Литература, История

Советский писатель внутри Большого террора. Глава 7

В которой рассказывается о том, что означают пропуски в дневнике главного героя и почему пьеса «Машенька» заставляла рыдать весь зрительный зал

 
Глава 6
Партбилет

Глава 7. Молчание

В конце марта 1938 года в американском посольстве в Москве снова устраивали прием. Посол Джозеф Дэвис получил новое назначение и собрал московский высший свет, чтобы попрощаться. На прием был приглашен и Александр Афи­но­генов. Он танцевал с женой посла, и она светски жаловалась ему: «Вы — ис­ключительная страна, единственная в мире. Что такое какая-нибудь Бельгия после вас!»

Джозеф Дэвис с женой в день отъезда из СССР. Июнь 1938 года© Universal Images Group / Sovfoto / DIOMEDIA

На приеме Афиногенова окружали новые лица: за прошедший год состав участ­ников вечеров в посольстве кардинально изменился. Из знакомых остался то­ль­ко литовский поэт и дипломат Юргис Балтрушайтис: остальные не пережили 1937-й. Сенсацией вечера был председатель Военной коллегии Верховного суда СССР Василий Ульрих, выносивший приговоры на всех главных показательных процессах конца 1930-х годов. За две недели до приема в посольстве он приго­ворил к расстрелу участников вымышленного «правотроцкистского блока», среди которых были Генрих Ягода и Николай Бухарин. Весь вечер Ульриха окру­жали иностранные журналисты. Кто-то из них пустил остроту: «Странно видеть ходячую гильотину в зале для танцев». Чтобы сгладить возможное неприятное впечатление, посол Дэвис подошел к Ульриху и громко произнес: «Я считаю приговор суда абсолютно справедливым и, если б был судьей, приговорил именно так».

Афиногенов вполне мог поддержать слова Дэвиса: к этому моменту он уже ощу­щал свою общность с законопослушными советскими гражданами. Со смертью его бывшего покровителя Ягоды неприятности закончились и жизнь должна была войти в привычное русло. Правда, одним из негласных условий возвращения в общественную жизнь был запрет на сколь-либо пуб­лич­ное обсуждение пережитого опыта.­­

Более того, работа по внутреннему самосовершенствованию, которой Афиноге­нов уделил столько места на страницах дневника, оказалась никому не нужна. В советских реалиях 1938 года не нашлось ни одной инстанции, готовой вы­слушать Афиногенова и оценить его страдания. Все внутренние разговоры нужно было прекратить. Как ни в чем не бывало Афиногенов продолжал хо­дить на со­бра­ния Союза писателей и обсуждал планы по развитию искусства соцреализ­ма. Такая задача давалась ему непросто, и это хорошо видно по днев­нику 1938 го­да. С каждым следующим месяцем записей становится всё меньше, да и те разрозненные. «Заброшенные листы записей. Стыдно, как распустился! Мысль — а может быть, и не стоит продолжать», — записал он 30 июня. Еще год Афиногенов вел дневник с огромными перерывами, а в 1940 году — впер­вые с 1925-го — вообще не сделал ни одной записи. Это молчание и стало его свидетельством о пережитом опыте.

***

При изучении свидетельств террора, перед иссле­дователем всегда стоит задача не только проанализировать то, что известно и сохра­ни­лось, но и попытаться реконструировать непроизнесенное или уничтожен­ное. В автобиографическом романе «Эпилог» Вениамин Каверин описал, как он зашел в гости к Юрию Тынянову осенью 1937 года. Тынянов подвел его к окну и показал на стоявшую в воздухе узкого ленинградского двора мелкую пепельную пыль. «Я схожу с ума, — сказал он, — когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники». Дневник Афиногенова за 1937 год сохранился и важен не только тем, что в нем написано, но и тем, о чем автор предпочел умолчать.

Дневники Афиногенова эпохи Большого террора — продукт внимательной саморедактуры: ножницами вырезаны куски множества страниц, у некоторых записей отрезаны начало или конец. Сам Афиногенов писал, что использовал дневники как материал для будущего романа. В его архиве действительно хранится папка с вырезками, но все ли куски в нее попали, неизвестно.

