Антропология

Михаил Членов: «Местные стали меня звать Микак’, что значит „маленький Мика“, и включили в клан лякаг’мит»

Французская гувернантка, похищение в Германию, два года в Индонезии, подпольный иврит в советской Москве, полевая работа на Чукотке и открытие таинственной Китовой аллеи. В новом выпуске «Ученого совета» — этнограф, эскимосолог, индонезист и один из первых преподавателей иврита в СССР Михаил Членов

18+
Михаил Анатольевич Членов
(р. 1940)

Этнограф, востоковед и общественный деятель. Кандидат исторических наук, профессор, бывший декан филологического факультета Государственной классической академии имени Маймонида в Москве. Член президиума Всемирной сионистской организации и член совета директоров Еврейского агентства («Сохнут»), почетный вице-президент Всемир­ного еврейского конгресса. Участник и руководитель этнографических экспе­ди­ций в Арктике, Сибири, Центральной Азии, Юго-Восточной Азии и на Кавказе. В 1971­–1990 годах работал на Чукотке. Автор множества статей по истории, социальной организации и культуре азиатских эскимосов, соавтор книг «Китовая аллея» (1982) и «Yupik Transitions. Change and Survival at Bering Strait, 1900–1960» (2013).

Научные интересы: этнография и история народов Чукотки, системы родства разных народов, иудаика, этнография Индонезии, индонезийский язык.

Михаил Членов: «Местные стали меня звать Микак’, что значит „маленький Мика“» © Arzamas

О родителях

Анатолий Членов и Нина Дмитриева. 1930-е годыИз личного архива Михаила Членова

Я родился в Москве в 1940 году в интеллигентной семье искусствоведов. Мои родители повстречались в ИФЛИ — Институте философии, литературы и искусства, в ту пору довольно известном вузе, — и оба его окончили. Отец мой, Анатолий Маркович Членов, кроме этого, окончил институт, который тогда назывался МИНЯ — Московский институт новых языков (насколько я могу понять, из него постепенно образовалось то, что сегодня называется Лингвистическим университетом или Институтом имени Тореза). 

Основным его языком был французский. Так получилось не только благодаря институту. В 20-х годах в Харькове у него была гувернантка, которая говорила с ним по-французски. Эта дама, уроженка Швейцарии, но ощущавшая себя скорее француженкой, прожила в нашей семье до самой смерти. Со мной она тоже говорила по-французски — но потом я его забыл, к сожалению. Как я понимаю, у отца основным языком в институте был немецкий, а француз­ский — как бы домашний. Кроме этого, он знал еще несколько основных европейских языков, то есть всего шесть-семь. Если можно так выразиться, человек он был языкастый и передал эту способность мне. 

У него вышло довольно много искусствоведческих работ, а книг мало. Он был скорее журналист, обнаружил в себе способности историка, увлекся Киевской Русью и уже в почтенном возрасте опубликовал ряд книг. Он происходил из купеческой еврейской семьи города Новозыбков, но случайно родился в Баку — в 1916 году. Случайно, поскольку его отец, мой дед, старался избегнуть призыва в армию на Первую мировую войну и уехал к родственникам в Баку. Я понял это, разбирая домашний архив. А в Гражданскую войну семья вернулась: сначала в Новозыбков, потом в Харьков, а в 1926 году перебралась в Москву.

Мать моя, Нина Александровна Дмитриева, — известный искусствовед, лауреат Государственной премии Российской Федерации, автор трехтомной «Краткой истории искусств», по которой учатся студенты-искусствоведы. Кроме этого, она была автором первых искусствоведческих монографий о худож­никах, не очень привечаемых в советское время: Ван Гоге, Пикассо, Врубеле. И многих разных других искусствоведческих книг. 

Она родилась в Зарайске. Ее предки происходят из дворян Тульской губернии, дальних родственников клана Шеншиных, к которому принадлежал поэт Афанасий Фет. Так что у нас есть дальняя связь, чем я могу гордиться.

Отец с матерью развелись достаточно рано, когда я был еще маленьким. Они соперничали между собой за то, с кем будет жить их сын, — с отцовской семьей, с отцовскими родителями или с матерью и ее родителями. В результате было и то и то.

О салюте в Сокольниках по случаю окончания войны

Я родился в 1940-м, осенью. Я помню аэростаты в Москве, буржуйку в квартире, где мы жили, корыто, в котором меня мыли, и так далее. Помню такой случай в мае 1945 года. Я тогда жил у матери в Сокольниках, поскольку отца призвали на фронт. И дед, отец матери, повез меня смотреть Парад Победы. В основном меня интересовал салют. Он вывел меня на Сокольни­ческую площадь — и это одно из моих первых воспоминаний: огромная толпа стоит, и я жду, когда будет салют. И ничего не вижу, потому что мне все загораживают чьи-то ноги, и очень обидно. И наконец вдруг кто-то — наверное, дед — сажает меня на плечи, я радостно вздыхаю, потому что вижу площадь, вижу общую радость, начинается салют. Вот одно из моих первых воспоминаний, связанных с войной, хотя я не очень еще понимал, что такое конец войны. 

