Литература

Как читать Баратынского

Пушкин переживал: «Признание» Баратынского настолько совершенно, что теперь ему стыдно будет печатать свои элегии. Бродский называл «Запустение» Баратынского лучшим стихотворением русской поэзии. В день 220-летия замечательного, но до сих пор не вполне оцененного русского поэта рассказываем о его стихах

18+

19 февраля (2 марта по новому стилю) исполняется 220 лет со дня рождения Евгения Баратынского, одного из лучших русских поэтов XIX века. Дебютировавший в печати несколькими годами позже Пушкина (первая публикация — в 1819 году  Первое выступление в печати Пушкина состоялось на пять лет раньше, в 1814 году.) и пришедший в литературу как бы из ниот­куда, после «пажеской катастро­фы»  В феврале 1816 года Баратынский вместе с соучениками по Пажескому корпусу в шутку похитил у отца одного из них — камергера Приклонского — 500 рублей и табакерку. Вследствие этого проступка Баратынский был исключен из корпуса с запретом учиться где-либо или вступать в иную службу, кроме солдатской. Несмотря на хлопоты старших родственников, высочайшего прощения не последовало, и в 1818 году Баратынский начал военную службу, поступив рядовым в гвардию., Баратын­ский очень быстро приобрел славу ведущего элегичес­кого поэта, достойного стать наравне с Пушки­ным. Но после заслуженного успеха лирики и поэм первой половины 1820-х годов десяти­летием позже Баратын­ский — как и Пуш­кин — пережил охлажде­ние критики и публики, которое во мно­гом определило и позднейшую репутацию поэта. Несмотря на значи­тельные усилия, предприни­мав­шиеся на рубеже XIX–XX веков русскими символистами (прежде всего Валерием Брюсо­вым) или — в более близкое к нам время — Иосифом Бродским, Баратынский до сих пор занимает в литератур­ном каноне второ­степен­ное место, уступая Пушкину, а затем Лермонтову, Тютчеву и Фету. Оцененный в большей степени исследователями и поэтами, Баратынский остает­ся автором непрочитанным — может быть, из-за необыч­ности своего художест­венного языка, кото­рый сохраняет тесную связь с класси­ческой риторической и поэтической традицией и рассчитан на ее узнавание или комментирова­ние. Тогда за этим ритори­ческим каркасом еще четче проступает то редкое сочетание тонкого чувства и нетривиальной аналити­ческой мысли, изящного ума и философ­ской глубины, которые всегда ценили в Баратын­ском его проницательные читатели.

На примере пяти стихотворений, написанных в разное время, мы попробуем показать, как устроен его поэтический язык и какие эмоциональные и фило­софские смыслы за ним стоят.

1. «Разуверение» (1821)

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь,
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.

«Разуверение», наверное, самое известное и самое памятное стихотворение Баратын­ского. Еще при жизни поэта оно разошлось по антологиям и хресто­матиям, в 1829 году Пушкин подписал свой автопортрет пародийной цитатой «Не иску­шай (сай) меня без нужды». Не меньшей популярностью пользовался и романс на эти стихи: в частности, его исполняет героиня драмы Островского «Бесприданница».

Автопортрет в клобуке. Бес показывает язык поэту. Подпись: «Не искушай (сай) меня без нужды…». Рисунок из Ушаковского альбома. 1829 год Литературный музей Института русской литературы

Этот «хрестоматийный глянец» не должен заслонять в «Разуверении» замеча­тельные поэтические и эмоциональные находки, говорящие о значительных достижениях очень молодого Баратынского. Из-за традиционных элегических штампов и словесных поэтизмов («изменившие сновиденья», «слепая тоска», «прежнее» и «прежние дни») проступают нетривиаль­ный и тонко схваченный рисунок душевной жизни и сложная история отношений героя и героини, целый роман: радость раннего взаимного чувства, вера в любовь и надежда на счастье — охлаждение или измена возлюб­ленной — тоска и разуверение героя — новая надежда на счастье, которую может сулить возвращение нежности возлюбленной, — и, наконец, отказ от искушения или, может быть, нового разочарования.