Во многих местах дневник выглядит очевидно отцензурированным или непол­ным. Внимательно следивший за переделкинской жизнью писателей Афиноге­нов, к примеру, ни разу не упомянул о том, что Пастернак, с которым они тогда много обща­лись, отказался подписать письмо с требованием расстрела марша­ла Тухачев­ского. В дневнике также нет ни слова про арест писателей Бруно Ясенского и Владимира Киршона (в статьях, предшествовавших исключению из Союза писателей, Киршон упоминался через запятую от Афиногенова) — записи в дни арестов отсутствуют. Нет и прямой реакции на арест Бориса Пильняка в конце октября 1937-го. Еще в сентябре Пильняк и Афиногенов обсуждали необхо­ди­мость менять профессию — а уже в ноябрьской записи Афиногенов размышляет о том, что Пильняк с большой вероятностью мог быть иностранным шпионом.

Еще непонятнее ситуация с записями апреля 1937 года — месяца, когда Афино­генов узнал об аресте Ягоды, а самому ему пришлось пережить три дня общест­венного собрания. В десятых числах он приехал в Ленинград и остановился в гостиничном номере. Позже в дневнике он написал, что это был «порыв к самоубийству» и он «старался в смерть спрятаться от отчаяния и обиды и от сознания, что некому пожаловаться, что никто не поверит и надо уми­рать». Дальше дневник прерывается на 13 дней, а у следующих записей перепу­таны даты (апрелем помечены майские события). Что именно делал Афиноге­нов в дни перед собранием, совершенно неясно.

Георгий Прокофьев. 1930-е годыWikimedia Commons

Впрочем, некоторые пробелы можно восстановить по другим свидетель­ствам. Два раза на страницах дневника появляется Соня (в одном месте имя зачеркнуто и написано «Надя»). Из дневника про нее не известно ничего, кроме того, что ее муж был арестован, а сама она тщетно пыталась найти адекватное объяснение слу­чившемуся: «Соня пытается шутить и острить, поет громко и гово­рит о по­сторонних вещах, но видно, что это всё от желания подавить в себе иду­щие к горлу вопросы, не думать о про­кля­том, забыться, рассеяться», — за­писал Афиногенов 30 июля 1937 года. Само по себе общение с женой арестованного должно было ставить Афиногенова в еще более опасное положение, но на­стоящую степень риска можно понять, только установив личность Сони. Эту возможность дают опубликованные в начале 1990-х годов мемуары Софьи Евсеевны Прокофьевой, в которых она рассказывает, что получила восемь лет лагерей как жена репрессированного члена высшего руководства НКВД Георгия Прокофьева. Она пишет, что Афино­генов был чуть ли не един­ственным, кто не прекратил общения с ней после ареста мужа, прекрасно понимая, чем ему это грозит.

Еще одно неожиданное свидетельство об Афиногенове оставил друживший с ним американский журналист Морис Хиндус (именно к нему Афиногенов пришел в конце 1936 года праздновать принятие сталинской конституции): «Он был одним из немногих среди знакомых мне русских литераторов, кто лю­бил Библию. Главным образом он читал Библию короля Иакова  Библия короля Иакова — перевод Библии на английский язык, выполненный по распо­ряжению короля Англии Якова I в 1611 году. и постоянно ее перечитывал во время года своего домашнего заключения». Если это дейст­ви­тельно так, афиногеновские признания в прозрении и перерождении выгля­дят совершенно иначе: его вера в торжество миропорядка сталинизма оказы­вается подсвеченной совершенно немыслимым для коммуниста обращением в христианство.

Пожалуй, самая выразительная брешь в дневнике — почти полное отсутствие семьи Афиногенова. Драма, которую он переживал, не могла быть делом сугубо личным. Вместе с ним в Переделкино была его жена Дженни и их крошечная дочь Джоя, родившаяся в марте 1937 года. Для близких Афиногенова ситуа­ция выглядела едва ли менее угрожающей, чем для него самого. Американ­ская тан­цовщица, Дженни Марлинг приехала в Советский Союз в начале 1930-х годов вместе с мужем Джоном Бовингдоном, тоже танцором. Супруги симпатизиро­вали идеям коммунизма и местному строю и хотели продемонстрировать здесь свои танцевальные импровизации. Бурный роман с Афиногеновым круто поме­нял жизнь Дженни: она рассталась с Бовингдоном, вышла замуж за советского писателя, получила новое гражданство и имя — Евгения Бернардовна Афиноге­нова. В случае ареста мужа Дженни осталась бы одна в чужой стране, без свя­зей и с угрозой получить обвинение в шпионаже.

