10 цитат из дневников Евгения Шварца
Скетчи в холодном Петрограде за бутерброды с селедкой, прыжок в реку в пальто и калошах после предложения первой жене, раздражение от чужих стихов, покупка помадок «в гофрированных белых бумажных одежках» и ненависть к трагическим финалам
Евгений Львович Шварц
«Я боялся, ужасался, не глухонемой ли я. Точнее, не немой ли. Ведь я прожил свою жизнь и видя и слыша, — неужели не рассказать мне обо всем этом?» Запись от 21 мая 1952 года. В итоге довольно быстро дневник превращается в мемуары о детстве и юности, а из записей
1. О семье
«Жил я сложно, а говорил и писал просто, даже не простовато, несамостоятельно, глупо. Раздражал учителей. А из родителей особенно отца. У них решено уже было твердо, что из меня „ничего не выйдет“. И мама в азарте выговоров, точнее споров, потому что я всегда бессмысленно и безобразно огрызался на любое ее замечание, несколько раз говаривала: „Такие люди, как ты, вырастают неудачниками и кончают самоубийством“».
Евгений Шварц родился в семье, где из каждого «что-нибудь вышло». Отец, Лев Борисович Шварц
Обнаружив, что сын Женя не только лишен музыкального слуха, но и к простой декламации не способен, интеллигентные родители не скрывали своего разочарования. И без того застенчивому подростку оставалось лишь утешаться своей обреченностью:
«Мне чудится, что все мне глядят вслед и замечают, что я неуклюжий мальчик, и говорят об этом. И тут же я думаю: „Вот если бы знали, что мимо вас идет будущий самоубийца, то небось смотрели бы не так, как сейчас. Со страхом. С уважением“».
2. О печальных финалах
«Я восхищался храбрым мальчиком, восхищался песенкой, читал спокойно и в е с е л о , — и вдруг Гаврош упал мертвым. Я пережил это как настоящее несчастье. „Дурак, д у р а к “, — ругался я. К кому это относилось? Ко всем. Ко мне за то, что я ошибся, считая, что Гаврош доживет до конца книги. К солдату, который застрелил его. К Гюго, который был так безжалостен, что не спас мальчика. С тех пор я перечитывал книгу множество раз, но всегда пропуская сцену убийства Гавроша».
«Ужас перед историями с плохим концом» преследовал Шварца с детства: он вспоминает, как заткнул уши, не желая слушать сказку о Дюймовочке, будучи уверен, что она обречена. Родители этим пользовались: «Если я, к примеру, отказывался есть котлету, мама начинала рассказывать сказку, все герои которой попадали в безвыходное положение. „Доедай, а то все утонут“. И я доедал», — вспоминал он 27 августа 1950 года. Уже подростком прочитав «Войну и мир», Шварц опозорился, когда взрослые обнаружили, что он не знает, чем кончилась дуэль Пьера с Долоховым, как обычно пропустив все «опасные» места.
Если в андерсеновской «Тени» Ученого казнят, то в вариации Шварца для отрубленной головы вдруг находится живая вода. И так будет всегда. Автор нескольких десятков пьес и киносценариев, он избежал безысходности даже в драме «Одна ночь» (1942), рассказывающей о блокадном Ленинграде. Недаром в «Обыкновенном чуде» Эмилия выговаривает сочинителю-Хозяину: «Стыдно убивать героев для того, чтобы растрогать холодных и расшевелить равнодушных. Терпеть я этого не могу».
3. О любимых писателях
«Любопытно, что чужие стихи раздражали меня. Хвалил я одного Блока, не читая его. Пушкин не открылся мне. Лермонтова не понимал. Конечно, я схватывал нечто у своего времени, у своих современников, но бессознательно. Прочел я два стихотворения Маяковского, напечатанные, кажется, примерно в это время в „Новом сатириконе“, — и пришел в восторг. Мне почудилось, что у нас есть
что-то общее. Но не искал других его стихов, не испытывал потребности. „Потомкак-нибудь “».
Уже в восемь лет Шварц был уверен, что станет знаменитым писателем — «романистом». Не сочинив ни строчки, стесняясь писать
«Я люблю Чехова. Мало сказать люблю — я не верю, что люди, которые его не любят, настоящие люди. Когда при мне восхищаются Чеховым, я испытываю такое удовольствие, будто речь идет о близком, лично мне близком человеке. И в этой любви не последнюю роль играет сознание, что писать так, как Чехов, его манерой, для меня немыслимо. <…> А романтики, сказочники и прочие им подобные не вызывают у меня ощущения чуда. Мне кажется, что так писать легко. Я сам так пишу. Пишу с наслаждением, совсем не похожим на то, с которым читаю сочинения, подобные моим» Запись от 4 октября 1948 года..
