Курс

Лев Толстой против всех

  • 7 лекций
  • 4 материала

Аудиолекции о жизни и смерти великого русского писателя, а также его смешные выражения, мудрые мысли, личные вещи и тест на литературное чутье

Курс был опубликован 7 сентября 2017 года

Расшифровка

­­Семейная тема — важнейшая и в жизни, и в творчестве Толстого. Сначала обратимся к творчеству.

Почти все ранние произведения Толстого так или иначе автобиогра­фичны или имеют какие-то автобиографические истоки. Возьмем дебютное произве­дение Толстого, повесть «Детство», и вспомним: когда заканчивается детство Нико­леньки Иртеньева? Оно заканчивается, когда умирает его мать. Смерть мате­ри — это конец детства и начало совершенно другой жизни, это потеря рай­ского состояния души. Николенька теряет мать, когда он находится уже в со­зна­тельном возрасте, он понимает, что вот мамы нет, вот она стала тело. Тема смерти матери была и в жиз­ни Толстого, но несколько иначе. Толстой потерял мать, когда ему не было еще и двух лет. Так четверо братьев Толстых и сестра Маша становятся сначала полусиротами, а потом, еще несо­вершенно­летние, теряют и отца (Льву было восемь лет), и начинаются мытар­ства по опе­кун­шам, тетушкам, по сестрам отца. Сначала они живут в Москве, у тетушки Александры Ильиничны Остен-Сакен, потом переезжают в Казань к другой сестре отца — Пелагее Ильиничне. И тетушки, в общем-то, и любили, конечно, своих племянников, но у них были свои проблемы, и детство и отро­чество Тол­стого прошли в такой бессемейной обстановке. Именно поэтому в «Детстве» для него так важно показать семейную основу. Потому что детство счастливо, когда есть мать и отец. Когда мать умирает, детство конча­ется.

Давайте посмотрим следующее произведение Толстого. Вот, казалось бы, «Казаки» — каким образом это связано с темой семьи? Герой повести Оленин бежит на Кав­каз, потом бежит с Кавказа: молодой человек ищет себя. Но тут есть один очень важный момент, когда вот этот старый казак Ерошка говорит юнкеру Оленину: «Нелюбимый ты какой-то!» Вот этот момент — не то что даже жен­щины его не любят (хотя понятно, что Марьяна, казачка, готова за подарки вступить в какие-то отношения с ним, но она не любит его и не полюбит ни­ког­да, и он это понимает), — а он не может найти свое пристанище, обрести свою семью. Это не отчетливо, но, в общем-то, понятно из «Казаков», если внимате­льно читать. Поэтому он бежит, поэтому он перекати-поле. Неслучай­но Тол­стой вначале хотел назвать «Казаков» — «Беглец».

Это тоже автобиографическая тема для Толстого, потому что сам Толстой бежал все время. В 1847 году, когда они с братьями находятся в Казани (кстати, отъезд Оленина очень напоминает отъезд Толстого из Казани), младший брат достигает совершеннолетия, и они делят наследство отца. Лев выпраши­вает у братьев именно Ясную Поляну — их родовое имение. Хотя оно не самое бога­тое — пожалуй, даже самое бедное из всех имений, которые были у их отца Николая Ильича. Почему? Это очень интересный момент.

Толстой впоследствии признавался братьям, что он мечтал завести свою семью с 15 лет. О чем мечтают дети в 15 лет? Уехать в Америку, стать офицером, путе­шествовать, а Лев в 15 лет мечтает стать семейным человеком. Я думаю, что это связано именно вот с тем, что, пройдя опыт сиротства, опыт мытарств по опекун­шам, переездов, Лев мечтал продолжить семейную линию Толстых. Он брал на себя эту ответственность и обязанность и именно поэтому хотел уехать в Ясную Поляну.

Любопытно, что никто из братьев Толстых, кроме Льва, толком и не обрел на­стоящую семью. Старший, Николай, просто был закоренелый холостяк, к то­му же рано умер от чахотки (кстати говоря, на руках Льва). Второй, Сергей, жил семейной жизнью, но она была очень странная: он выкупил из табора цыганку Машу Шишкину и прожил с ней до конца своих дней, до 1904 года. Конечно, это был мезальянс: она была необразованна, курила трубку, раскла­дывала пасьянсы. А надо знать, что Сергей Николаевич, старший брат Толсто­го, — это отчасти прототип князя Болконского в «Войне и мире». То есть это острослов, умница, человек, который очень много читал.

Что касается другого брата, Дмитрия, — тот совсем был несчастлив. Он тоже рано умер от чахотки и незадолго до смерти сошелся с девушкой, которую выкупил из публичного дома. Этот момент описан в «Анне Карениной», когда Константин Левин приезжает к своему брату Николаю, умирающему от чахот­ки. Вот та самая рябая Маша, которая ухаживает за ним, — это вот та Маша, кото­рая была при последних днях Мити.

Несчастлива в своей семейной жизни оказалась и сестра Маша. Она вышла за­муж за своего дальнего родственника, Валериана Толстого, у них были дети, но он был такой Стива Облонский из «Анны Карениной», не пропускал ни од­ной женщины. А Мария Николаевна была очень гордая жен­щина и ушла от сво­его мужа. Некоторое время она жила в Москве — Лев снимал для нее и ее детей квартиру, — потом уехала за границу, потом стала мона­хиней. У нее была очень сложная судьба, семейная жизнь не получилась. И вот одна­жды Мария Николаевна написала Льву в письме: «Хоть бы кто-нибудь из наше­го семейства был счастлив [в семейной жизни]!» Мне кажется, что Тол­стой взял на себя эту обязанность.