Но вместо поэтических надежд герой обретает остроту самонаблюдения: «одно волненье, а не любовь» — так определяет он свои чувства, выходя за границы условного жанра элегии и делая шаг в сторону современного человека.

подкаст!
 
«Я бы выпил» с Евгением Баратынским
Почему Баратынский пил в одиночку? Как связаны шампанское и восстание декабристов? Почему Пушкина и Баратынского часто называют русскими Моцартом и Сальери — и почему это неправда?

2. «Признание» (1823; 1832–1833)

Притворной нежности не требуй от меня:
Я сердца моего не скрою хлад печальной.
Ты права, в нем уж нет прекрасного огня
       Моей любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой, и прежние мечтанья:
       Безжизненны мои воспоминанья,
       Я клятвы дал, но дал их выше сил.

       Я не пленен красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлекся я душою.
       Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
       И пламень мой, слабея постепенно,
       Собою сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
       Но я любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
       Нас только первая любовь.

Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной:
Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу, без любви, кто знает? изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
       И в храме стану рядом с нею
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
       И назову ее моею,
И весть к тебе придет; но не завидуй нам:
Обмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим:
       Мы не сердца под брачными венцами,
       Мы жребии свои соединим.

Прощай. Мы долго шли дорогою одною:
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
       Не властны мы в самих себе
       И, в молодые наши леты,
       Даем поспешные обеты,
Смешные может быть всевидящей судьбе.

«„Признание“ — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий», — с досадой писал Пушкин Александру Бестужеву, прочитав в «Полярной звезде» за 1824 год новую элегию Баратынского.

В «Признании» Баратынский делал еще более уверенный — по сравнению с «Разуве­рением» — шаг от поэтической условности к психологи­ческой рефлексии, как в днев­нике или романе. Эффект особой достовер­ности придавал стихотворению настоящий антипоэтизм — упоминание о браке без любви, на который лирический герой решается сознательно:

Подругу, без любви, кто знает? изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
       И в храме стану рядом с нею
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
       И назову ее моею…

На фоне мелодраматических ожиданий жанра сильным ходом выглядит признание в равноду­шии, неспособности к чувству — и принятие этого как неизбежного, даже естественного (хотя за двадцать лет до того «русские шиллеристы», например Андрей Тургенев, не могли ни смирить­ся с этим равнодушием, ни найти язык для его внутренне убедительного описания).

Без «Признания» были бы невозможны поздней­шие парадоксальные пушкинские стихи о люб­ви — «Под небом голубым страны своей родной…», в котором запечатлено очень похожее впечатление от того, что былое страстное чувство обернулось равнодушием, и «На холмах Грузии…», в котором, наоборот, декларируется сила любовного чувства самого по себе.

Отрывок из фильма «Доживем до понедельника». Режиссер ‎Станислав Ростоцкий. 1968 год

3. «Череп» (1824–1826­)         

Усопший брат! кто сон твой возмутил?
Кто пренебрег святынею могильной?
В разрытый дом к тебе я нисходил,
Я в руки брал твой череп желтый, пыльной!

Еще носил волос остатки он;
Я зрел на нем ход постепенный тленья:
Ужасный вид! как сильно поражен
Им мыслящий наследник разрушенья!

Со мной толпа безумцев молодых
Над ямою безумно хохотала:
Когда б тогда, когда б в руках моих
Глава твоя внезапно провещала!

Когда б она цветущим, пылким нам
И каждый час грозимым смертным часом,
Все истины известные гробам
Произнесла своим бесстрастным гласом!

Что говорю? Стократно благ закон,
Молчаньем ей уста запечатлевший;
Обычай прав, усопших важный сон
Нам почитать издревле повелевший.

Живи живой, спокойно тлей мертвец!
Всесильного ничтожное созданье,
О человек! уверься наконец,
Не для тебя, ни мудрость, ни всезнанье!

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

Природных чувств мудрец не заглушит
И от гробов ответа не получит:
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.

Выход за рамки привычных жанров начала 1820-х годов осуществлялся не только через психологи­ческую рефлексию и преодоление литературных матриц, но и за счет «углубле­ния» мысли, нового выхода к философии. 

