История, Литература

Книжная полка Андрея Зорина

В 2020 году Arzamas откроет библиотеку в Центре славянской письменности «Слово» на ВДНХ. Чтобы заполнить книжные полки, мы попросили музыкантов, ученых, поэтов и других читающих людей посоветовать свои любимые тексты. Во втором выпуске рубрики филолог Андрей Зорин рассказывает о важнейших для него книгах, находящихся между fiction и non-fiction

Я предлагаю тематический принцип подборки книг для полки: библиотека русской «промежуточной литературы», по определению Лидии Яковлевны Гинзбург, за 300 лет. То есть это тексты, которые находятся в своего рода серой зоне между fiction и non-fiction. В другой перспективе это произведения, написанные людьми, которые считали, что они имеют право говорить публике о своем собственном опыте, и считали этот опыт достойным публичного обнародования. Во всех этих книгах для меня важно то, что превращает их в собственное литературное событие, вклад в историю литературы.

«Житие протопопа Аввакума, им самим написанное»

Обложка книги «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное». Москва, Ленинград, 1934 годИздательство Academia

Это самая старая русская книга, которую может читать любой современный человек. Все, что написано раньше и в течение ста лет после нее, понятно только специалистам. «Житие» Аввакума может взволновать любого мини­мально подготовленного читателя. Это документ поразительный по вопло­щенной в нем страсти, ярости, ненависти, боли, любви, нежности. Я даже не говорю о феноменальных характерах, описанных или созданных Авваку­мом, — невозможно оторваться даже от его описаний сибирской природы, притом что к пейзажной литературе я довольно глух. Как человеку, прошед­шему эту немаленькую страну ногами в обе стороны, ему действи­тельно есть что рассказать. И прежде всего, об альтернативной, несостоявшейся России, которая была задавлена, загнана в скиты и отдаленные деревни. Я думаю, что это вообще одна из лучших книг, когда-либо написанных на русском языке. В то время высокая литература писалась не по-русски, а на церковнославян­ском языке. Аввакум сознательно выбирает вернакулярный русский, «простое вяканье», как он выражается, поэтому сегодня его можно читать без специаль­ной языковой подготовки. 

Николай Карамзин 
«Письма русского путешественника»

Обложка книги Николая Карамзина «Письма русского путешественника». Москва, 1797 год Университетская библиотека online

Проблематика этой книги — Россия и Запад, русский человек на Западе, Запад, адаптиро­ванный к восприятию русского человека. Карамзин, с одной стороны, хочет познакомить образованного русского человека с Европой, привезти домой своего рода образцы восприятия, чувствования, переживания, но, с дру­гой стороны, в процессе он создает и свой собственный образ русского евро­пейца, который знает и понимает европейскую культуру и чувствует себя в ней как у себя дома. Для Карамзина Россия и Европа составляют органическое культурное единство, в котором он переводит спутникам с немецкого на фран­цузский, объясняет парижанам в парижском театре, как надо слушать совре­менную оперу, разговаривает с Кантом и тому подобное. «Письма», пожалуй, не захваты­вают так, как «Житие» Аввакума: чтобы освоить этот текст, требуется некоторое усилие, но дело того стоит. 

Александр Герцен 
«Былое и думы»

Обложка книги Александра Герцена «Былое и думы». Ленинград, 1947 год Объединение государственных книжно-журнальных издательств

Конечно, такой феномен, как русская интеллигенция, вышла не из гоголевской «Шинели», а из «Былого и дум». Здесь можно увидеть все ее симпатичные и не очень симпатичные свойства: болезненный интерес к себе, готовность рассказывать о свой душевной жизни urbi et orbi, понимание собственной судьбы как важнейшего исторического свидетельства и проявления монумен­тальных исторических закономерностей.

Герцен действительно был свидетелем важнейших исторических событий, но в центре его внимания — он сам, через эти события проходящий. В каком-то смысле это обреченный проект, завершить его нельзя, пока ты не умер. В результате на глазах читателя книга начинает рассыпаться, терять сюжет и логику, но сам этот процесс полон экзистенциального интереса. Смысловой центр мемуаров — пресловутая пятая часть — это рассказ о семейных пробле­мах автора, сложных отношениях с женой и ее любов­ником, которые Герцен сначала решил выставить на суд европейской социал-демократии, а потом выставил на обозрение всего человечества, потому что был уверен, что его семейная драма — не интимная история нескольких людей, а проявление глубинной динамики истории. 

«Былое и думы» — очень специфическое явление. Герцен прекрасно писал и был очень глубоким человеком, но в то же время это чтение мучительное и местами неприятное. Я не поклонник Герцена, но в библиотеке русской «промежуточной литературы» именно эта книга будет главной, потому что именно такому способу говорить о себе было уготовано будущее. Аввакуму сам Господь дал это право, Карамзин писал от лица европейской культуры, а здесь человеческую судьбу оправдывает история: все, что со мной случилось, имеет историческое значение, поэтому это надо знать. 