Когда Толстой женится на Сонечке Берс, которая станет графиней Софьей Андреевной Толстой в 1862 году, он уже, в общем, достаточно состоявшийся человек. Он отслужил на Кавказе, воевал в Севастополе, он к тому времени уже известный писатель. Уже опубликованы «Детство», «Отрочество», «Юность», а главное — опубликованы «Севастопольские очерки», которые потом будут названы «Севастопольскими рассказами». И это очерки, которые оценил Алек­сандр II: он был в восторге от них. Не говоря уже о том, что их высоко оценили писатели того времени — Тургенев, Некрасов и другие. Толстой — поме­щик, он мог бы оставить имение на управляющего и уе­хать за границу, как Тургенев. Но Толстой планирует себе совершенно другую жизнь. Он целе­направленно начинает искать невесту.

Сначала появляется Валерия Арсеньева, молодая девушка, соседка его по име­нию, сирота; он был ее опекуном. Но у них ничего не получается. Потом возни­кает дочь великого русского поэта и любимого поэта Толстого Тютчева — Ека­терина Тютчева. Все вроде бы идет к тому, что он сделает ей предло­жение, но нет, тоже не устраивает. Потом Дондукова-Корсакова, племянница вице-президента Санкт-Петербургской академии наук, о котором Пушкин написал язвительные строки: «В Академии наук / Заседает князь Дундук». Были и дру­гие претендентки.

Семья Берсов была близка к семейству Толстого: дед Софьи Андреевны, Алек­сандр Михайлович Исленьев, был дружен с отцом Льва Николаевича, Никола­ем Ильичом. Они вместе охотились, приезжали друг к другу в гости в имения. Так что Толстой впервые приехал в гости к матери Сони, которую он знал с дет­ства. Там он знакомится с тремя девочками. Как он пишет, «милые де­воч­­ки»: это Лиза, старшая; Соня — средняя сестра; Таня — младшая. Они дей­ствительно еще девочки, никаких планов на женитьбу у Толстого на ком-то из них еще нет. Но когда Толстой снова появляется в семействе Берсов в 1860-е годы, он уже совершенно иначе смотрит на этих девочек и, больше того, пишет сестре Ма­рии Николаевне, что если он когда-нибудь женится, то на Берсах. Определя­ется он в конце концов на Соне. 

Семейная жизнь Толстого изучена вдоль и поперек, о ней написано огромное количество книг, исследова­ний, и всегда ставился вопрос: насколько Софья Андреевна соответ­ство­вала гению Льва Николаевича? Я думаю, что Толстой сделал очень точный выбор. Примерно понимая характеры двух других сестер, понимаешь, что, конечно, Соня была правильный выбор. Но любопытно, что, когда после скоропалительного венчания в кремлевской церкви они уезжают в Ясную Поляну, Толстой записывает в дневнике два слова: «Не она». И вот эти два слова будущие биографы Толстого трактуют очень по-разному. Что зна­чит «не она»? Поскольку Толстой до этого перебрал несколько невест — что, Соня тоже оказалась «не она»? И из этого иногда делают вывод, что, может быть, Толстой не любил свою жену, а скоро­па­лительно женился и совершил ошибку. Тем более что потом, действительно, были конфликты.

Я думаю, дело не в этом, а в том, что Толстой действитель­но очень долго искал себе невесту, очень долго подбирал жену, поэтому в этот момент он еще про­должает сомневаться. Но последующая жизнь (по крайней мере, 15 лет семей­ной жизни Толстых) — это, безусловно, абсо­лют­ное счастье. Да, с конфликта­ми, да, со слезами с ее стороны и сердито­стями с его.

Главный конфликт, который происходил в семье Толстого в это время, был связан с тем, что до брака у Толстого была связь с крестьянкой Аксиньей Базы­киной, от которой родился внебрачный ребенок. Об этом впоследствии Тол­стой напишет одно из самых сильных своих произве­дений — повесть «Дья­вол». И когда он его напишет, он будет прятать рукопись 20 лет в обшивке кресла, чтобы ее не нашла Софья Андреевна. Это, конечно, обижает и приводит к неко­торым конфликтам. Тем не менее, чтобы понять, насколько эти 15 лет жиз­ни были плодотворны для Толстого, доста­точно сказать, что за это время были написаны «Война и мир» и «Анна Каре­нина» — два произведения, которые со­ставляют главную мировую славу Тол­стого. И когда Толстой пишет эти вещи, то Софья Андреевна не просто являет­ся его женой, подругой — она является его сотрудницей. Она по несколько раз переписывает черновики, она помогает мужу советами по части женских обра­зов. Наконец, если мы возьмем «Анну Каренину», то ведь история любви, женитьбы и семейной жизни Кити и Леви­на — это абсолютный слепок истории первых лет семейной жизни Льва Нико­лаевича и Софьи Андреевны. В «Анне Карениной» это воспроизве­дено просто буквально! Скажем, когда Левин сва­тается к Кити Щербацкой и на ломберном столике пишет начальными буквами признание в любви и предложение руки и сердца, а Кити угадывает по началь­ным буквам, что он хочет сказать, — это действи­тельно происходило между Львом Николаевичем и Соней, он тоже писал на ломберном столике. Другое дело, что, как впоследствии писала очеви­дица этого события — младшая сестра Сони Таня, она не угадывала, конечно, по первым буквам, что он хотел напи­сать, он ей подсказывал. Тем не менее это перенесено. И дальнейшая жизнь Кити и Левина в имении, те проблемы, которые возникают в семейной жизни, радости и горе, — это все списано с их жизни, безусловно.