О похищении отцом и отъезде в Германию

Михаил Членов с отцом в Веймаре. Конец 1940-х годовИз личного архива Михаила Членова

Отец ушел на войну в 1941 году и кончил ее в Данциге  Современный Гданьск. в 1945-м. Он попал в Генштаб в качестве переводчика, поскольку знал много языков, в том числе немецкий. И когда война окончилась, его распределили сотрудником граждан­ской администрации в Тюрингии — там была советская оккупационная зона. То есть после окончания войны он не вернулся в Москву, а оказался в городе Ваймар, который я продолжаю называть так и который на литера­турном русском называется Веймар. Там прошли два с половиной года моей ранней жизни.

В 1946 году отец приехал на какое-то время в Москву, попросил, чтобы меня привезли к нему, и после этого, ни слова никому не говоря, посадил меня в поезд и увез в Германию. Естественно, он это заранее подготовил и получил разрешение командования. Первым моим впечатлением была Варшава. У меня сохранились смутные воспоминания об этом ужасе: я впервые видел город, разрушенный абсолютно. Потом был Берлин, который тоже был разрушен. А потом Ваймар. Насколько я помню, между СССР и союзниками было соглашение о том, что Тюрингия отойдет в советскую зону, и поэтому там практически не было боев. Ваймар был чистенький, аккуратненький классический немецкий город, город Гете, Шиллера, которые там жили. Никакого голода я не помню. Как, впрочем, не помню его и в послевоенной Москве. 

О жизни в немецкой семье

Михаил Членов в Веймаре. Конец 1940-х годовИз личного архива Михаила Членова

Я знаком со многими моими ровесниками, детьми советских офицеров, которые жили в Германии — обычно в советской колонии или в специальных кварталах немецких городов, отведенных для советских людей. У меня получилось по-другому: отец поместил меня в немецкую семью, с которой он был близок. Так совершенно неожиданно я попал в немецкую среду. Когда меня привезли в Германию, я мог говорить только по-французски, но очень быстро освоил немецкий — он стал мне практически вторым родным языком. 

Я получил немецкое воспитание. Это была интеллигентная семья, и возглав­ляла ее фрау Ильзе Ойлер, которая в определенной степени заменила мне мать. Тем временем моя мать пыталась вернуть меня в Москву, была целая серия судебных процессов, посвященных вопросу о том, с кем будет жить маленький Мика. В конечном счете получилось так, что два с половиной года мы жили в Ваймаре, а в 1948 году приехали в Берлин и прожили там полгода. 

Город был разделен на четыре сектора: советский, английский, американский и французский. Отцу надо было уезжать в Москву, и меня должна была привезти на вокзал наша работница. В метро отца остановил американский патруль и сдал его советской комендатуре. А мы с нашей работницей приехали на вокзал. Отца нет, поезд уходит. Только на следующий день, когда отца отпустили, мы выехали из Берлина в Москву. До Бреста с нами в купе ехал конвой — военнослужащий, который должен был следить за нашим передвижением до СССР. 

Потом я узнал, что отца и фрау Ильзе, которая приехала в Берлин, чтобы нас проводить, посадили на гауптвахту. После этого она пропала из нашей жизни — отец очень переживал и не знал, куда она делась. Лет через десять я, уже будучи этнографом, попал делегатом на Международный тихоокеанский конгресс в Хабаровске, где повстречался с немецким коллегой и рассказал ему эту историю. Он говорит: «Так скажи мне, как ее зовут, и я найду». И он ее нашел. Уже в перестройку, когда открылись границы и можно было ездить, отец поехал в ФРГ. Выяснилось, что фрау Ильзе, когда ее освободили с гаупт­вахты, вернулась в Ваймар и, как большинство известных мне немцев, решила бежать на Запад. В результате она осела в Западной Германии. Я застал ее живой и двоих ее детей, моих названых братьев. Сейчас из них остался жив один, и мы поддерживаем отношения.

О квартире с венецианским окном в Старопименовском переулке

Вернувшись в Москву, мы с отцом поселились в Старопименовском переулке. Эту квартиру мой дед купил в 1926 году — как говорили, у застройщика. Я никогда не понимал и до сих пор не понимаю, что означает это слово, но оно было всегда в моей жизни: «Дедушка купил нашу квартиру у застройщика».

Мне повезло: я не жил в коммуналках, как большинство моих ровесников. Это была очень приличная отдельная трехкомнатная квартира, даже с отдельным парадным входом с улицы и с венецианским — как мы это называли — окном: огромное длинное окно, состоящее из стекольных фрагментов. 