В качестве места действия Баратынский выбирает кладбище — пространство, опоэтизированное в предромантической и романтической литературе. Узнаваем и сюжет — речь или размышление героя при созерцании кладбища/могилы/черепа, диалог живого с мертвым. Современный Баратынскому читатель мог здесь вспомнить и шекспировского Гамлета, разгова­ривающего с черепом бедного Йорика, и жанровую традицию кладбищен­ской элегии Юнга — Грея — Жуковского, и недавнюю литера­тур­ную новинку — «Надпись на чаше из черепа» лорда Байрона.

Франсуа Фредерик Шевалье. Портрет Евгения Баратынского. Первая половина XIX века © Государственный музей А.С. Пушкина / Diomedia

Но ход поэтической мысли Баратынского необычен: он не думает о судьбе покойного, как Гамлет, не предается мыслям о неизбеж­ности смерти, не пытается выспросить «тайн гроба» — напротив, он отказывается от этого потусторон­него, запредельного знания и провозглашает ценность жизни, с ее страстями и мечтами:

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

дополнительное чтение
 
Еще одно стихотворение Евгения Баратынского
О любви и отчаянии — в двух строчках

4. «Запустение» (1832–1833)

Я посетил тебя, пленительная сень,
Не в дни веселые живительного мая,
Когда зелеными ветвями помавая,
Манишь ты путника в свою густую тень;
         Когда ты веешь ароматом
Тобою бережно взлелеянных цветов:
         Под очарованный твой кров
         Замедлил я моим возвратом.
В осенней наготе стояли дерева
         И неприветливо чернели;
Хрустела под ногой замерзлая трава,
И листья мертвые волнуяся шумели;
         С прохладой резкою дышал
         В лице мне запах увяданья;
Но не весеннего убранства я искал,
         А прошлых лет воспоминанья.
Душой задумчивый, медлительно я шел
С годов младенческих знакомыми тропами;
Художник опытный их некогда провел:
Увы, рука его изглажена годами!
Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход
Случайно протоптал. Сошел я в дол заветный,
Дол, первых дум моих лелеятель приветный!
Пруда знакомого искал красивых вод,
Искал прыгучих вод мне памятной каскады;
         Там, думал я, к душе моей
Толпою полетят виденья прежних дней…
Вотще! Лишенные хранительной преграды,
         Далече воды утекли,
         Их ложе поросло травою,
Приют хозяйственный в нем улья обрели
И легкая тропа исчезла предо мною.
Ни в чем знакомого мой взор не обретал!
Но вот, по-прежнему, лесистым косогором,
Дорожка смелая ведет меня… обвал
         Вдруг поглотил ее… я стал
И глубь нежданную измерил грустным взором,
С недоумением искал другой тропы.
         Иду я: где беседка тлеет
И в прахе перед ней лежат ее столпы,
         Где остов мостика дряхлеет.
         И ты, величественный грот,
Тяжело-каменный постигнут разрушеньем
         И угрожаешь уж паденьем
Бывало, в летний зной прохлады полный свод!
Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей,
         И обаянием могучим
         Исполнен для души моей.
Он не был мыслию, он не был сердцем хладен,
         Тот, кто глубокой неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к мечтательному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
         Ему сочувственную думу.
Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
         Здесь, друг мечтанья и природы,
         Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую бессмертную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
         У нескудеющих ручьев,
         Я тень священную мне встречу.

Это стихотворение Баратынского Иосиф Бродский называл «лучшим стихотво­рением русской поэзии»  С. М. Волков. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2000. . Здесь, как в «Признании» и «Черепе», мы видим работу с «памятью жанра» и устойчи­выми образами. В «Запус­те­­нии» Баратын­ский обращается к тради­цион­ному элегическому сюжету — возвра­щение в родные места после долгой разлуки. Однако героя окружает не поэти­ческая весна, «дни веселые живительного мая», а неприветливая, мрачная осень и увяданье; он ищет «прошлых лет воспоминанья», но вы­нужден констати­ровать: «Ни в чем знакомого мой взор не обретал!»