Но после того, как Толстой сделал предло­жение Софье Андреевне, он совер­шил одну роковую ошибку. Эта ошибка описана в «Анне Карениной» — точно такую же совершает Константин Левин. В то время вообще было принято вести дневники. Другое дело, что для Толстого дневник был больше чем дневником: в поздние годы Толстой говорил, что это главное, что он написал. Он ценил свой дневник даже выше «Войны и мира» и «Анны Карениной». И в том числе рассказывал там о вещах, о ко­торых молодой жене не принято рассказывать. Потому что, конечно, у не­го, как у всякого молодого человека, у офицера, кото­рый к тому же путешест­вовал за границей, были случайные связи с жен­щи­на­ми. Наконец, была связь с Аксиньей в Ясной Поляне и внебрачный сын. И всё это Толстой — я бы ска­зал, с излишней тщательностью — записывал в своем раннем дневнике. Поэто­му — особенно у несведущего читателя — может воз­ник­нуть такое ощущение, что молодой Толстой был чуть ли не эро­то­­ман. На са­­мом деле это не так. Каждой такой связи он стыдился и именно поэтому обра­щал пристальное внимание на все эти случаи, фиксировал их, чтобы потом раскаиваться. И когда он сделал предложение Сонечке, а она согласи­лась стать его женой, он совершил посту­пок, на мой взгляд, совершенно неправильный: он показал ей эти ранние днев­ники. Больше того — он заставил ее их про­читать.

Для чего он это сделал? Объяснений этому может быть несколько. Первое: Тол­стой хотел быть честным перед будущей женой, чтобы у нее не было ил­лю­зий по этому поводу. Принимаешь меня таким или не принимаешь. С дру­гой стороны, есть и более простое объяснение. Толстой просто не хотел, чтобы история связи с Аксиньей и рождение сына стали для нее неожи­дан­ностью. Можно было рассказать об этом, но он заставил ее прочитать эти дневники. И это был роковой момент в их жизни, потому что Соня очень болезненно их восприняла и, больше того, не могла забыть на протяже­нии всей после­дую­щей семейной жизни. Когда читаешь ее собственный днев­ник (а она напи­сала очень талантливый дневник), то видишь, как она часто вспоминала это. Так что этот дневник стал как бы бомбой, заложенной в се­мей­­ное счастье Тол­стых. Не нужно было шокировать молодую девушку. Тол­стой это сде­лал — труд­но судить, прав он был или не прав.

Но 15 лет, с 1862 по 1877 год, Толстой и Софья Андреевна, безусловно, счастли­вы в семейной жизни. У них рождаются один за другим дети. Однако в 1877 го­ду с Толстым начинается то, что впоследствии стали называть его духовным пере­воротом, после которого рождается новый Толстой. Он совершенно иначе смо­трит не только на семью, а вообще на жизнь и на мир. То, что ему раньше каза­лось черным, теперь представляется белым; то, что раньше представлялось белым, теперь представляется черным. Первые 15 лет Толстой — правильный муж, правильный помещик, правиль­ный писатель. Он стяжатель, он покупает новые имения в Самарской губернии — это дешевые земли, и он знает, что потом они будут стоить дороже, потому что это чернозем. Он запрашивает большие гонорары у издателей, уходит от Некрасова к Каткову, из «Современ­ника» в «Русский вестник», потому что Катков платит больше. И вообще, так сказать, в его семейных планах — много детей, много денег, большое наслед­ство, которое он оставит детям и так далее.

А вот с конца 1870-х — начала 1880-х годов это совершенно другой Толстой. Толстой, который приходит к идее, что собственность — зло, деньги — безу­словное зло, от всего этого нужно освобождаться. Если мы почитаем тот проект семейной жизни, который Толстой записал в своем дневнике в начале 1880-х годов, то мы увидим, что это проект семейной коммуны: две комнаты, в одной живут мужчины, в другой — женщины. Одна комната для уединения, для тех, кто уж совсем отчается. Свой огород, на котором работают все. И всё оста­льное раздать нищим  У Толстого: «Жить всем вместе: мущинам в одной, женщинам и девочкам в другой ком­нате. Комната, чтоб была библиотека для ум­ственных занятий, и комната рабочая, общая. По баловству нашему и комната отдельная для слабых»..

Софье Андреевне он, конечно, не показал этот проект в написанном виде, но на сло­­вах он его высказывал, безусловно. И вот с этого момента в семье начинаются очень серьезные конфликты. Потому что жена не соглашается на этот новый проект жизни. И в связи с этим тоже впоследствии у биографов возникал целый ряд вопросов. Вот с чем это было связано? С тем, что она хотела много денег, что она не понимала своего мужа? Это все не так. Софья Андреевна не была жадной женщиной, и она прекрасно понимала своего мужа. Вообще, она была очень умной женщиной, очень тонко понимала его творче­ство и, в общем, понимала взгляды, к которым он пришел. Но именно в этот момент, когда с Толстым происходит этот переворот, семья оказывается самой многочис­ленной. Вообще Софья Андреевна родила 13 детей, но пятеро из них, как это обычно случалось в XIX веке, умерли в младенчестве. Медицина была достаточно низкого уровня, антибиоти­ков не было, детская смертность была очень высока.

Так вот, к моменту духовного переворота семья — самая многочис­ленная. Стар­­ший, Сергей, должен поступать в университет; другие два его брата, Илья и Лев, должны поступать в гимназию. Татьяна, вторая по старшинству после Сергея, девушка — ей надо выходить замуж. Она очень талантливая художни­ца, ее талант признавал Илья Ефимович Репин; она поступает в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, и в связи с этим семья переезжает из Ясной Поляны в Москву. С другой стороны, на руках у Софьи Андреевны еще грудные дети. И вот в этой ситуации, конечно, встать на сторону мужа она не может. Больше того — я думаю, что и Толстой понимал, что это невозмож­но, и именно в силу этого искал какой-то компромисс, чтобы примирить свои взгляды с семьей. И вот дальнейшая жизнь Толстого и Софьи Андреевны — это как раз череда поисков таких компромиссов.