У меня самые теплые воспоминания о школьных годах — и об учителях, и о моих одноклассниках. Не только школа, но вообще весь центр Москвы был многонациональным. Русские, евреи и татары составляли основное население внутри Садового кольца. Татары в массе своей жили в подвальных помещениях, евреи — обычно на первых-вторых этажах. Ну а на остальных, соответственно, русские, украинцы и прочие. В моем классе все эти этнические группы были представлены почти в равной пропорции.

О сионизме отца, «маце фор Членов», идише и «деле врачей» 

Теодор Герцль в Палестине. 1898 год© Imagno / Getty Images

Отец приехал из Германии убежденным сионистом. Когда мне было двена­дцать лет, он дал мне почитать на немецком Герцля, основателя полити­ческого сионизма и практически создателя Израиля. Так я познакомился с классиче­скими сочинениями сионизма. Отец увидел в Германии не только ненавидимое им фашистское гнездо, но и Европу — немецкую бюргерскую Европу и быт, который его поразил. И с одной стороны, он был необычайно горд своим уча­стием в войне и тем, что он был победителем нацизма и фашизма, а с другой — очень полюбил Германию. Тогда еще не было слова «Холокост», но, естествен­но, он знал об этом и пытался осмыслить. И пришел к выводу о том, что на самом деле правильный путь для евреев — это Израиль. Не то что бы он рвался туда уехать, да это было, в общем, и невозможно, но сама по себе идея сионизма и Израиля как родины, куда еврейский народ в конечном счете должен вернуться, обрести свою государственность и независимость, была важна для него. 

Однако в моем в детстве практически не было религиозного элемента. Разве что на еврейскую Пасху меня отправляли в синагогу, чтобы я купил мацы. Я должен был прийти и сказать: «Маца фор Членов». Обычно мои ровесники-евреи вспоминают, что когда родители хотели что-нибудь от них скрыть, они переходили на идиш. Со мной этот номер не прошел, потому что я вернулся из Германии, а идиш — это германский язык. Поэтому если идиш и звучал — бабушка по телефону иногда обменивалась с сестрами какими-то фразами, — то я практически все понимал. То есть у меня в семье не было языка, на кото­ром можно было бы от меня что-то скрыть: французский я помнил — еще была жива мадам, — немецкий был практически родной. Ну и русский.

Государственный антисемитизм я, к сожалению, помню хорошо — особенно «дело врачей». 1953 год в семье нашей был воспринят как кошмар. Мы все жили в ожидании, что сейчас нас вышлют в места не столь отдаленные, и видели этот ужас: соседи, с которыми, казалось, были хорошие, близкие отношения, вдруг перестали с нами общаться, стали бояться еврейских врачей, перестали к ним ходить. 

О картах, атласах и Индонезии

Михаил Членов. 1960-е годыИз личного архива Михаила Членова

Еще в школе я увлекался географией и всяческими этнографическими книжками, обожал карты, атласы (у меня и сейчас их полно — целая полка). И я остановился на Институте восточных языков МГУ, который сегодня называется Институтом стран Азии и Африки. Дай-ка я пойду туда. Моя еврейская семья тут же сказала: «И не думай, никто тебя туда не возьмет с пятым пунктом». Тем не менее я попробовал, и у меня получилось.

Я решил, что буду изучать индонезийский язык: я увлекался книжками о тропиках, племенах, туземцах и так далее. Плюс тогда шел документальный фильм про Индонезию, где звучала песня «Страна родная Индонезия», ставшая популярной в московской среде.

В институте язык преподавался, честно говоря, не самым лучшим образом. Мне повезло: где-то на четвертом-пятом курсе знакомые устроили меня перевод­чиком, я работал на конференциях, а один раз даже попал в Кремль. 

О бананах, говне, знакомстве с Хрущевым и Брежневым

По-моему, это была зима 1961 года. В Москве построили Дворец съездов, в котором проходил Всемирный конгресс профсоюзов. Приехала большая делегация индонезийцев и масса других людей из стран социалистического лагеря, да и капиталистических тоже. Устроили шикарный банкет — какие-то фрукты невероятные, бананы, которые были чем-то невиданным. Ко мне подходит какой-то человек, говорит: «Вы такой-то? Идемте со мной». — «Куда, чего?» — «Сейчас увидите». Он меня выводит, открывает дверь, говорит: «Проходите, вам сюда». Я смотрю: у меня перед глазами сплошное политбюро. Там же — глава индонезийской делегации Нйоно, который говорит: «Мне надо, чтобы вы поговорили с кем-нибудь из ваших, устроили мне встречу». Я дергаю за пиджак стоящего рядом человека, чтобы спросить, куда я вообще попал и с кем из «наших» надо поговорить. Человек оборачивается, и оказывается, что это Михаил Андреевич Суслов  Михаил Андреевич Суслов (1902–1982) — член Политбюро ЦК КПСС, тогда председатель Комиссии по иностранным делам Верховного Совета СССР.. Он говорит: «Вон там сидит Анастас Иванович Микоян — идите к нему». Я пошел к Микояну. «Ты понимаешь, — говорит, — мы тут сидим все партийные руководители, мы не ездим по всяким Индонезиям. А вот Леонид Ильич Брежнев как раз в Индии был». Говорю: «Так Индия и Индонезия — разные вещи». — «Да все одно и то же, — говорит. — Иди к нему».