4. О любимых женщинах
«У нас в реальном Майкопское Алексеевское реальное училище, где Шварц учился с 1905 по 1913 год. было особое выражение: „солка“. Это значило — насолить той, в кого влюблен, если поссорился с ней. Не подходить к ней на вечере. Умышленно ухаживать за другой.
Кто-то из наших, на вид грубоватый куркуль, сказал, что в любви „солка“ — самое главное. И Юрка Юрий Васильевич Соколов(1895?–1918) — близкий друг Шварца. сказал, что после этих слов он почувствовал к нему уважение. Вот это было для меня больше чем недоступно — мне просто и в голову не приходило хитрить, обижать Милочку умышленно, чтобы наказать. Я был прямо и открыто влюблен, да и только. А Милочке хотелось, чтобы я главенствовал, был строг и требователен».
Шварц и Милочка Крачковская были знакомы с раннего детства. В 1912 году ухаживания переросли в роман, если так можно назвать отношения, в которых юноша настолько стесняется назначить свидание, что просто ежедневно бегает по городу в надежде встретить возлюбленную. Эти отношения продлились полтора года, и именно тогда Шварц начал писать. Он вдруг понял, что в стихотворении можно «главенствовать» и выдумывать что захочешь. Впоследствии юношеская нерешительность обернулась противоположным образом. В 1919 году, предлагая руку и сердце актрисе Гаянэ Халайджиевой (на сцене она выступала как Гаянэ Холодова), он сказал, что выполнит любое ее желание. «А если я скажу: прыгни в Дон?» — спросила та. Шварц перемахнул через парапет и прямо в пальто, калошах и шапке бросился в холодную ноябрьскую реку. В апреле они поженились.
5. О помадках в белых одежках и колбасе
«В утро первого дня самостоятельной моей жизни я вышел на Тверскую и купил хлеба, газету и, подумавши, коробочку конфет — помадки в гофрированных белых бумажных одежках. Тут же меня озарила великая мысль, что обедать меня тут никто не может заставить. Точнее, есть первое. И я купил фунт колбасы у Чичкина Имеется в виду один из магазинов сети молочных продуктов, принадлежавшей А. В. Чичкину., решив, что это и будет моим обедом. Горничная, с огромными светлыми ненавидящими глазами, молча принесла мне самовар. Я долго-долго пил чай, ел, причем съел нечаянно и целый фунт колбасы, принесенный на обед. Прочел „Русское слово“, и в положенный час явился учитель латинского языка В реальном училище латынь не изучали, а для поступления на юридический факультет она была необходима. Гимназический курс латыни можно было освоить самостоятельно и затем сдать экзамен при учебном округе., еще одно московское горе».
Окончив в 1913 году Майкопское реальное училище, Шварц отправляется в Москву, чтобы учить латынь с репетитором и ходить вольнослушателем в Народный университет имени Шанявского Сейчас Российский государственный гуманитарный университет.. Вернее, так представляли себе жизнь сына родители, которым он торжественно прислал открытку со зданием на Миусской площади. На самом деле все обстояло несколько иначе. Просыпаясь ближе к часу дня,
И все же, несмотря на свободу и праздность, радости не было: мешали безденежье, чувство вины и неприветливая к провинциалу Москва. Спустя полгода несостоявшийся студент приехал к семье на Рождество — нестриженый и заросший, в штанах с бахромой, в истершихся башмаках со сбитыми каблуками. Вид у него был столь жалкий, что родители разрешили остаться в Майкопе. С тех пор Шварц навсегда невзлюбил Москву:
«Маленькие лавки, маленькие киношки, пивные, серый, полупьяный, в картузах и сапогах, народ, вечером никуда не идущий, а толкущийся на углах у пивных, возле кино. Босяки, страшные, хриплые проститутки — тут я их увидел на улице впервые. Так вот она, столица! Вот предел мечтаний майкопской интеллигенции, город людей, из которых
что-то вышло. Обман, мираж, выдумка старших» Из записи от 22 августа 1952 года..