Петр Вяземский 
«Старая записная книжка» 

Обложка книги Петра Вяземского «Старая записная книжка». Ленинград, 1929 год Издательство писателей в Ленинграде

Это менее известная книга, чем первые три. Она поразительна тем, что старый человек (она в основном написана в последние пятнадцать лет жизни Вязем­ского, а по стан­дартам XIX века он жил неприлично долго — до 86 лет) расска­зывает о временах собствен­ной молодости (пушкинская эпоха), которую он описывает как золотой век. При этом облик эпохи воссоздается не через личные мемуары, не через биографии великих людей прошлого, а через байки, анекдоты, хохмы, смешные истории, описания чудаков и эксцентриков. Это не последовательное повествование, а короткие эпизоды, зарисовки, которые очень хороши для устно­го пересказа. В рассказе автора нет сюжета и хро­нологической логики, он постоянно перескакивает с одного на другое, но в резуль­тате возникает ярчайшая и увлекательнейшая панорама. 

Федор Достоевский 
«Записки из мертвого дома»

Обложка книги Федора Достоевского «Записки из мертвого дома». Петрозаводск, 1979 год © Издательство «Карелия»

Думаю, что Достоевский не имел возможности написать настоящий нон-фикшн, поскольку цензура не пропустила бы рассказ о политическом заключенном. Поэтому он делает своего автобиографи­ческого альтер эго уголовным преступником. Но в сущности это, конечно, книга о собственном опыте. Толстой не любил Достоевского как писателя и при этом много­кратно говорил, что из того, что написано по-русски, это лучшее, не исключая Пушкина. Толстой говорил о Достоевском так: замечательный человек, у него были удивительные глубокие мысли, но почему же он так плохо писал… 

Это новая тема в моем списке. Здесь писатель получает право говорить о себе, потому что он страдает вместе со своим народом. С этого момента каторга, лагерь, зона становятся одной из центральных тем русской литературы не только потому, что через этот опыт проходят миллионы, но и потому, что здесь наконец интеллигент и народ живут одной жизнью. Став каторжанином или зэком, писатель может рассказывать о себе как о простом человеке и претендовать на понимание его жизни и его души.

Антон Чехов 
«Остров Сахалин»

Обложка книги Антона Чехова «Остров Сахалин». Москва, 1895 годАукционный дом «Литфонд»

Чехов, в отличие от Достоевского, Солжени­цына или Шаламова, на каторгу не попал, а специально поехал с миссионер­скими целями. В этой книге интересно сочетание рассказа о собственном путешествии с уникальным опытом литературной этнографии, обретающей почти научную строгость. 

Василий Розанов 
«Опавшие листья»

Обложка книги Василия Розанова «Опавшие листья». Петроград, 1913–1915 годы Аукционный дом «Империя»

Вяземский с помощью фрагментов и анекдотов создал образ эпохи, а Розанов нашел уникальный и совершенно новатор­ский подход рассказать о себе, собственной личности и своем существо­вании на земле без связного повест­вования — через фрагменты, случайные записи, набор моментальных впечат­ле­ний, наблюдений, вздохов. При этом он часто фиксировал обстоятельства появле­ния тех или иных записей. Какие-то из них делались в уборной, ка­кие-то — на оборотах счетов или газетах, и весь этот материал также попадал в книгу. Это уникальный жанровый эксперимент и совершенно новое понима­ние личности, которое потом приобретет широкую популярность. Единство человеческой личности здесь — некая условная рамка, литературная конвен­ция, которая может быть отрефлектирована и воплощена в тексте. Для Герцена фрагментаризация, распадение человека и его судьбы были стратегическим поражением, у Розанова это замысел и находка.

Михаил Зощенко
«Перед восходом солнца»

Обложка книги Михаила Зощенко «Перед восходом солнца». Москва, 2008 год © Издательство «Время»

Это своего рода научный эксперимент, поставленный на себе самом. С опорой на Фрейда, которого Зощенко в основном критикует, он докапывается до исто­ков собственной личности, сдирая один за другим налипшие за жизнь слои. Эту работу он проделывал с психотерапевти­ческой целью, но как раз она не была решена. Зощенко не удалось излечить себя от неврозов, но выдаю­щееся художественное произведение он создать сумел. В отличие от Розанова, видевшего в собственной личности набор случайных и минутных впечатлений, Зощенко был уверен, что внутри его памяти есть ядро, просто до него нужно дойти, погружаясь в собственную память все глубже и глубже и извлекая из нее фрагменты дорефлексивного опыта. Этот процесс он воссоздал в своем романе с необыкновенной силой.

Лидия Гинзбург
«Записки блокадного человека»

Обложка книги Лидии Гинзбург «Проходящие характеры. Проза военных лет. Записки блокадного человека». Москва, 2011 год © «Новое издательство»

Дальше по хронологии идут «Записки блокадного человека» Лидии Гинзбург, хотя это «повество­вание», как она его называла, было опубликовано только через сорок лет и в радикально перерабо­танном варианте. Лучше взять сборник «Проходящие характеры», изданный в «Новом издательстве», потому что там есть обе версии — и 1943–1944, и 1984 годов. 