Никита Хрущев, Леонид Брежнев и Анастас Микоян. 1962 год© Валентин Соболев / ТАСС

Я нахожу Брежнева, которого тогда еще никто не знал — он был не гене­раль­ный секретарь, а председатель Президиума Верховного Совета. И одновременно к нему подходит Хрущев. Брежнев говорит: «О, Никита Сергеевич, вот молодой человек… Как тебя зовут?» Я отвечаю. «Давай, Никита Сергеевич, выпьем за его здоровье, а в его лице — за всю советскую молодежь». Я думаю: куда я попал? Они тем временем пьют за мое здоровье, после чего Никита выходит на сцену, вытаскивает из зала какого-то африканца и начинает с ним обниматься. А потом произносит речь: «Дорогие товарищи, есть золото, а есть говно. Золото в воду попадет — сразу и тонет, а говно так и носит. Вот так и Албания. Должен вам сообщить о том, что мы приняли сегодня решение о расторжении дипло­матических отношений с Албанией». 

Индонезия в этом конфликте  Советско-албанский раскол — политический конфликт в 1955–1961 годах между СССР и Народной Республикой Албания. Раскол в отношениях наметился после примирения СССР с Югославией, с которой у Албании был конфликт, и усилился в результате политики десталинизации, которую албанские активисты восприняли как противоречащие марксистско-ленинскому учению. Он происходил на фоне усиления советско-китайских противоречий. была на китайской стороне и, соответственно, на албанской. Я перевожу речь Нйоно. Я знал, как по-индонезийски будет «говно». Просто на всякий случай я вам расскажу: это слово произносится как «таи» (поэтому, когда тайский король приехал в Джакарту, то вся Индонезия хохотала: «Раджа Таи» — «говеный король»). Нйоно говорит: «А ты же мне должен устроить разговор с кем-то из ваших». Я его подвел к Брежневу, а тот ему снова про Индию. Нйоно говорит: «Рабочий класс страдает! Цены на бананы резко выросли!» Брежнев: «Бананы? Замечательные бананы!» Нйоно мне: «Объясни ему, что не о замечательных бананах речь, а я ему про серьезные вещи говорю». Так я случайно оказался переводчиком Хрущева, и в течение какого-то времени ходила кличка «переводчик Хрущева», хотя я только единожды переводил его.

О поездке в Индонезию

Еще до встречи с Хрущевым меня устроили переводчиком в Высшую партий­ную школу, где я переводил для индонезийских коммунистов. Поначалу это был ужас. Первая лекция, которую нужно было переводить, была о бухгалтер­ском учете. Потом — о диамате и истмате  То есть диалектическом и историческом материализме.. Я еще не настолько знал язык, но именно там я его освоил. И когда приехал в Индонезию, уже знал его почти как родной. А живя в Индонезии, стал на нем думать.

Я должен был проходить практику в Институте востоковедения. Долго не мог туда дойти, а когда наконец пришел, вербовщик — Моисей Владимирович Рябкин — мне говорит: «Это же ты Хрущева переводил? В Индонезию поедешь». На удивление определенную роль сыграло то, что я был евреем. Рябкин работал в Главзарубежстрое при Минмонтажспецстрое СССР и позво­лял себе набирать еврейских ребят для проектов, которыми СССР занимался совместно с другими странами.

Об острове Амбон и его жителях

Рынок на острове Амбон. Первая четверть XX векаRijksmuseum, Amsterdam

Таким образом я попал в восточную Индонезию, на остров Амбон, в совер­шенно особую часть страны. Амбон — это административный центр провинции Малуку, или Молуккских островов, — Островов пряностей, родины гвоздики и мускатного ореха. Все великие мореплаватели эпохи географи­ческих откры­тий мечтали добраться до Островов пряностей. И вот я оказался там, среди очень интересной публики. Если Индонезия в целом — страна с самым боль­шим мусульманским населением в мире, то восточная Индонезия — христи­анская. До этого я не представлял себе индонезийцев-христиан: те индоне­зийцы, которых я знал, были мусульманами. Амбонцы прославились тем, что в Индонезии их называли «черные голландцы»: они служили в колониальной армии Голландской Индии  Голландская Индия — общее неофициальное название нидерландских колониальных владений на полуострове Индостан. Терми­ном «Голландская Индия» в некоторых документах именуется также Голландская Ост-Индия (современная Индонезия). и вообще были сильно европеизированными. 