6. О робости и смелости
«У него Шварц пишет о себе в третьем лице, чтобы автопортрет получился достовернее. так дрожат руки, когда он платит за билет на „Стрелу“, что кассирша выглядывает в окно взглянуть на нервного пассажира. Если бы она знала, что ему, в сущности, безразлично, ехать сегодня или завтра, то еще больше удивилась бы. Он, по слабости своей, уже впал в зависимость от ничтожного обстоятельства — не верил, что дадут ему билет, потом надеялся, потом снова впадал в отчаяние. Успел вспомнить обиды всей своей жизни, пока крошечная очередь из четырех человек не привела его к полукруглому окошечку кассы».
Шварц не раз с горечью признавался в неуверенности в себе, в непобедимой робости при столкновении с любыми чиновниками и просто служащими. В 1914 году, томясь в ненавистной Москве и переживая крах первого романа, он решил уйти на войну добровольцем, но спасовал перед необходимостью ходить по канцеляриям. Заплатить за проезд в трамвае, получить гонорар, разобраться в договоре — все это вызывало чувство обреченности, зависимости от мелочных обстоятельств. При этом малодушие исчезало, когда речь шла о серьезных вещах. Отказ отречься от осужденного поэта-обэриута Николая Олейникова Николая Олейникова арестовали 3 июля 1937 года. Согласно практике того времени, на ближайшем заседании в Союзе писателей присутствующие должны были объясниться в своих связях с врагом народа. Шварц сказал, что эта новость стала для него полной неожиданностью и сказать ему нечего. Ему предложили вспомнить примеры вредительства Олейникова в кино (они были соавторами нескольких сценариев), но Шварц ответил, что успех или неуспех фильмов невозможно объяснить вредительством. или помощь семье арестованного Николая Заболоцкого, видимо, давались легче, чем необходимость договариваться с билетершами и кассирами.
7. О бидонах с подсолнечным маслом и нищете
«В высоких, метра в полтора, бидонах плескалось подсолнечное масло — весь капитал театра. Деньги падали каждый день, и поэтому заказаны были специальные бидоны и все, что нам причиталось, обращено в масло. Бидоны подтекали, что нас несколько беспокоило, но знатоки утешали, утверждали, что это неизбежно. Под нарами уместились наши личные бидоны. Один — с превратившейся в подсолнечное масло студенческой моей тужуркой, подъемными, зарплатой за месяц. Перед самым нашим отъездом приехал папа и привез, зная, как плохи мои дела, второй бидон, покрашенный в красно-коричневую краску. Это было все наше имущество».
1918–1921 годы Шварц провел в Ростове-на-Дону, где стал актером молодежного любительского театра «Театральная мастерская». В репертуаре было несколько пьес, в том числе «Гондла» Николая Гумилева. Тот доброжелательно отозвался о спектакле и пообещал помочь с переездом в Петроград. Театр приехал 5 октября, когда поэт уже был расстрелян. Петроград встретил холодно: публика уходила после первого действия — то ли
8. О славе и успехе
«Первый раз в жизни я испытал, что такое успех, в ТЮЗе на премьере „Ундервуда“. Я был ошеломлен, но запомнил особое, послушное оживление зала, наслаждался им, но с унаследованной от мамы недоверчивостью. <…> Впрочем, Хармс довольно заметно с самого начала презирал пьесу. И я понимал за что. Маршак смотрел спектакль строго, посверкивая очками, потом, дня через два, глядя в сторону, сказал, что если уж писать пьесу, то как Шекспир. <…> И в моем опыте как будто ничего и не прибавилось. За новую пьесу я взялся как за первую — и так всю жизнь».
Сменив актерское ремесло на писательское, Шварц начал много печататься: с 1923 по 1928 год вышло несколько десятков публикаций (газетные фельетоны, статьи на злобу дня, детские рассказы и стихи-однодневки для журналов «Чиж» и «Еж»), подписанных его именем, а также псевдонимами Щур, Дед Сарай, Домовой и Эдгар Пепо. В эти годы он тесно общается с обэриутами, «Серапионовыми братьями» «Серапионовы братья» — объединение молодых прозаиков, поэтов и критиков, возникшее в Петрограде 1 февраля 1921 года. Членами объединения были Лев Лунц, Илья Груздев, Михаил Зощенко, Вениамин Каверин, Николай Никитин, Михаил Слонимский, Елизавета Полонская, Константин Федин, Николай Тихонов, Всеволод Иванов. и кругом Маршака, но коллеги воспринимают его как человека, который говорит сильно лучше, чем пишет.
После премьеры пьесы «Ундервуд» 21 сентября 1929 года Шварц понял, что он драматург и должен писать именно пьесы. Впрочем, что значит «должен»?