Александр Афиногенов и Дженни в Италии. 1930-е годы© Из личного архива

Афиногенов несколько раз упоминает жену в дневнике, но из этих записей совершенно неясно, как Дженни переживала и интерпретировала случившуюся катастрофу. О ее роли мы знаем из воспоми­наний Вячеслава Иванова — линг­виста и сына писателя Всеволода Иванова, жившего в Переделкино по сосед­ству с Афиногеновыми: «Когда стали запрещать его пьесы и начались аресты людей из РАППа, Афино­геновы почувствовали приближающуюся опасность. И тогда Дженни написала письмо Сталину следующего содержания: „Вам пи­шет американская комму­нистка, любящая вашу страну. И поэтому все, что она напишет, будет правдой. А правда заключается в том, что ее муж не сделал ничего плохого, верен пар­тии и не нужно его обижать“». Действительно ли такое письмо существовало и обязан ли Афиногенов своим спасением жене, мы не знаем — в дневнике об этом нет ни слова.

***

Полноценное возвращение Афиногенова на советскую сцену произошло весной 1941 года. Его пьесу «Машенька» поставили сразу Московский театр транспорта и Театр имени Моссовета. Пьеса быстро стала всесоюзным хитом — она шла в 300 театрах по всей стране. Для советского искусства тех лет сюжет был не вполне обычным. После смерти отца и нового замужества матери 15-летняя Маша приезжает в Москву к своему дедушке — профессору Окаёмо­ву, специа­листу по древним рукописям. Внучка нарушает размеренную жизнь профес­сора и одновременно с этим наполняет ее смыслом. Вся пьеса представ­ляет собой набор картин, показывающих, как пробуждается и крепнет их вза­им­ная привязанность. В последнем акте в Москву приезжает мать Маши и про­бует забрать ее обратно. В итоге семья решает жить вместе.

Многие детали пьесы выглядят нарочито несоветски. На 24-м году советской власти профессор Окаёмов демонстративно не слушает радио, занимается немар­ксистской наукой и не принимает участия ни в какой общественной работе. Чтобы наладить связь с внучкой, он просит ее почитать ему вслух «Дэвида Копперфильда» Диккенса и вспоминает, что так же ему читал Диккенса его отец в день, когда убили Александра II. Афиногенов пересек негласный водо­раздел между советской и царской Россией: в его тексте пионеры соседствуют со средневековыми рукописями.

Это уклонение от идеологического регламента хорошо почувствовали критики, назвавшие пьесу «безыдейной». 4 мая в Москве прошла творческая кон­ферен­ция по драматургии. Одно из заседаний было целиком посвящено «Ма­ше­ньке». Осип Брик обратил внимание на странную особенность пьесы — очень слабую проработку изначального конфликта. Толком неизвестно, почему Окаёмов рассердился на сына, отчего тот умер и почему мать Маши прислала дочь к нелю­би­мому свекру. Формально Афиногенов давал ответы на некоторые из вопросов, но по сути Брик был прав: все эти повороты сюжета выгля­дели драма­тичными, но неубедительными, а также — и это особенно важно для совет­ского регламента — социально необоснованными. В центре мира «Машеньки» — разрушенная семья, где члены разных поколений не могут понять друг друга и страдают от одиночества.

В конце первого акта между Машей и Окаёмовым происходит следующий диалог:

«М а ш а: Разве вы тоже одинокий?
О к а ё м о в: Да, девочка. Все от меня ушли.
М а ш а: Куда?
О к а ё м о в: Сначала ушли мои отец и мать. Потом жена. Потом мои сверстники, один за другим. Потом сын мой — твой папа. Значит, и мне пора. Настанет такой день, когда и я наконец уйду… Пора».

Эта сцена имела максимальный успех у зрителя: зал начинал плакать. Вообще, вся пьеса, по наблюдению Брика, оказывалась невероятно слезоточивой: «Все, кто смотрел, говорят: „Чудная вещь, я так наплакалась!“ Рина Зеленая прямо заявила: „Вода стоит по щиколотку“!». Необычную реакцию зала отметил и исполнитель роли Окаёмова Евсей Любимов-Ланской: «О чем мне говорит зрительный зал: мы — люди, современники — очень нуждаемся в ласке, в душев­ности, в хорошем отношении, в каком-то глубоком человеческом подходе. Надоело нам видеть оскаленные морды противных людей, которые существуют у нас, не хочется нам видеть мерзавцев и негодяев, которые у нас существуют».

