Что такое Arzamas
Arzamas — проект, посвященный истории культуры. Мы приглашаем блестящих ученых и вместе с ними рассказываем об истории, искусстве, литературе, антропологии и фольклоре, то есть о самом интересном.
Наши курсы и подкасты удобнее слушать в приложении «Радио Arzamas»: добавляйте понравившиеся треки в избранное и скачивайте их, чтобы слушать без связи дома, на берегу моря и в космосе.
Если вы любите читать, смотреть картинки и играть, то тысячи текстов, тестов и игр вы найдете в «Журнале».
Еще у нас есть детское приложение «Гусьгусь» с подкастами, лекциями, сказками и колыбельными. Мы хотим, чтобы детям и родителям никогда не было скучно вместе. А еще — чтобы они понимали друг друга лучше.
Постоянно делать новые классные вещи мы можем только благодаря нашим подписчикам.
Оформить подписку можно вот тут, она открывает полный доступ ко всем аудиопроектам.
Подписка на Arzamas стоит 399 ₽ в месяц или 2999 ₽ в год, на «Гусьгусь» — 299 ₽ в месяц или 1999 ₽ в год, а еще у нас есть совместная. 
Owl

История

«Вдруг узнают, кто я…»: Елена Вигдорова — о детях врагов народа и книге Нелли Морозовой

В «Радио Arzamas» вышла аудиокнига Нелли Морозовой «Мое пристрастие к Диккенсу», воспоминания о детстве в эпоху Большого террора. Книгу прочитала Елена Вигдорова, она же написала предисловие — не только о самой книге, но о тех, кто, как и Нелли Морозова, был в 1930-х годах детьми

«Мое пристрастие к Диккенсу» Нелли Морозовой — это мемуары о годах сталин­ских репрессий. Воспоминаний об этой поре немало. Помимо всем известных книг Александра Солженицына, Варлама Шаламова, Евгении Гинзбург, Льва Копелева и других, огромное количество рукописей хранится в получившем статус иностранного агента «Мемориале». 

Основная часть мемуаров о Большом терроре — это рассказы самих репресси­ро­ванных, то есть людей, переживших арест, допросы, тюрьму, лагерь. Но есть и другая часть — она значительно меньше — это воспоминания их детей, тех, чье детство, юность, а порой и вся жизнь переменилась, сломалась, искорежи­лась в ту минуту, когда их отцы или матери — а чаще отцы и матери вместе — были объявлены врагами народа. Почему таких воспомина­ний, особенно касающих­ся 1930-х годов, немного, в общем-то, понятно: травма, полученная в детстве, была слишком велика, непосильна, ее надо было как-то преодолеть, освобо­диться от гнета страшного ярлыка (сын или дочь врага народа). Кто-то — и не нам их осуждать! — отрекался, старался забыть, кто-то оказывался в детприемниках, в ссылках с оставши­мися членами семьи, кто-то — у род­ственников. Детей врагов народа плохо брали в институты, не принимали на работу. Они порой скрывали или просто не афиширова­ли родство с репрес­сирован­ными родителями и жили в постоянном страхе: «Вдруг узнают, кто я…» Среди тех, кто родился в начале 1920-х, многие — да почти все юноши — погибли на фронте. Война коснулась всех, и, может быть, общая беда как-то размыла границы между детьми врагов народа и их соотечествен­ни­ками. А после смерти тирана, после XX съезда, когда начали возвращаться из «мрач­ных пропастей земли» выжившие, произошла не только встреча двух Россий — России сидевшей и России сажавшей, — но и не менее драматичная, опять пользуясь пушкинским словом, встреча «товарищей, друзей, братьев» и — порой тоже очень непростая — встреча отцов и детей, оказавшихся не такими, какими они представлялись друг другу в разлуке.

Фотография, подаренная Александром Моррисоном Вере Морозовой Надпись на обороте: «Подарок от „трех сорванцов“ жене одного из них. Троицк, 10.VI.23». © Из личного архива Леонида Бахнова

Появились в эту короткую пору оттепели и новые иллюзии, новые надежды, романтизация — как же иначе? — погибших родителей, «комиссаров в пыль­ных шлемах». Вспомним оттепельные стихи Окуджавы:

О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой,
когда я шагнул с гитарой, растерянный, но живой?
Как будто сошел со сцены в полночный московский уют,
где старым арбатским ребятам бесплатно судьбу раздают  Б. Окуджава. «О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой»..