У меня была с собой какая-то этнографическая литература по Индонезии на русском языке, и я понял, что все, что там написано, — полная чепуха. Из моих будущих коллег никто не знал, что такое восточная Индонезия и ее этнический состав. Каждый день я ходил на работу на технологический факультет и осваивал бетонное дело, а параллельно занимался восточной Индонезией. Я писал не этнографическую, а историческую дипломную работу, посвященную сепаратистскому восстанию  После объявления независимости Индонезии в 1950 году христианская часть населения провозгласила на южных Молуккских островах независимую республику Южно-Молуккских островов (Малуку-Селатан). Центром Республики стали острова Серам, Амбон и Буру. Эта попытка отделения была пресечена индонезийской армией., и брал интервью у людей, которые были не просто участниками, но руководителями этого восстания и прошли через тюрьмы.

Это мои первые еще «неэкспедиции», я еще не этнограф, я дилетант, но тем не менее я начинаю разбираться в этническом составе, в мужских союзах, которые там есть, в фольклоре, в мифологии — в общем, как бы вхожу в это дело. И одновременно с этим открываю — и не только для себя, но и впослед­ствии для моих коллег — амбонцев. Часто не обращают внимания на то, что в колониях были европеизированные группы, которые пытались освоить европейскую культуру. Вот амбонцы как раз такие. Меня там принимают, в частности, потому, что я к этому времени уже освоил голландский язык, а это был язык колонизаторов. Амбонцы были «слугами колонизаторов». Я мог с ними иногда говорить на голландском языке, что им было приятно. Но плюс опять же индонезийский. К тому же я освоил амбонский диалект. 

Через два года с огромным этнографическим и лингвистическим багажом я вернулся в Москву. В частности, мы с женой собрали материалы по 35 неиз­вестным языкам Молуккских островов — даже их названия не были известны. На Амбоне мы составляли списки из пятисот слов на индонезийском языке и просили местных перевести их на один из молуккских языков — тот, который был родным для информанта. 

О защите диссертации в Институте этнографии 

Как-то в Москве меня познакомили с одним индонезийским этнографом, профессором Авэ. Мы быстро нашли общий язык, и он мне сказал: «Я буду через два дня выступать в Институте этнографии. Приезжай — переведешь». После этого меня пригласил замдиректора института Соломон Ильич Брук, и я поступил в аспирантуру в Институт этнографии, в котором работал вплоть до девяносто девятого года. Я стал аспирантом в секторе Зарубежной Азии и Океании и в 1969 году защитил диссертацию об этнической истории Центральных Молукк. А на Амбон я смог вернуться только в 2012 году. Почему же я перестал ездить в Индонезию? Здесь мы переходим от индоне­зийской части к еврейской. 

Об отказниках и подпольных уроках иврита

Демонстрация в поддержку советских евреев. Нью-Йорк, 1975 год© Peter Keegan / Keystone / Hulton Archive / Getty Images

Где-то в начале 70-х годов я увлекся сионистским движением, начал препо­давать иврит (вначале я, конечно, его выучил) и в результате стал невыездным. Движущей силой движения было сообщество отказников, то есть евреев, которые решили покинуть Советский Союз и эмигрировать в Израиль, но получили отказ. По разным оценкам, таких людей было от десяти до сорока тысяч. Они оказывались в очень трудном положении, потому что сам по себе факт подачи заявления в ОВИР  ОВИР — отдел виз и регистрации. с просьбой выдать разрешение на выезд в Израиль рассматривался как измена родине. Люди теряли работу, теряли среду, в которой жили. У некоторых длительность отказа достигала 20 лет или даже больше — и все это время они были лишены нормальной жизни.

И перед всеми остро стояла проблема языка: люди собирались ехать в Израиль, а иврита практически никто не знал, потому что иврит как разговорный язык исчез еще в Античности. Где и как можно было изучать иврит? Да нигде: ни учеб­ников, ни школ — ничего этого не было. Иврит был фактически запрещен. Формально — нет: он преподавался в Ленинградском и Тбилисском университетах, в школе КГБ и в Военном институте иностранных языков. Но, сами понимаете, все это были не те места, куда мог проникнуть человек, решивший эмигрировать из СССР.

И понемножечку возникла система частного преподавания иврита. Стали появляться преподаватели, в основном из числа отказников, и самодельные методические пособия. Таких учителей были сотни. Люди собирались группами на квартирах. В начале 70-х по почте из Израиля проходили книги на иврите, но потом это прекратилось. Немалое количество еврейских книг у меня изъяли на обыске. Ребята, которые проводили обыск, говорят: «Помоги. Нам надо написать в протоколе названия этих книг. А как мы будем писать? Они на иврите». Я говорю: «Вы изъяли — сами и пишите». И они срисовывали эти еврейские буквы. 