Советские зрители, пережившие ужас террора, с радостью ухватились за воз­мож­ность сопереживать истории, в которой главными действующими силами были не идеологическая бдительность или готовность принести себя в жертву делу коммунизма, а любовь дедушки и внучки. Они оплакивали разрушенные террором семьи и свое одиночество, пусть и не могли говорить о его причинах в открытую. Сам Афиногенов напрямую связывал замысел своей пьесы с потря­сением, пережитым во время Большого террора. В письме своему другу Борису Игрицкому, тоже пережившему чистку, он писал: «Что говорить — обоими нами прожито и пережито столько, что ни в одну пьесу не уложится. Тут и не­справедливость, и клевета, и разочарование в „друзьях“, и руки порой опуска­ются в бессилии и нежелании продолжать борьбу… Как это ни странно — отсюда и родилась „Машенька“… от страстного желания побыть среди хороших людей, полных чистых чувств, благородных намерений, сердечной теплоты и подлинной дружбы».

Многие детали пьесы приобретают дополнительный смысл, если сопоставить их с текстом дневника 1937 года. Так, в одном из персонажей — геологе Лео­ниде Борисовиче — можно без труда узнать Бориса Леонидовича Пастерна­ка. Как и Пастернак в дневнике Афиногенова, он парит над советской повсед­нев­ностью. Получив за какое-то открытие 30 тысяч рублей, он выступает в пье­се в роли рассеянного и жизнерадостного волшебника: всем дарит подар­ки, помогает решать конфликты, для каждого находит доброе слово. Он дарит Окаёмову бюст Гераклита (подсказывая зрителю, что за окаёмовской фразой «Всё пройдет» стоит философская традиция). Он советует Маше выкинуть пузырек с чернилами со стола профессора и купить новую красивую черниль­ницу. Он же объясняет профессору, что Маша — это продолжение Окаёмова в бессмертии.

Написанная Афиногеновым пьеса о профессоре и его внучке поднимала вопрос о том, как преодолеть страх смерти, и показывала, что человек может сделать это, не надеясь на государство и официальную идеологию, с помощью своего внутреннего мира: книг, семьи и близких друзей. Афиногенов изобразил драму пережившего террор человека, полностью умолчав об опасной соци­альной реальности. По всей видимости, советский зритель прекрасно знал, что скрывается за этим молчанием.

 
Глава 6
Партбилет
Источники
  • Афиногенов А. Статьи. Дневники. Письма. Воспоминания.
    М., 1957.
  • Афиногенов А. Избранное в 2 т.
    М., 1977.
  • Каверин В. Эпилог.
    М., 1989.
  • Прокофьева С. Годы 1936–38.
    Уроки гнева и любви: Сб. воспоминаний о годах репрессий (1918 год — 80-е годы). Вып. 7. СПб., 1994.
  • Саед-Шах А. Поселку писателей Переделкино — 70 лет.
    Вечерняя Москва, 26.08.2005.
  • Эткинд А. Кривое горе.
    М., 2016.
  • Творческая конференция по драматургии 4 мая 1941 (стенограмма).
    РГАЛИ, Ф. 631. Оп. 2. Ед. хр. 487.
  • Фонд А. Н. Афиногенова в РГАЛИ.
    Ф. 2172.
  • Hindus M. Crisis in the Kremlin.
    New York, 1953.
21 июля на Arzamas
24 июля на Arzamas
25 июля на Arzamas
26 июля на Arzamas
27 июля на Arzamas
28 июля на Arzamas
31 июля на Arzamas
1 августа на Arzamas
2 августа на Arzamas
3 августа на Arzamas
4 августа на Arzamas
7 августа на Arzamas
8 августа на Arzamas
9 августа на Arzamas
10 августа на Arzamas
11 августа на Arzamas
14 августа на Arzamas
15 августа на Arzamas
16 августа на Arzamas
17 августа на Arzamas
18 августа на Arzamas
История, Искусство

Определитель архитектурных стилей

От древнегреческой до экоархитектуры: все главные направления в одной таблице