Прежде всего, Толстой не отказывается от собственности, а переписывает соб­ственность на жену и детей — это происходит в начале 1890-х годов. Софья Ан­дре­евна становится хозяйкой Ясной Поляны, и фактически на нее взвалива­ются все хозяйственные заботы. Одновременно она является издательницей своего мужа. Она сама издавала его произведения, отвозила их в типографии, затем складировала книги в московском доме в Хамовниках, куда за ними при­езжали оптовые книгопродавцы. Потом, в начале 1890-х годов, Толстой пыта­ется полностью отказаться от авторских прав. Это удивительно, когда писатель считает, что он ничего не должен получать за свои произведения, что литера­тура — это духовное дело, поэтому получать за нее деньги нельзя. А доходы от сочинений Толстого — это главные доходы семьи. И опять они находят ком­промисс: Софья Андреевна получает право издавать те произведения, которые Толстой написал до 1881 года, а это и «Война и мир», и «Анна Каренина», и «Ка­за­ки», и «Севастополь­ские рассказы», это автобиографиче­ская трилогия «Дет­­ство», «Отроче­ство», «Юность», то есть золотой Толстой в нашем пред­став­ле­нии сего­дня. Но все, что он пишет после 1881 года, уже ей не принадле­жит и без­воз­мезд­но расходится по издателям. 

Одновременно в семье Толстых появляется человек, о котором нельзя, конеч­но, не упомянуть, — Владимир Григорьевич Чертков. Фигура очень загадочная, о которой до сих пор спорят. Он был, безусловно, самым преданным учеником Толстого, Толстого после духовного переворота, но сыграл прямо зловещую роль в семейной истории Толстых. 

Чертков происходил из очень богатой семьи, ему прочили блестящую армей­скую карьеру, но в 1883 году он приходит к Толстому в дом в Хамовниках и, что называется, отдает себя ему в услужение. То есть он готов служить Толстому всю жизнь. Он прочитал его сочинения, включая написанные после духовного переворота, религиозные — «Исповедь», «В чем моя вера» и другие, — и он их абсолютно разделяет. И впоследствии Чертков сыграл очень большую роль в распространении и пропаганде этих сочинений во всем мире. Он сам их пере­вод­ил, находил переводчиков, печатал за границей, ведь все религиозные сочи­нения Толстого в России были запрещены духовной цензурой, поскольку не со­впадали с церковной позицией. Чертков очень много еще сделал для сохране­ния архива Толстого, это тоже очень важно.

Но в плане семейной биографии он, конечно, сыграл роковую роль, потому что с определенного момента вступает в очень жесткий конфликт с Софьей Андре­евной. Она не желает отдавать своего мужа, считает, что Лев Николаевич еще и отец большого семейства и что он должен служить также семье, а не только всему миру. А Чертков убежден в том, что Толстой не может принадлежать семье, это достояние человечества. И вот этот конфликт, когда главный и са­мый преданный ученик считает себя куда более близким к гению человеком, нежели его жена, а жена с этим на полных основаниях не соглашается, в конце концов приводит к тому, что Чертков уговаривает Толстого написать завеща­ние на литературные права, в котором жена бы не упоминалась. Это завеща­ние стало одной из главных причин ухода Толстого из Ясной Поляны, потому что слухи о том, что такое завещание написано, до нее все-таки доходили, все это обостряло семейную ситуацию. И осенью 1910 года Толстой со своим дру­гом доктором Маковицким уезжает из Ясной Поляны и умирает на станции Астапово. Софью Андреевну сначала даже решили не пускать к умиравшему мужу. Это была действительно очень трагическая ситуация.

То есть, казалось бы, семейная жизнь заканчивается ката­строфой. Да, но это катастрофа, которая имела прелюдию в 48 лет. Они про­жили с Софьей Андре­евной 48 лет. Она родила 13 детей. Прямых потомков Толстого сегодня по все­му миру насчитывается почти 400 человек, они живут буквально во всех стра­нах мира — и знают друг друга. Они переписываются, они раз в два года съез­жаются в Ясную Поляну. Я не знаю другого писателя, у которого была бы такая долгая и при жизни, и после жизни семейная исто­рия, как у Толстого.

Семейная тема организует все творчество Толстого. Вот возьмите «Войну и мир»: да, эпопея, история народной войны, но попробуйте убрать из романа семейные линии Ростовых, Болконских, историю несчастной женитьбы Пьера и затем его женитьбы на Наташе Ростовой, и вы увидите, что эта эпопея рас­падется просто на отдельные военные эпизоды и размышления Толстого по по­во­ду этих военных эпизодов. То есть семейные линии — это отражение семей­ной линии самого Толстого, потому что Ростовы — это Толстые; Болконские — это Волконские, линия матери Толстого. В Пьере, конечно, Толстой в какой-то степени изобразил самого себя. Семейная история цементирует роман, она при­дает ему фабульность, что особенно заметно по экранизациям. 

Но даже если мы возьмем поздние произведения Толстого, когда у него очень сильно изменился взгляд на семью, семейная тема все равно все время возни­кает. Я уже упоминал повесть «Дьявол» начала 1890-х годов, но тогда же, в 1890 году, появляется «Крейцерова соната», произведение, которое полно­стью посвящено семейной теме — теме ревности. Произведение, которое начи­нается с убийства жены и монолога мужа о том, почему он это сделал. Но лю­бо­пытно, что, если мы возьмем даже последнее крупное законченное произве­дение Толстого, повесть «Хаджи-Мурат», в котором, казалось бы, нет никакой семейной темы — это история чеченской войны, история реальной личности Хаджи-Мурата, который ушел от Шамиля к русским, потом бежал от них, был настигнут по дороге и убит, — но почему Хаджи-Мурат уходит от русских? А от русских он уходит потому, что Шамиль взял в заложники его жену и сына и грозится сына ослепить. И вот когда Хаджи-Мурат это узнаёт, все остальные соображения просто летят к черту! Семья оказывается главным. 

