголок, безраз­личного к мирским соблаз­нам, предполагает непробиваемое стремление к уединению, себялю­бие и некую тайну. («Ступай жить!» — говорила мне моя мать, когда видела меня за книгой, как будто мое занятие противо­речило ее представ­лениям о том, что назы­вается жизнью.) Всеобщий страх перед тем, что читатель может найти между страниц книги, сродни тому вечному ужасу, который испытывают мужчины перед сокровен­ными частицами женского тела, или простые люди перед тем, что делают в темноте за закры­тыми дверями ведьмы и колдуны. Согласно Вергилию, Врата Ложных Упований сделаны из слоновой кости; Сен-Бёв считает, что башня читателя сделана из того же матери­ала.

Борхес как-то рассказывал, что на одной из де­мон­страций, организованной прави­тельством Перона в 1950 году против инакомыслящих интеллектуалов, демонстранты скандировали: «Да — ботинкам, нет — книжкам!» Возражение «да — ботинкам, да — книжкам» никого бы не убедило. Реальность — жестокая, очевидная реальность — неизбежно должна была столк­нуться с вымышленным миром книг. По этой причине и всё с большим эффектом власти повсеместно старались усугубить искусственно созданный раскол между чтением и реаль­ной жизнью. Народ­ным режимам нужно, чтобы мы поте­ряли память, и потому они называют книги бесполезной роскошью; тоталитарным режимам нужно, чтобы мы не думали, и потому они запрещают, уничтожают [книги] и вводят цензуру; и тем и другим нужно превратить нас в глупцов, которые будут спокойно воспринимать свою дегра­дацию, и потому они предпочитают поощ­рять потребление бессмыслицы. В таких обстоятельствах у читателей не оста­ется иного выхода, кроме как поднять восстание.

И вот я самонадеянно перехожу от своей чита­тель­ской истории к истории самого процесса чтения. Или скорее к истории о чтении — состо­ящей из раз­ных личных обстоятельств — навер­няка это будет всего лишь одна из историй, какой бы бесстрас­тной она ни была. Возможно, в конце концов, история чтения — это история читателей. Даже началась она случайно. В рецен­зии на книгу об истории математики, выпущен­ную в середине 1930-х годов, Борхес написал, что у нее есть один «неприятный недостаток: хроно­ло­­ги­ческий поря­док событий никак не сочетает­ся с естественным и логическим их порядком. Определение элементов теории часто происходит в последнюю очередь, прак­тика предшествует теории, для неподготовлен­ного читателя труды первых математиков менее понятны, чем работы их современных коллег»  J. L. Borges. Review of Men of Mathematics by E. T. Bell // El Hogar (Buenos Aires). July 8. 1938. Прим. автора.. Почти то же можно сказать и об истории чтения. Ее хронология не может совпадать с хронологией политической истории. Шумерский писец, для которого чтение было ценнейшей привилегией, куда более остро чувствовал свою ответствен­ность, чем читатели современного Нью-Йорка или Сантьяго, посколь­ку от его личной интерпретации зависело, как поймут люди статью законов или счет. Теория чтения позднего Средневековья, определявшая, когда и как следует читать, и разделявшая тексты на те, которые должно читать вслух, и те, которые читают только про себя, была гораздо четче сформулирована, чем аналогичная теория, принятая в конце XIX века в Вене или в Англии эпохи короля Эдуарда. <…> История чтения не сочетается и с хронологией истории литера­туры, потому что часто автор начинает свою жизнь в литературе не благодаря первой книжке, а благодаря будущим читателям: Маркиз де Сад был спасен из пыльного чулана порнографичес­кой литературы, где его книги провели более 150 лет, библиофилом Морисом Гейне и француз­скими сюрреа­листами; Уильям Блейк, о котором никто ничего не слышал более двух веков, в наше время заново родился благодаря сэру Джеффри Кейнсу и Нортропу Фраю — именно благодаря им его произведения стоят теперь в учебном плане любого колледжа.

Говорят, что нам, сегодняшним читателям, грозит вымирание, и потому мы должны наконец узнать, что же такое чтение. Наше будущее — будущее истории чтения — анализировали Блаженный Августин, который пытался определить разницу между текстом задуманным и текстом, произне­сенным вслух; Данте, который задавался вопро­сом, есть ли пределы у способности читателя к толкованию текста; Мурасаки Сикибу, которая ратовала за само­стоя­тель­ный выбор порядка чтения; Плиний, изучавший сам процесс чтения и связи между писателем, который читает и чита­телем, который пишет; шумерские писцы, которые наделяли акт чтения политической силой; первые создатели книг, которые сочли чтение свитков (похожее на тот способ, что сегодня мы используем в наших компьютерах) слишком неуклюжим и огра­ничивающим и вместо этого дали нам возможность листать страницы и делать заметки на полях. Прошлое этой истории перед нами, и на последней странице грозным предупреждением стоит будущее, описанное Реем Бредбери в повести «451° по Фаренгейту», когда книги хранили в памяти, а не на бумаге.

Как и процесс чтения, история чтения с легкостью переносится в наше время — ко мне, к моему читательскому опыту, — а потом возвращается назад, к дале­ким страницам прошлого. Она пропускает главы, пролистывает, выбирает, перечитывает, отказывается идти общепринятым путем. Парадоксально, но страх, который противо­поставляет чтение обычной жизни, который заставлял мою мать отбирать у меня книгу и гнать на улицу, распознает грустную правду: «Вы не можете заново начать жизнь, эту поездку в одну сторону, после того как она закончится, — пишет турецкий новеллист Орхан Памук в книге „Белая крепость“, — но если у вас в руках книга, какой бы трудной для понимания она ни была, после того как вы закончите ее, вы сможете, если захотите, вернуться назад, к началу, и перечитать ее заново, понять все сложные места и таким образом понять и саму жизнь»  Орхан Памук. Белая крепость. Перевод В. Феоновой..