Постепенно живущие в душе героя воспоминания заглушают непосред­ственные впечатления, и тогда из этого «запустения» проступает поначалу невидимый «заглохший Элизей», счастливое место в Аиде, древне­греческом царстве мертвых. Таким образом, поэт (а вместе с ним и читатель) обретает то, чего искал, и даже более того. Сила воспоми­нания позволяет ему почувство­вать незримое присутствие создателя этого усадебного парка, «художника опытного», чей «доступ­ный дух» живет не только в ландшафте, но и в душе героя.

Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
          Здесь, друг мечтанья и природы,
          Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую бессменную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
           У нескудеющих ручьев,
           Я тень священную мне встречу.

Речь идет о рано умершем отце Баратын­ского — Абраме Андреевиче, скоро­постижно скончав­шемся, когда будущему поэту было только десять лет. В финале этот автобио­графи­ческий мотив подсвечивается мощными куль­турными ассоциациями. Загробная встреча с отцом в Элизии напоми­нает и о вергилиевской «Энеиде», в которой Эней также встречается со своим отцом, и о «Гамлете», где герой встречает тень отца. 

Неизвестный художник. Портрет Абрама Андреевича Баратынского. После 1798 года Тамбовский областной краеведческий музей

Образ полуантичного-полухристианского «литературного» Элизея имеет особое значение в поэтическом мире Баратын­ского. Это место, где, говоря словами Ходасевича, «Вкушают вечности заслуженный покой / Поэтов и зверей возлюбленные тени»  Из стихотворения «Памяти кота Мурра» (1934)., которое дает надежду на встречу с теми, кто был особен­но дорог в земном мире. И имен­но о таких встречах «за могильным рубе­жом» мечтает Баратынский — о встрече с отцом (как в «Запустении»), с бесконеч­но любимой женой (как в стихотвор­ении «Своенравное прозванье…»), с по-настоя­щему близким другом-поэтом Антоном Дельвигом (как в «Моем Элизии» — лирическом некрологе безвременно умершему Дельвигу).

чтобы разобраться в хронологии и лицах
 
Вся русская литература XIX века в 230 карточках
От публикации «Слова о полку Игореве» до последнего романа Толстого

5. «Пироскаф» (1844)

Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль Средиземные волны.
Вот над кормою стал капитан:
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами;
Только что чайка вьется за нами
Белая, рея меж вод и небес.

Только, вдали, океана жилица,
Чайке подобно вод его птица,
Парус развив, как большое крыло,
С бурной стихией в томительном споре,
Лодка рыбачья качается в море:
С брегом набрежное скрылось, ушло!

Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравия брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду: мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

Одно из последних стихотворений Баратын­ского, написанное, по свиде­тельству самого поэта, во время морского плавания на паро­ходе-пироскафе из Марселя в Неаполь в конце апреля — начале мая 1844 года.

Главный парадокс стихотворения, напря­жение, создающееся между содержа­нием текста и исто­рией его создания, состоят в том, что оно само по себе очень оптимис­тическое, открытое в бу­дущее, но при этом на нем лежит неизбежный отсвет близкой смерти поэта. Через два месяца после его создания Баратын­ский скоропостижно умрет от инсульта 29 июня (12 июля) 1844 года.

В «Пироскафе» примечательно все то же соеди­нение общих мест и устойчивых мотивов с конкретно-биографическими обстоятельствами и приметами совре­менности. За последнюю отвечает прежде всего название — «Пироскаф», — обознача­ющее относительно недавнее техни­ческое изобретение, судно на паровой тяге, но под парусами. При этом достижение цивилиза­ции и прогресса не враждебно, в отличие от других текстов Баратынского («Последний поэт», «Приметы»), стихии, природе и «вымыслам чудесным». «Колеса могучей машины» мирно уживаются не только с поэтическим «лоном пучины» и вздыхаю­щим океаном, но и с ми­фологической морской нимфой Фетидой, вынимающей «жребий благой», и «влажным богом», повелителем морей.