Дети Толстого и Софьи Андреевны — это отдельная очень интересная тема. Все дети Толстого — те, кто дожил до зрелого возраста, — были очень яркими и очень непохожими друг на друга людьми. Но при этом во всех них было что-то общее. Сам Толстой любил говорить, что Толстые — дикие  В письме Алек­сандре Андреевне Толстой, своей двоюродной тетушке, Лев Николаевич в ноябре 1865 года пишет: «В вас есть общая нам толстовская дикость. Неда­ром Федор Ива­но­вич татуировался» — имея в виду дво­юродного дядю Федора Ивановича Толстого (Американца).. Дикость не в смысле невежества, конечно: они были очень образованными людьми, зна­ли по несколько иностранных языков, читали огромное количе­ство книг и так далее. А дикость в смысле неприятия никакого внешнего стан­дарта. Все они были нестандартными людьми. Отношения с отцом были у всех достаточ­но сложные, причем особенно — у сыновей с отцом. Дочери — Татья­на, Мария, Александра — были абсолютно преданы отцу. Первыми секретарями Льва Николаевича были дочери: сначала Татьяна, потом Мария, потом Алек­сандра. Уже только в конце жизни у него появились собственно секретари: Николай Николаевич Гусев, Валентин Федорович Булгаков. А до этого всё делали доче­ри: переписывали за отца, вели его обширную переписку со всем миром, помо­гали и так далее. А сыновья жили своей жизнью. И Сергей, и Илья, и Лев, и Анд­рей, и Михаил — у них у всех были свои семьи. У Льва, Льва Львовича, была очень многочисленная семья, он женился на шведке. Доста­точно много­численная семья была у Ильи. Своя семейная жизнь была у Анд­рея, у Михаила.

После революции, так уж случилось, что все, кто дожил, за исключением Сер­гея, самого старшего, оказались за границей. И сегодня потомки Толстого в ос­новном проживают за границей. Это произошло именно в силу революции и Гражданской войны. Его самую младшую дочь, Александру, два раза аресто­вывали. И вытаскивал ее как раз ученик и самый преданный друг Толстого Владимир Григорьевич Чертков, у которого были тесные связи с большевика­ми  Здесь, очевидно, имеется в виду случайное задержание Александры Толстой 15 июля 1919 года. Толстую действительно арестова­ли, но через день отпустили. Уже 17 июля она писала сестре: «Милая Танечка! Пишу тебе из дома, куда благополучно пришла вчера в 6 часов вечера. Выпустили меня по хода­тайству Черткова через Дзержинского и Ка­менева, арест был произведен потому, что найден был мой адрес у какого-то контр­революционера, находящегося у Деникина. Подняли большой шум около этого дела, и вчера же вечером Каменев передал через Владимира Григорьевича извинения от Со­вета народных комиссаров по поводу слу­чившегося». Однако досрочное освобожде­ние из лагеря в 1921 году произошло по хо­датайству крестьян из Ясной Поляны.. И поэтому Александра в конце концов эмигрировала в 1929 году.

Отношения с отцом, особенно у сыновей, были сложные. Очень трудно быть сыном гения. Именно мальчику, потом юноше, потом зрелому мужчине, пото­му что они все были самобытны, они все были индивидуалисты, все хотели как-то реализоваться в этой жизни. Больше того: например, Илья Львович был очень талантливым писателем, его талант признавал Иван Бунин. Он на­писал драму, повесть, несколько рассказов, но не стал писателем, причем сознатель­но, потому что понимал, что становиться писателем при таком отце невозмож­но: лучше отца ты не напишешь. Со Львом Львовичем в этом смысле произо­шла трагедия, потому что он тоже хотел стать писателем — и стал писателем. И вот представьте себе — еще имя у него было Лев, как ему под­писывать свои произведения? Псевдоним придумать? Ну, все равно будут знать, что это сын Толстого, да еще и Лев Толстой. Поэтому он подписывал «Лев Толстой — млад­ший». Но, конечно, гения отца у него не было. И это его мучило всю жизнь и, в об­щем, привело к тому, что в конце концов он просто возненавидел отца и вступил с ним в жесточайший конфликт.

Тем не менее Толстого дети, безуслов­но, любили, это видно по их мемуарам, по их дневникам. Почти все они оставили совершенно замечательные воспо­минания об отце. Конечно, самой выдающейся личностью из всех стала Алек­сандра, которая организовала Толстовский фонд в Америке. Это совершенно грандиозная организация, которая помогала всем беженцам от разных войн, которые оказывались за границей, причем не только русским. К ней с неверо­ятным уважением относились американские президенты, ей посылал поздра­вительные телеграммы с юбилеем Солженицын. Она дожила до 95 лет и была незаурядной личностью.  

Расшифровка

­­­­Что составляло религиозное ядро лично­сти Толстого? На эту тему напи­саны уже сотни тысяч работ на всех языках мира, но каждая эпоха требует еще раз вернуться к данной теме: такую большую актуальность для читателей она представляет. Ведь речь идет об отлучении от церкви гордости русской нации, самого известного русского человека начала ХХ века. И самое загадочное здесь то, что граф Лев Толстой последние 30 лет жизни постоянно подчеркивал, что является человеком религиозным, признающим необходимость жизни с Богом. За что же тогда его отлучать?

Было бы важно понять, какие события в молодости могли оказать решающее влияние на формирование сначала критического, а затем и гиперкритиче­ского отношения Толстого к Церкви. Многого мы здесь не знаем, но на один извест­ный момент, о котором Толстой впоследствии неоднократно вспоминал, я бы хотел обратить внимание. Это своеобразное открытие, сделанное московскими гимназистами, друзьями Толстого, так потрясшее его в 11-летнем возрасте: Бога нет! Эта новость живо обсуждалась братьями Толстыми и была признана достойной доверия  Толстой пишет об этом: «Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что бога нет и что все, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью, позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное­­­­­­­»..

Толстой очень рано осиротел: уже в вось­милетнем возрасте он остался без ма­те­ри и отца, и поэтому говорить о систематическом религиозном воспитании в его случае не приходится. Однако граф был одним из самых усердных читате­лей XIX века — как с точки зрения количества прочи­танного, так и с точки зре­ния качества чтения. Этот вывод подтверждает его яснополянская библио­те­ка. И Еванге­лие всегда играло значительную (может быть, решающую) роль в его жизни. Однако воспринимал он евангельский текст сквозь призму знаний и представ­лений европейского образованного человека того времени. В первую очередь здесь следует упомянуть о горячем увлечении идеями Жан-Жака Рус­со, эпохи Просвещения. То есть времени, которое в основном прихо­дится на XVIII век, когда французскими энциклопедистами был провозгла­шен приз­ыв к прогрессу, знанию, науке, борьбе с абсолютизмом власти, невеже­ством, предрассудками — в первую очередь религиозными.