Во время блокады Лидия Гинзбург описала опыт фиксации человеком одного дня своей жизни в экстремальных условиях. Текст назывался «День Оттера». А потом в 1962 году появился «Один день Ивана Денисовича». Это произвело на нее очень тяжелое впечатление, и она написала: у книг, лежащих в столе, появляются предшест­венники так же неотвратимо, как у напечатанных книг — последователи. И взялась переделывать текст. Опыт одного человека в течение одного дня — от пробуждения до укладывания в постель — она перестроила в тотальное повествование о блокадном Ленинграде. Новая версия стала называться «Записки блокадного человека» и была напечатана в 1984 году. И вот я не понимаю, это две книги или одна. Большая часть текста совпадает, но композиция и структура разные.

Что здесь важно? Это анализ базовых социально-антропологических меха­низмов человеческой жизни (Гинзбург считала себя ученым, социологом и психологом). По собственному опыту Гинзбург пишет о человеке, физически находящемся на грани голодной смерти. Согласно Гинзбург, в условиях тоталь­ного голода и голодной дистрофии у человека больше нет сил скрывать соци­альные механизмы, и они работают с особой наглядностью. То, что в обычной жизни закамуфлировано, выходит на первый план и становится доступным анализу. 

Александр Солженицын
«Архипелаг ГУЛАГ» 

По воздействию на исторический процесс это, возможно, самое значимое произведение в истории русской литера­туры. С одной стороны, это еще одна книга о каторге. С другой — она основана на идее вовсе отстраниться от индивидуаль­ного, растворив его в массе других голосов. То есть фигура автора сохраняется как компози­ционное единство — вначале он вводит читателя в проблематику книги, потом комментирует и рассуждает, но его собственное свидетельство оказывается лишь одним из сотен других. Это уже не столько личный опыт, а речь от лица всех, кто не дожил. 

Я бы поставил «Архипелаг ГУЛАГ» на полку в двух вариантах — в полном, трехтомном, и однотом­ном, сделанном Натальей Солженицыной. Это поразительно тактичная, аккуратная и профес­сиональная работа, сделанная для школьников и оставляющая достаточно полное представление о книге. 

Венедикт Ерофеев
«Москва — Петушки»

Сергей Довлатов
«Чемодан»

Конечно, «Москва — Петушки» и «Чемодан» выбиваются из этого ряда. Это не промежу­точная литература, а полноценный fiction. И все же он организован вокруг фигуры биографического автора, входящего в текст со своим окруже­нием и множеством вполне узнаваемых биографических подробностей собст­венной жизни. Они, с одной стороны, все время отсылают к внелитературной реальности, с другой — мы понимаем, что ими нельзя пользоваться для биографи­ческих реконструкций. В «Москве — Петушках» повествователь вообще погибает в финале, что делает любой разговор об автобиографизме абсурдным. Но важно, что обе эти книги «пародичны» в тыняновском смысле этого слова к промежуточной литературе и должны восприниматься на ее фоне. 

Михаил Гаспаров
«Записи и выписки» 

Михаил Гаспаров. Записи и выписки. Москва, 2013 год © Издательство «Новое литературное обозрение»

Собственная жизнь здесь становится предметом филологического анализа. Можно сказать, что если «Москва — Петушки» и «Чемодан» превращают, окончательно всасывают реального автора в сферу литературы, то здесь, наоборот, жизнь — через выписки, через записи, через языковые конструк­ции — становится книгой. Значительная часть ее построена в форме словаря, автор деконструирует себя как продукт своего собственного круга чтения и научных занятий. В самом конце поняв, что превратился в текст, автор физически исчезает — в какой-то степени это филологический аналог идеи смерти автора или финала «Москвы — Петушков».

Александр Жолковский
«Эросипед и другие виньетки»

Обложка книги Александра Жолковского «Эросипед и другие виньетки». Томск — Москва, 2003 год © «Водолей Publishers»

Чтобы добавить оптимизма, хотелось бы поставить на полку книгу живого автора. Я очень ценю эту книгу и даже сам пытался писать в том же духе. Это тоже разговор о своей жизни через байки и истории, однако отличающийся от документальной фрагментарности Розанова тем, что каждая из «виньеток», как их называет автор, представляет собой законченный анекдот с пуантом. 

Как пишет Жолковский, документальность является условием на входе, а на выходе факт необходимо преодолеть литературной конструкцией. Расположение материала, композиционные ходы, эффектная концовка и другие литературные приемы оказываются способом справиться с текущей фактурой реальности, превратить ее в текст, взять, как штангист берет рекордный вес.

 
Книжная полка Льва Рубинштейна
Пушкин, Кафка и «Книга о вкусной и здоровой пище»