О перфокартах, допросах и обысках

Михаил Членов и Билл Клинтон на съезде Всемирного еврейского конгресса в Вашингтоне. 1990-е годыИз личного архива Михаила Членова

У меня были допросы — довольно многочисленные, — всякие беседы, вызовы и несколько обысков. Этот обыск был по следующей причине. 1976 год. В среде отказников возникла идея провести мероприятие под названием «Еврейская культура в СССР: состояние и перспективы». Мы решили делать это по возмож­ности открыто и легально и направили приглашения в разного рода советские организации: Верховный Совет, Министерство культуры и так далее. И в про­цессе подготовки к симпозиуму провели социологический опрос у советских евреев, обычных людей, не имевших отношения ни к каким движениям. Это было поручено вашему покорному слуге, потому что я имел опыт социоло­гических исследований, приобретенный в Институте этнографии. Мы сделали анкету и стали опрашивать. Всего нам удалось охватить порядка двух тысяч человек, и не только опросить, но и перевести данные опроса на перфокарты. Эти данные были потом изданы в Америке. И, в частности, обыск у меня был связан именно с этим. Они думали, что изымут эти перфокарты и все данные с социологическим опросом. Однако не нашли. По-русски я опуб­ликовал результаты уже сильно позже. 

В 1977 году начался процесс Натана Щаранского. Это был один из самых известных антисионистских процессов в СССР, и сам Щаранский стал символом еврейского движения, впоследствии возглавлял Сохнут в Израиле. Он был моим учеником. Когда его арестовали, меня вызвали на допрос.

Летом был допрос в Сухуми. Я поехал в Грузию, чтобы найти материалы тамошнего Музея евреев, который просуществовал до 1951 года. С помощью разных грузинских друзей — этнографов и антропологов — я нашел, где находятся экспонаты, а потом вернулся в Абхазию — на дачу, которую снимал. А там обыск. «Что такое?» — «А, — говорят, — в соседней даче была кража бриллиантов — не вы ли это украли?» Бриллиантов они у меня не нашли, но нашли разного рода рукописи, в том числе индонезийские словари, которые прихватили, и всякие сказки, которые я сочинял для своих детей. Тоже очень заинтересовались: они решили, что это шифровка. 

О восстановлении этнографической иудаики

Еврейские мальчики с учителем. Фотография Сергея Прокудина-Горского. Самарканд, 1909–1915 годыLibrary of Congress

В начале 80-х годов нам удалось создать Еврейскую историко-этнографическую комиссию, которая поставила себе целью восстановить традицию этнографи­ческого изучения евреев — прежде всего в СССР. Мы ездили в экспедиции, в основном к так называемым неашкеназским группам: горским евреям в Дагестане, бухарским в Средней Азии и другим. Я написал ряд работ, посвященных проблеме еврейской цивилизации и вообще этническому характеру еврейского народа. Эта комиссия просущество­вала до начала 90-х, когда ее стали заменять кафедры иудаики, возникающие в разных вузах — в частности в Академии Маймонида, где я долгое время проработал деканом и завкафедрой. Сегодня российская иудаика снова возродилась из пепла. Существует много работ, существует много центров, в том числе вузовских, где изучается история еврейского народа, филология, иврит и другие еврейские языки. Сам я, в частности, прочел разные курсы лекций: современный израильский иврит, библейский иврит, история иврита, еще целый ряд.

О первых уроках этнографии, Анфисе и сундуке

Михаил Членов на Чукотке. 1980-е годыИз личного архива Михаила Членова

Поступив в аспирантуру Института этнографии, я понял, что надо становиться профессионалом-этнографом. Полевой опыт у меня был, но не профессио­нальный. Дилетантски я собрал в Индонезии довольно большой материал, в том числе и лингвистический. Но Индонезия для меня была уже закрыта, и поехать туда в качестве этнографа шансов не было. И я решил: займусь-ка я тем, что можно. И попросился в экспедицию на Русский Север — в Архангель­скую и Вологодскую области. 

Там я впервые понял, что такое этнографическое поле. Оно складывается из нескольких разных компонентов. Нужно не только знать непосредственно этнографическую тематику — одежду, пищу, жилище и прочее, — но и уметь строить общение с людьми, к которым ты приехал. Если сказать, что приехал их изучать, любые отношения будут немедленно испорчены.

Во главе моей первой экспедиции была Гали Семеновна Маслова, очень симпатичная дама, крупный специалист по материальной культуре русских. Я должен был заниматься пищей и именами — я в то время увлекался ономастикой. И вот я увидел, как Гали Семеновна входит в избу, зная, к кому идет, но еще не будучи знакомой: «Так, ну-ка… Анфиса!» И вот эта Анфиса вдруг видит барыню — настоящую барыню — и смотрит на нее с дрожью и с восторгом. Гали Семеновна говорит: «Так, Анфиса, ну-ка открывай. Сундук у тебя стоит, там у тебя что-то есть. Какие у тебя сарафаны? А ну-ка давай, доставай». — «Сейчас, матушка, сейчас», — говорит Анфиса. 