Так вот, из эпохи Просвещения писа­тель вынес три простые идеи. Первое — идея о том, что простое и естественное предпочтительнее культурного и слож­ного. Второе — идея о том, что носи­телем этого простого и естественного явля­ется русский народ. И наконец, третье — идея о том, что миром и жизнью че­ло­века управляет абсо­лютный и безличный Бог. Совершенно особое место в ду­ховной биографии Толстого принадлежит, как я говорил, одному из глав­ных деятелей французского Просвещения — Жан-Жаку Руссо. Его влияние про­слежи­вается практически во всех сферах мысли, которые притягивали Тол­стого: воспитание, школьное обучение, история, наука, религия, политика, отношение к современности и так далее.

Я процитирую письмо, отправленное в 1905 году Толстым учредителям Обще­ст­ва Руссо в Женеве:

«Руссо и Евангелие — два самые силь­ные и благотворные влияния на мою жизнь. Руссо не стареет. Совсем недавно мне пришлось пере­читать некоторые из его произведений, и я испытал то же чувство подъема духа и восхищение, которое я испытывал, читая его в ранней молодости».

И именно у Руссо Толстой нашел глав­ную идею своего мировоззрения — кри­ти­ку цивилизации, то есть современ­ного государства и общества, которые фактически подавляют человека, убивают в нем все естественное и при этом называют себя христианскими.

Особо нужно сказать об Оптиной пустыни в жизни Толстого. Оптина пустынь в XIX веке была крупнейшим духовным центром Русской православ­ной церкви, монастырь этот начал возрождаться фактически в начале XIX века и привлекал к себе внимание на протяжении ста лет, до своего закрытия, потому что в этом монастыре проживали подвижники благочестия, монахи, которых в народе называли старцами. Примечательный факт: Толстой, воспринимавшийся мона­хами пустыни как отступник, отлученный от церкви, в Оптиной бывал чаще, чем любой другой русский писатель, за исключением философа Кон­стан­тина Леонтьева, одного из лидеров русского консерватизма. Леонтьев так­же после своего религиозного обращения часто бывал в Оптиной пустыни, а с 1887 года в течение последних четырех лет жизни проживал в монастыре.

Что же мы можем сказать о религиоз­ных взглядах Толстого и их отличии от цер­ковного христианства? Очень важным источником для понимания ду­ховной конституции Толстого и эволюции этих взглядов являются своеобраз­ные «символы веры», то есть краткие записи в дневнике, которые появляются достаточно рано и в которых писатель излагает нечто самое важное в области его личной веры.

Вот самый известный отрывок такого рода, который датируется 1855 годом:

«Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, гро­мадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствую­щей развитию человече­ства, религии Христа, но очищенной от веры и таинственно­сти, рели­гии практической, не обещаю­щей будущее бла­женство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в испол­не­ние, я понимаю, могут только поколе­ния, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в ис­полнение. Дей­ствовать сознательно к соединению людей с религией — вот ос­нование мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».

В этом тексте мы видим все самое главное, что есть в «религии Толстого». Она должна соответствовать интеллектуальному развитию человечества, в ней нет места таинственности и сказкам, нет места блаженству после смерти, но в ней очень силен момент практический — строительство Царства Божьего здесь, на земле. Причем, как дальше будет писать Толстой, фундаментом этой прак­тической религии становится не вера и не Церковь, и не Воскресение Христово, а моральные заповеди.

Если изучать ранние дневники Толстого, поражает количество всевозможных правил морального порядка, которые предписывает себе писатель. Эти правила призваны регулировать его жизнь, сделать ее чистой и праведной, помочь пре­одолеть свои недостатки. Но это не всегда получается. И Толстой постоянно ломает себя, кается в распущенной жизни и лени, создает новые правила, пла­ны и графики жизни, снова их нарушает, снова кается. Титаническая мораль­ная работа, которую ведет над собой достаточно молодой человек, действите­льно впечатляет и имеет в духовной истории XIX века мало аналогов. Граф Толстой последовательно и упорно занимается той «рубкой леса», о которой он писал в одном из ранних рассказов, только теперь это просека в чаще неве­рия, греха в «лесу», который представляла собой религиозная жизнь его совре­менников.

Результаты размышлений над прочи­танным писатель заносил в дневник. Пер­вая запись здесь относится к 1847 году, а последняя сделана в 1910-м, за неско­ль­­ко дней до смерти. Таким образом, Толстой вел дневник 63 года с некото­ры­ми не очень значительными перерывами. Это уже необычно даже для усерд­ных обитателей XIX века. Дневники Толстого — это действи­тельно лаборато­рия, полигон, собрание набросков, причем не только в области, как сам Тол­стой говорил, художества.

Уже в этом последнем отношении записи Толстого очень интересны. Читая их, понимаешь, почему русский философ Серебряного века Дмитрий Мережков­ский назвал Толстого «тайновидец плоти». Но важно, что этим же методом Толстой пытается анализировать и законы духа. Те определения веры, Бога, «я», своего места в мире, которые он сегодня дает в дневнике, а завтра может радикально отвергнуть, превращают дневник Толстого в совершенно особый документ по истории религиозности и духовной мысли XIX века. Именно этим путем Лев Толстой приходит к конфликту с церковным христиан­ством. Он отвергает Церковь, таинство, молитву в ее традиционном понимании; отныне для него Церковь — историческая форма тонкого обмана, угодничества перед имущими классами и государственной властью.