Непосредственные впечатления от морского путешествия — первого в жизни Баратын­ского — накладываются на устойчивую поэтическую традицию описания отплытия, символического начала новой жизни, как в байроновском «Паломничестве Чайльд-Гарольда», пушкинских «Погасло дневное светило…» и прозаическом отрывке «Участь моя решена. Я женюсь…»  «Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег…». Описательная конкретика первых строф («Бьют в наш корабль Средиземные волны», «Вот над кор­мою стал капитан», «Ветру наш парус раздался», «Парус надулся», «Только что чайка вьется за нами») в конце третьей — одной строкой — переключается в символи­ческий план: «С брегом набрежное скрылось, ушло!»

Этот символизм нарастает в конце следующей, четвертой строфы, где мар­сельские матросы поднимают не просто якорь, но «надежды символ»:

Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

«Руки марсельских матросов» выразительно перекликаются с другим жестом, тоже данным крупным планом:

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.

Сбывшаяся детская мечта (подтверждаемая юношескими письмами Баратынского) и взрослое понимание того, что много вынесено — «радостей ложных, истинных зол» — и многое решено («Много мятежных решил я вопросов»), помога­ют поэту благодарно принять настоящее и буду­щее, а также надежду на благо­склонность судьбы и встречу с «Элизием земным».

Евгений Баратынский. 1840–1844 годыИз альбома «Портретная галерея русских деятелей», издание А. Мюнстера. Том 2. Санкт-Петербург, 1869 год
Российская государственная библиотека

Многоплановость этого текста Баратынского не раз заставляла исследователей и читате­лей видеть в его образности предчувствие скорой смерти и обращать внимание на двойственность образов жребия, вынима­емого из урны, и Элизия, но, кажется, в поэтическое задание текста это едва ли входило. «„Пироскаф“ означал решение жить: жить без тоски по прошедшему, с надеждой на будущее и в упоении настоящим моментом. Но лишь душа его разжалась, первая же невзгода оказалась роковой»  А. М. Песков. Е. А. Боратынский. Очерк жизни и творчества // Е. А. Боратынский.:Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. Стихотворения 1818–1822 годов. М., 2002 .

курс для тех, кто хочет читать вдумчиво
 
Как читать любимые книги по-новому
9 видеолекций о 9 книгах, которые многие любят с детства и знают почти наизусть, а также тесты на знание «Шерлока Холмса» и «Трех мушкетеров», определитель сестер Бронте и игра в признания
Изображения: Неизвестный художник. Портрет Евгения Баратынского. Первая половина XIX века
© Литературно-мемориальный музей Е.А. Баратынского и Ф.И.Тютчева «Мураново» / РИА «Новости»
Источники
  • Боратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. Стихотворения 1818–1822 годов.
    М., 2002.
  • Боратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 2. Ч. 1. Стихотворения 1823–1834 годов.
    М., 2002. 
  • Баратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 3. Ч. 1.
    М., 2012.
  • Гинзбург Л. Я. О лирике.
    М., 1997.
  • Мазур Н. Н. «Недоносок» Баратынского.
    Поэтика. История литературы. Лингвистика. Сб. к 70-летию Вячеслава Всеволодовича Иванова. М., 1999. 
  • Песков А. М. Е. А. Боратынский. Очерк жизни и творчества.
    Е. А. Боратынский. Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. М., 2002. 
  • Пильщиков И. А. Отзыв у Баратынского: слово и значение.
     Язык. Культура. Гуманитарное знание. Научное наследие Г. О. Винокура и современность. М., 1999. 
  • Топоров В. Н. Встреча в Элизии: об одном стихотворении Баратынского.
    Themes and Variations: in Honor of Lazar Fleishman. Stanford Slavic Studies. Vol. 8. Stanford, 1994. 
  • Хетсо Г. Евгений Баратынский. Жизнь и творчество.
    Oslo; Bergen; Tromsø, 1973.
  • Летопись жизни и творчества Е. А. Боратынского.
    М., 1998.
  • Sandler S. Baratynskii, Pushkin and Hamlet. On Mourning and Poetry.
    The Russian Review. Vol. 42. № 1. 1983.