Стихотворение как раз об этом: растерянные, но живые дети тех, кого расстре­ляли. К этому времени Окуджава уже и сам стал и участником истории (фронт, ранение), и ее поэтом, но все равно его герои — растерянные дети и грустные комис­сары-отцы. Растерянные дети не пишут воспоминаний, а если пишут, то годы спустя. Однако книги детей все равно есть. Книги-свидетельства, книги-воспоминания, книги — обвинительные акты. Это и автобиографиче­ские рассказы того же Булата Окуджавы «Девушка моей мечты», «Искусство кройки и житья», и повесть «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина, и рассказ «Свидание» Марка Сермана, и книга Надежды Железновой-Бергельсон со страшным и обо всем уже говорящим названием «Мою маму убили в середине ХХ века»…

Среди воспоминаний — названных и неназванных, беллетризованных и дневни­ко­вых — мемуары Нелли Морозовой занимают особое место. Они написаны не в идиллические оттепельные, не в перестроечные или постпере­строечные годы, а в глухие 70-е — это мемуары, написанные без расчета на публикацию.

Нелли Морозова, редактор и киносценарист, родилась в 1924 году в Челябин­ске в семье журналиста Александра Моррисона, расстрелянного в 1937-м, и скульп­тора Веры Морозовой. Нелли Александровны Морозовой не стало в 2015-м. Первый раз ее книга была издана в начале 1990-х, переиздана в 2011 году.

Эта книга, пронизанная любовью, посвящена родителям и написана о них: о том, как журналист Моррисон с женой и дочкой приехал в город Чехова Таганрог, как тогда говорили, был «переброшен поднимать» газету «Таган­рогская правда», как создал музей Чехова, как в 1936 году был снят с работы и переведен в Ростов-на-Дону, где был арестован и расстрелян в 1937 году. В этой книге — и о счастливом детстве в семье, где родители любят друг друга, весело и радостно работают, дружат с замечательными людьми, растят обо­жаемую дочку, и о том, что наступило после ареста отца: героичес­кая борьба матери за его освобождение и не менее героическая — за безопас­ность дочки, об участии в этой борьбе всей маминой семьи, ее братьев и матери, о постоян­ной тревоге о дочке и непрекращающейся связи с нею: «Я буду писать тебе каждый день».

Воспоминания Нелли Морозовой не беллетризованные: в них нет ни вы­мыш­­ленных персонажей, ни придуманных эпизодов. Но это и не дневни­ковые записи девочки-подростка, которая воспринимает происходящее наивно и простодушно. Главная особенность книги — это удивительное соотношение непосредственного, сохранившегося в памяти тогдашнего чувства и понятого, осмысленного потом: без иллюзий, без идеализации. Страстные, эмоциональ­ные воспоминания, беспристрастно отрефлексированные.

Вера Морозова с Нелли Морозовой. Уфа, 1944 год© Из личного архива Леонида Бахнова

Автор — киносценарист, и это очень чувствуется в построении книги. В начале, а потом и в конце есть парные эпизоды с кабинетом начальника, в который вызывают уже взрослую, почти 30-летнюю Нелли, требуют в ответ на ано­нимку подробно написать в автобиографии об отце, требуют, по сути, того самого отречения, на которое она не пойдет. Необходимость написать в ответ на анонимку автобиографию — это, собственно, и есть толчок к воспо­мина­ниям. Как это и свойственно мемуаристам, которые описывают страшный жизненный опыт, автор этой книги надолго погружается в свою счастливую пору — со всеми подробностями, деталями, прогулками с родите­лями, мороже­ным, играми и, конечно, книжками. Но о книжках чуть ниже.

Даже эти, казалось бы, непосредственные воспоминания, отрефлексированы. А что было бы, если бы я так и осталась этой счастливейшей девочкой, которую ведут в директорскую ложу театра? Которая садится в автомобиль вместе с отцом, только что открывшим музей Чехова, и матерью, создавшей скульптурный портрет писателя? Что этому противостоит? 

Картинка счастливой девочки, которая садится в автомобиль, дается крупным планом. И крупным же планом — отец на подножке поезда, когда он едет в Москву с казачьим ансамблем песни и пляски. Отец в казачьей форме с красными лампасами и дядя Валентин, бегущий по пустому перрону со страшной вестью: ближайшего коллегу и начальника отца арестовали. Вот так, крупным планом дается навсегда запечатленное в памяти лицо отца, получившего эту весть, — лицо, увиденное дочерью в последний раз. Нет, еще раз будет этот крупный план — портрет через рассказ очевидицы, вызываю­щий, впрочем, у автора сомнения: группа заключенных, измученных, сломлен­ных, с согбенными спинами, и среди них несломленный, с прямой спиной, но абсолютно седой Александр Моррисон.

Александр Моррисон. Таганрог, 1931 год © Из личного архива Леонида Бахнова

Есть в книге еще лица, которые даны крупным планом: красавица-мама с навсегда белым пятном на щеке, прекрасное лицо бабушки, голубоватое лицо девочки Лиды, тоже бегущей по перрону с узелком снеди за поездом, унося­щим Нелли в далекую Уфу вместе с сопровождающим ее дядей Валентином и котом Кацем в корзине. Эти поезда и перроны, давно вписавшиеся в русский литературный пейзаж, а потом и вечные метафоры кино проходят через всю книгу.