«Слава нужна мне была не для того, чтобы почувствовать себя выше других, а чтобы почувствовать себя равным другим. Я, сделав то, что сделал, успокоился настолько, что опустил руки. Маршак удивлялся: „Я думал, что ты начнешь писать книжку за книжкой, нельзя останавливаться!“».
Но и в 30 лет, и в 60 Шварц неделями не мог заставить себя взяться за работу и начать новую вещь.
9. О войне
«Бомба разрушила дом, где была „девятка“ Гастроном на углу Конюшенной площади и улицы Желябова (сейчас Большая Конюшенная).. Разорвалась под самыми сводами ворот. А там столпились прохожие. И трупы их швырнуло до середины Конюшенной площади. И наше пожарное звено вместе со звеньями всех уцелевших соседних домов производили раскопки в развалинах дома. И трупы увозили на грузовиках. Вот что наделал третий, близкий удар бомбы, показавшийся, несмотря на оглушительность свою, таким механическим, таким незначительным. Идиотским. Мне трудно было определить тогда, да и теперь нелегко объяснить, почему немецкие самолеты казались мне идиотским недоразумением. Соединением солдафонской глупости и автоматизма машины.
Что-то , по ощущению напоминающее тир. Выстрел — и, в случае попадания, сухое щелканье, и плоская жестяная, дурацки раскрашенная птица машет жестяными крыльями. Вот очень приблизительный перевод очень ясного чувства. Происходящее страшно. Страшно глупо».
Когда началась война, Шварц пришел записываться в народное ополчение. Руки он предусмотрительно держал за спиной, но когда бумаги оформили и осталось поставить подпись, все вскрылось: с таким тремором, сказал военком, стрелять невозможно. Не попав на фронт, Шварц остается в Ленинграде: он выступает на призывных пунктах, пишет антигитлеровские сценки и пьесы для радио, а по ночам дежурит на крыше писательского дома на канале Грибоедова (на соседней крыше гасил «зажигалки», как тогда называли зажигательные бомбы, филолог Борис Томашевский). Тут же на чердаке вторая жена Шварца Катерина Ивановна Зильбер устроила пункт санзвена: «Если убьют, так уж вместе». Однажды Евгений Львович сказал дежурившему с ним поэту и переводчику Сергею Спасскому:
«Главная подлость в том, что если мы выживем, то будем рассказывать о том, что пережили, так, будто это интересно. А на самом деле то, что мы переживаем, — прежде всего неслыханные, неистовые будни».
Отказавшись от эвакуации в октябре, к концу осени Шварцы поняли, что это уже вопрос не чести, а выживания. Их вывезли из блокады на самолете 11 декабря 1941 года. Вещей можно было взять не больше 10 кг на человека, но расстаться с тяжелой печатной машинкой казалось немыслимым. Пришлось уничтожить чемодан рукописей — весь архив, накопившийся за 45 лет жизни.
10. О потерях
«Настоящее счастье, со всем его безумием и горечью, давалось редко. Один раз, если говорить строго. Я говорю о
29-м годе. Но и оно вдруг через столько лет кажется мне иной раз затуманенным: к прошлому возврата нет, будущего не будет, и я словно потерял все».
Счастье с безумием и горечью — это о начале романа с Екатериной Ивановной Зильбер. К моменту встречи в конце мая 1928 года оба были женаты (она замужем за композитором Александром Зильбером, братом Вениамина Каверина). 16 апреля 1929 года у Шварцев родилась дочь Наташа, а в октябре Евгений Львович ушел из семьи к Катерине Ивановне, которая уже полгода как рассталась с мужем. Катерина Ивановна и Евгений Львович были вместе почти 30 лет — «Обыкновенное чудо», гимн безрассудной любви, посвящено ей, той самой Хозяйке, которая с нежностью и досадой принимает сумасбродство мужа-волшебника.
Последний год Шварц писал очень мало: многие месяцы постельного режима после инфарктов вогнали его в апатию, работать не удавалось, жизнь в Комарове свелась к ожиданию смерти, которую он называл «днем неимоверной длины». Леонид Пантелеев вспоминал, как Шварц пытался шутить: «Испытываю судьбу. Подписался на тридцатитомное собрание Диккенса. Интересно, на каком томе это случится?» Случилось на третьем, его любимом «Пиквикском клубе», — 15 января 1958 года. Последними словами Шварца были «Катя, спаси меня».