Я решил воспользоваться тем, что работаю в Институте этнографии и что СССР — огромная страна с кучей экзотики, и подошел к Владимиру Ивановичу Васильеву, специалисту по Северу и по ненцам. Так я оказался в своей первой Западно-Сибирской экспедиции, где увлекся проблемой системы родства  Системы родства — исторически обуслов­ленные системы родственных отношений (социального родства), которые представ­ляют собой системы принципов группировки родственников и свойственников. и стал собирать системы родства у лесных ненцев. Но я не прикипел к ненцам — съездил еще несколько раз, но желания продолжать эту тему у меня не возникло. Трудно сказать почему. Это все равно как «Почему вы полюбили Машу, а не полюбили Наташу», да? Не было того, что меня бы зацепило. 

О дяде-писателе, рассказах о Чукотке и Тагругье

Анатолий Членов, дядя Михаила ЧленоваИз личного архива Михаила Членова

Был у меня дядя — двоюродный брат отца, очень любимый и близкий мне человек. После войны он решил стать полярником и был направлен на Чукотку, на полярную станцию Раучуа́. Он пробыл там несколько лет, а когда вернулся, его рассказы про Чукотку вошли в мою жизнь. Дядя Толя постоянно расска­зывал, как он туда добирался, и что такое Чукотка, и как он там был, и как он там жил, и так далее. Он стал детским писателем, написал целый ряд книг про Чукотку, и его книжка «Как Алешка жил на Севере» была довольно популярной. В одной из его книг присутствует персонаж по имени Тагру́гье. Это довольно популярное имя среди чукчей, но мне оно казалось французским. И когда я приехал на Чукотку и увидел там человека по имени Тагру́гье, я был поражен: я думал, что так звали только героя книги моего дяди.

Но поехать мне хотелось не столько на саму Чукотку, сколько на Командорские острова: мои однокурсники, которые учили японский язык, там общались с японскими браконьерами. И тут мой близкий друг и коллега Сергей Алексан­дрович Арутюнов, сегодняшний патриарх российской этнографии, мне сказал: «На Командоры собирается ехать Алексеев  Валерий Павлович Алексеев (1929–1991) — антрополог, историк, археолог.. Я тебя порекомендую, он тебя возьмет с собой». Я пришел к Алек­сееву, и он согласился, но сказал, что на Командоры мы не сразу поедем, а вначале поедем на Чукотку. 

Так я попал на Чукотку — и попал именно к эскимосам, про которых я, в общем, ничего не знал. 

О социальных проблемах коренного населения, эскимосских генеалогиях и браках внутри клана

Михаил Членов на Чукотке. 1980-е годыИз личного архива Михаила Членова

Первым селом Чукотки, куда я прибыл, были Сиреники. Там я впервые встретился с Игорем Ильичом Крупником, моим другом и соавтором. Там же тогда я познакомился с Айнаной  Людмила Айнана (1934–2021) — эскимоска из рода лякаг’мит, знаток эскимосского языка и культуры, принимала активное участие в составлении пособий и учебников по эскимосскому языку. и другими людьми, которые стали моими друзьями. Я сразу понял, что приеду сюда еще.

В эту первую экспедицию 1972 года мне повезло побывать у всех трех групп эскимосов — сирениковских, чаплинских и науканских  Три группы эскимосов Чукотки, названные так по крупнейшим поселениям и языкам. Эти языки — сиреникский, чаплинский, науканский — относятся к эскимосско-алеутской языковой семье. Сейчас сохра­нились только науканский и чаплинский языки. Сиреникский с 1997 года считается мертвым языком.. И довольно быстро, буквально в первые недели, я понял социальную, социополитическую и куль­турную проблематику этого народа. Потому что до этого я знал только, что это самый северный народ мира: иглу, китовая и моржовая охота. Но не более того. А тут я увидел все проблемы коренного населения северо-востока, о которых я не имел почти никакого представления. Их было очень много: проблемы исчезновения языка и традиционного морского промысла, и внедрения так называемого интернатов­ского образования, через которое прошло к тому времени целое поколение коренных жителей Чукотки  С 1930-х годов на Севере начали вводить обязательное школьное образование, после войны утвердилась интернатская система: детей забирали из кочевых чукотских стойбищ и увозили в поселки на девять месяцев каждый год. В эскимосских поселениях дети также часто жили в интернатах и к родителям уходили лишь на выходные. Интернаты на Севере действуют до сих пор — как для кочевого населения, так и для оседлого, если в том или ином селе нет возможности получить полное школьное образование.. Это имело очень тяжелые последствия — алкоголизм, распад семей и вообще традиционной культуры.

Приехав и начав немножко разбираться в чукотско-эскимосских взаимоотношениях, я сразу увлекся своими любимыми темами: система родства, проблема эндогамных связей, взаимоотношений между кланами. Эскимосский, правда, я освоил паршиво. Я не научился на нем говорить — только слегка объясняться. Потому что сегодня большинство эскимосов знают русский язык гораздо лучше, чем свой собственный (очень многие его вообще не знают).