Нужно заметить, что в своих воспоминаниях все близкие Толстому лица под­черкивают очень неожиданный характер переворота, совершившегося в писа­теле в конце 70-х годов XIX века. В частности, его двоюродная тетка, фрейлина двух императриц, одна из самых проницательных русских женщин XIX века графиня Александра Андреевна Толстая указывает в своих воспоминаниях, что вдруг в 1878 году ее племянник является проповедником чего-то совершенно нового, с чем она никак согласиться не может, — это отрицание божествен­ности Христа и искупительного характера его подвига. Другими словами, Хри­стос теперь для Толстого только человек, который никого не спас и не может спасти своим рождеством и воскресением, но который проповедовал божест­вен­ное учение своего отца.

Обычно принято считать, что духовный кризис Толстого приходится именно на конец 70-х — начало 80-х годов. Действительно, в этот период писатель пережил глубокий мировоззренческий перелом, приведший к изменению его отношения к Церкви и появлению в следующие 30 лет жизни ряда произве­дений религиозно-философской направленности. В этих сочинениях Толстой предпринял попытку теоретически обосновать свои новые взгляды на религию, нравственность, искусство, политику, цивилизацию, крестьянский вопрос — практически на все актуальные вопросы русской жизни.

Но кризисы в жизни Толстого бывали и раньше. Новый перелом носит принци­пиальный характер. Если раньше Толстой искал способ приспособить свои собственные взгляды к церковному христианству (как было, например, в конце 1850-х годов), найти для себя, образованного человека, место в Церкви, то те­перь он радикально отвергает такую возможность. Он отвергает не только таинство, не только церковную догматику, но и фактически свое присутствие в Церкви и ищет способ по-новому понять Евангелие.

Конечно, такая позиция не была чем-то новым или личной выдумкой писате­ля. Толстой проповедовал тот тип христианства, который был уже очень попу­ля­рен в Европе, и свои взгляды писатель обсуждал с некоторыми корреспон­дентами. В первую очередь я хотел бы здесь назвать философа Николая Стра­хова и уже упоминавшуюся двоюродную тетушку, графиню Толстую. В то же время очевидно, что на построениях Толстого лежит могучая печать его лич­ности и индивидуальных особенностей.

Опыты нового перевода Евангелия, которые начинает предпринимать писа­тель, имели особое значение для Толстого, как и попытки его нетрадиционной интерпретации. Ведь от того, насколько убедительной была его критика цер­ковного понимания Нового Завета, зависела и убедитель­ность его критики церковной догматики. В первую очередь «освобождение Евангелия» было на­правлено на критику в нем всего чудесного. Малейшее упоминание какого-ли­бо чуда должно было быть удалено из евангельского текста. Это в первую оче­редь относится и к главному евангельскому событию — Воскресению Христову. «Евангелие» Толстого, заметим, заканчивается не воскресением Спасителя, а его смертью на Кресте, а все чудеса Христа либо трактуются чисто рациона­листически, либо просто отрицаются как неподлинные поздние вставки.

Но работа Толстого над евангельским текстом заключалась вовсе не только в освобождении Евангелия от мистиче­ского элемента. Фактически эту работу нельзя назвать переводом в строгом смысле слова, это очень произвольная интерпретация. Я приведу только один пример такого рода. Давайте сравним следующие два отрывка. Эти отрывки относятся к 3-й главе Евангелия от Мат­фея, стихи 5 и 6, речь в них идет об Иоанне Крестителе. В традицион­ном, то есть в синодаль­ном, переводе говорится следующее: «Тогда Иерусалим и вся Иудея, вся окрестность Иорданская выходили к нему и крести­лись от него в Иордане, исповедуя грехи своя». Выходили к Иоанну Предтече. Вот тол­стовский вариант этого текста: «И к Иоанну приходил народ из Иерусалима и из деревень по Иордану, из всей земли Иудейской. И он купал в Иордане всех тех, которые сознавались в своих заблуждениях». Ну совершенно очевидно, что сакраментальный смысл, заложенный евангелистом Матфеем, полностью уходит, остается какое-то бессмысленное купание, непонятно зачем нужное. И вообще, на этом еще присутствует такой вот налет судебности, то есть кто-то должен был сознаваться Предтече в своих заблуждениях, а за это он этого че­ло­века купал. И таких мест можно указать очень много в «Евангелии» Толстого.

С точки зрения писателя, Бог — это безличный хозяин и отец, начало начал разума, носитель духовного глубинного «я» человека. И в этом смысле Бог Толстого бессмертен. Фактически Бог Толстого есть духовная сущность в чело­веке, которая проявляется в любви, поэтому этот Бог может развиваться и со­вер­­шенствоваться. Это развитие и есть приближение человечества к Царству Божьему на земле.

Я приведу еще одну цитату из дневника Толстого на этот счет:

«Если есть ка­­кой-нибудь Бог, то только тот, которого я знаю в себе, как самого себя, а также и во всем живом. Говорят: нет материи, веще­ства. Нет, она есть, но она то­лько то, посредством чего Бог не есть ни­что, не есть не живой, но живой Бог, посредством чего Он живет во мне и во всем. <…> Надо помнить, что моя душа не есть что-то — как гово­рят — божественное, а есть сам Бог. Как только я Бог, сознаю себя, так нет ни зла, ни смерти, ничего, кроме радости».

Очень важно к этому отрывку сделать следующее примечание. Для Толстого поклонение личному Богу, обращение к нему с молитвой, просьбой есть та­кое же действие (бессмысленное), какое совершают чувашские крестьяне, кото­рые мажут своего идола сметаной, чтобы его ублажить. Странно при этом, как Тол­стому не приходит в голову, что весь Новый Завет пропитан духом бого­слов­ского персонализма, то есть восприятия Бога как самостоятельной лично­сти, к которой поэтому можно и нужно обращаться с молитвой. Достаточно вспом­нить, например, молитву самого Христа в Гефсиманском саду или много­чис­ленные молитвы первых христиан, включенные в Книгу деяний апостоль­ских. Видно по этому источнику, что члены первой христианской общины воспри­нимают Бога и воскресшего Христа как живую личность, постоянно присут­ствующую в их жизни.