Да, крупным планом даны именно человеческие лица: не следователи, не монстры, проводящие обыск, не бессовестные обидчики. Они, конечно, тоже есть, их немало, но они даны общим планом, а крупным — отец, мать, бабушка, дядья, верные друзья; Фрид и Дунский, самые талантливые соуче­ники-студенты, буквально спасающие группу первокурсников и через год после этого арестованные; домработница; раскулаченная Матильда, не бро­сившая Веру Морозову в трудную пору; две Ведьмы, первая и вторая, столь же верно служащие литературе; хозяйки в Бакалах, Апа и Маша, и — особенно ярко — братья матери Леонид и Валентин, храбрые, авантюрные, верные. И есть еще один герой. Это Туркин — человек, сидевший за одной партой с Чеховым, вместе с Моррисоном создающий музей своего великого одноклассника. Когда знакомые на улицах Таганрога шарахались от Веры, жены врага народа, как от прокаженной, и переходили на другую сторону улицы, чеховский человек Туркин тоже переходил, но только для того, чтобы снять шляпу и через всю улицу громко спросить: «Как там наши в тюрьме?»

Вот об этих людях, сохранивших достоинство и честь, написана книга Морозо­вой. И о том, что помогло, в чем они черпали силы, в чем находили поддержку. Диккенс, Твен, Толстой, Чехов, Пушкин. Вся эта великая литература XIX века с ее культом чести, порядочности, доброты, интеллигент­ности, с ее эстети­кой человечности. Маленькая Нелли открывает Диккенса: «Большие надежды», «Пиквикский клуб», «Домби и сын». Эти книги уберегут от искуше­ния предательством или подвигом Павлика Морозова. А это искушение могло возникнуть в голове у девочки, которая в младших классах обожала учительни­цу, называвшую детей «ребятки мои, октябрятки мои». И каким сильным оно было в ту ночь, когда она случайно услышала страшный для пионерки разговор бабушки и Валентина! 

Дядя Лека (Леонид). 1930-е годы © Из личного архива Леонида Бахнова

В своей нобелевской лекции Иосиф Бродский сказал, что человеку, прочитав­шему Диккенса, труднее выстрелить в себе подобного, чем человеку, Диккенса не читавшему. В этих словах поэта, кажется, есть что-то почти наивное: среди палачей и тиранов встречались весьма начитанные люди. И все-таки… В книге «Мое пристрастие к Диккенсу» есть замечательный эпизод — рассказ дяди Леонида о том, как выбивали немцев из деревни и он не стал стрелять в моло­дого солдата. Это эпизод, впрямую подтверждающий мысль Бродского и одно­временно рифмующийся с эпизодом из «Войны и мира», где Николай Ростов жалеет француза. Именно дядя Леонид приносит четырна­дцати­летней Нелли «четыре невиданных фолианта — в кожаных переплетах с медными застеж­ками», «Войну и мир», и мать говорит: «Неделю можешь не ходить в школу. Важнее без помех прочитать „Войну и мир“, чем сидеть на уроках». А бабушка, вечная труженица, которая презирала праздность, уважительно подает читаю­щей внучке еду прямо на лежанку. Бабушка, родившаяся в раскольничьей семье, но атеистка с юности, по своему опыту знает: чтение — это не праздное времяпрепровождение, это тот хлеб насущный, без которого не выжить, не спастись от морока.

«Морок» — одно из ключевых слов книги. Оно объясняется в эпиграфе, о нем говорится в последней главе, рассказывающей, кажется, не о том, о чем вся книга, а о рутинной деятельности Министерства кинематографии, о худсо­ветах, на которых гробились, резались, укладывались на полку кинокартины, на кото­рых министр Большаков  Иван Григорьевич Большаков (1902–1980) — председатель Комитета по делам кинематографии при Совнаркоме СССР, министр кинематографии СССР (1939–1953). определял их судьбу, исходя из примитив­ного вкуса посредственности, корифея всех наук, рябого тирана — того самого, кто, по Мандельштаму, «Как подкову, дарит за указом указ — / Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз».

«Кто своею кровью склеит / Двух столетий позвонки?..» — это тоже Мандельштам. Для современного читателя в этой фразе заключены уже три столетия: пушкинский, диккенсовский, чеховский и толстовский XIX век, страшный, погруженный в морок XX век и нынешний XXI. Слова чеховского человека Туркина «Как там наши в тюрьме?», которые автор повторяет уже как пароль в самом конце книги, и являются, наверное, той склейкой, оплаченной всей жизнью, всей кровью, всей мукой людей, о которых написана эта книга. В этих словах — та высокая эстетика порядочности, без которой нам тоже не выжить.

Изображения: Тихий час. Фотография Александра Родченко. СССР, 1930-е годы
© Александр Родченко / Corbis Historical / Getty Images