Я составлял эскимосские генеалогии — они были очень важны для понимания социальной структуры традиционного эскимосского общества — и поэтому наизусть помнил практически все их родственные связи. Например, я встре­чался с человеком, узнавал его имя и сразу спрашивал: «А как поживает твой братец, который сидел в тюрьме?» Вообще этногенеалогические исследо­вания — очень полезная и важная часть полевой работы, которая позволяет понять многие аспекты жизни того народа, которым вы занимаетесь. Прежде всего я понял их социальную структуру, которая была описана, на мой взгляд, не совсем корректно. Я ожидал встретить у эскимосов что-то похожее на экзо­гамную систему, которая была у ненцев и хантов, но оказалось, что у них, наоборот, эндогамная система, когда браки должны заключаться внутри клана, а не за его пределами. Это приводило к тому, что жители различных поселков должны были придумывать формы взаимоотношений друг с другом — например, временный обмен женами. Эндогамная система лежала в основе социальных связей между разными поселками — не этническими, а территориальными. 

Более того, я сам был инкорпорирован в один из кланов. Дело в том, что мое уменьшительное имя — Мика. Близкие мне люди меня называют Микой, а не Мишей. Когда я приехал на Чукотку, это довольно быстро стало известно, и местные стали меня звать Микак’, что значит «маленький Мика», и включили в клан лякаг’мит.

О совмещении разных сфер исследования

Когда я стал профессиональным этнографом, мне было интересно совмещать разные темы. Опыт, приобретенный, скажем, в Абхазии, был полезен и для Чукотки, и для Средней Азии, куда я тоже ездил в экспедиции. Одно помогало другому, а не мешало. Тем больше и лучше я понимал то новое, что вижу. Изучение разных обществ было очень полезным и помогало понять, как формировались проблемы родства и социальной организации и как они работали в разных условиях. Я понимал, что такое экзогамный род и что такое, когда его нет, ты это сам видел и щупал. 

Об открытии Китовой аллеи 

Михаил Членов (посередине) с коллегами на Китовой аллее. Чукотка, 1980-е годыИз личного архива Михаила Членова

Китовая аллея — крупный археологический памятник, который находится на острове Итыгран в Беринговом проливе и датируется XVI–XVIII веками. Я до сих пор до конца не знаю, что это такое, хотя в книге «Китовая аллея» мы высказали целый ряд разных гипотез. Наиболее вероятной мне кажется гипотеза (хотя многие коллеги не разделяют ее) о том, что это культовый памятник, который был связан с существованием мужских охотничьих союзов. Характер этого культа нам непонятен, но близкие аналогичные культы мы находим на аляскинском побережье среди индейцев и некоторых эски­мосов. Мне повезло обнаружить Китовую аллею, и, соответственно, я дал ей такое название.

В 1976 году я собирался посетить закрытые или заброшенные эскимосские поселки, которые прекратили существовать где-то в середине XX века. К тому времени я уже хорошо понимал, как должен выглядеть такой поселок: мы повсюду встречаем там кольца от яранг, сложенные из камней. Яранга — это летнее эскимосское и чукотское жилище. Оно не стоит постоянно: летом ставится, а потом разбирается и перевозится на другое место. И когда я увидел Китовую аллею, я понял, что это что-то другое, не просто заброшенный поселок, — это удивительное сооружение из черепов приблизительно семидесяти гренландских китов. 

Я подошел к центру этой аллеи, где была группа столбов, и вдруг мне навстречу вышел горностай. Это маленький, очень робкий зверек, но — удивительная штука — он остановился и стал на меня смотреть. Я понял, что наверняка это дух-хранитель Китовой аллеи и он неслучайно ко мне вышел. И я вступил с ним в диалог, а он, вместо того чтобы в ужасе убежать, стал со мной общаться. Я ему сказал, что понял, кто он, и хочу попросить разрешения рассказать людям о Китовой аллее, его царстве. И он, представьте себе, не повернулся, не ушел, а еще какое-то время стоял и внимательно на меня смотрел. Вот такая сказочка.

другие герои «ученого совета»
 
Анна Поливанова: «Я не хочу идти в туман, не имея возможности рационально оценивать свое творчество»
Лингвист — о «пуританских добродетелях», прямой дороге к Декарту и чуде творения в языке
 
Лазарь Флейшман: «Спутник представился: „Пастернак“. Я обомлел: это было явление недавно умершего поэта»
Филолог — о детстве в Риге, неслучившейся карьере музыканта, дружбе с Андреем Синявским и эмиграции
 
Ярослав Васильков: «Я боялся, что моя воображаемая Индия разрушится при встрече с реальностью»
Индолог — о сокровищах на антресолях, летающем слоне, переводе «Махабхараты» и встрече с Индией
 
Ирина Поздеева: «Чудо — это событие, причины которого мы сегодня не знаем»
Историк и археолог — о встречах со старообрядцами, запрете на Библию и самых важных находках
 
Саша Айхенвальд: «Важно не то, сколько языков человек знает, а то, есть ли у него что сказать»
Лингвист — о семье Айхенвальд, Караганде, эмиграции, экспедициях по Амазонке и редких языках
микрорубрики
Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года
Архив