Толстой утверждает, что в человече­скую природу, в его сознание заложен ду­ховный, божественный, первобытный закон природы, инстинкт добра и ощу­­щение божественной жизни в себе, присутствия в себе Бога. Задача со­знания — привести в соответствие разум и чувства человека. Эта идея соот­ветствия при­сутствует уже в «Казаках» и в «Войне и мире»: инстинктивной мудрости Куту­зова противостоит агрессивный и самоуверенный европейский активизм Напо­леона. Именно поэтому несколько позже Толстой находил сходные идеи у фи­ло­софов Востока — Конфуция, Лао-цзы и других — о при­сутствии в человеке некоего объективного нравственного закона.

По Толстому, христианство, как и вся­кое религиозное учение, заключает в себе две стороны: во-первых, учение о жизни людей — учение этическое, и, второе, объяснение, почему людям надо жить именно так. Эти две стороны могут быть найдены, по Толстому, во всех религиях мира. Такова же и хри­стианская рели­гия. Он пи­шет: «Она [религия] учит жизни, как жить, и дает объяснение, поче­му именно надо так жить».

С точки зрения Толстого, христианство в большей степени, чем какая-либо другая из великих исторических религий, утратило составлявшее некогда его главную часть этическое учение. Толстой доказывает эту мысль, сопоставляя христианство с другими религиями: «Все религии, за исключе­нием церковно-христианской, требуют от исповедующих их, кроме обрядов, исполнения еще известных хороших поступков и воздержания от дурных». Иудаизм, например, требует обрезания, соблюдения Субботы, юбилейного года и много чего друго­го. Магометанство требует тоже обрезания, ежедневной пятикратной молитвы, поклонения гробу пророка, паломничества и прочего. И так, с точки зрения Толстого, обстоит дело со всеми религиями. «Хороши ли, дурны ли эти требо­вания, но это требования поступков», — пишет Толстой.

Напротив, официальное церковное христианство — как несколько неожиданно и в полном противоречии, к сожалению, с исторической правдой заявляет Толстой — не предъявляет никаких этических требований к своим последова­телям. Толстой пишет: «Нет ничего, что бы обязательно должен был делать христианин и от чего он должен был бы обязательно воздержаться, если не счи­­тать постов и молитв, самой Церковью признаваемых необязатель­ны­ми». Толстой считает, что со времен Константина Великого христианская цер­ковь, цитирую, «не потребовала никаких поступков от своих членов. Она даже не заявляла никаких требований воздержания от чего бы то ни было».

Несколько позже Толстой сформули­рует главный тезис своей религиозной системы: все религии мира состоят из морального ядра, то есть ответа на во­прос, что нужно делать, и мистической периферии — во что нужно верить. Ми­стика есть ошибка и суеверие, а моральная основа всех религий совершенно оди­накова и в наиболее полном виде выражена в Нагорной проповеди. Напом­ню, что Нагорная проповедь — это проповедь, сказанная Христом и помещен­ная в полном виде в Евангелие от Матфея, это главы пятая, шестая, седьмая, то есть три главы, в которых Христос в компактном виде формулирует основы морального учения христианства. Странно, что такому умному человеку, как Толстой, не видно вопиющее противоречие этой идеи. Ведь требования Нагор­ной проповеди, например, любить врагов или, скажем, не заботиться о за­втра­шнем дне носят совершенно революционный характер и никак не впи­сы­ваются в этику иудаизма или ислама.

Россия узнала о «религии Толстого» благодаря издательской деятельности его ближайшего друга и едино­мыш­ленника Владимира Черткова. Это представи­тель богатейшей аристократической фамилии, в прошлом блестящий гвар­дейский офицер. И вот этот юноша стал самым преданным учеником великого писателя. Деятельность Черткова в буквальном смысле слова имела всемирные масштабы. Очевидно, обладавший качествами выдающегося менеджера, он организовал распространение по всему миру книг и идей писателя. Именно благодаря Черткову мировоззрение Толстого стало своеобразным брендом.

В русской жизни второй половины XIX века существовал антипод Льва Толсто­го, и таким антиподом был многолетний обер-прокурор Святейшего синода Константин Петрович Победоносцев. Наверное, очень трудно найти людей более разных, чем Толстой и Победоносцев. Толстой — это совесть своего поко­ления, борец за правду, защитник обиженных, человек с безграничным нрав­ственным авторитетом. Победоносцев в глазах современников является вопло­щением политического зла, которое ассоциируется с политическим произво­лом. Обер-прокурор Синода — творец системы контрреформ, гонитель всего прогрессивного и творческого, это тот самый лихой человек, который в конеч­ном счете и превратил Россию в ледяную пустыню.

И в поединке Толстого с Победонос­цевым, в представлении русского общества и даже политической элиты, Победоносцев был заранее обречен на поражение. Именно поэтому после отлучения писателя в 1901 году в глазах этого общества и этой элиты он сразу стал одновременно и главным виновником, и главным творцом этого акта, и объектом едких сатирических нападок. Обер-прокурор Синода и его политика ассоциировались с личностью знаменитого основателя испанской инквизиции Торквемадой, с личностью Великого инквизитора До­стоевского, ну и более обидные сравнения — это «упырь, простерший над Рос­сией свои крылья», это «злой гений России» и так далее. На одной из кари­катур, например, Победоносцев был изображен в виде летучей мыши, держа­щей в оковах молодую девушку, в которой, естественно, угадывалась Россия.

В жизни Толстого и Победоносцева имел место и личный конфликт, причем очень острый. Он произошел в 1881 году и был связан с вопросом о казни наро­довольцев, убийц императора Александра II. Толстой обратился с просьбой к новому царю, Александру III, о помиловании, а вот обер-прокурор, недавно назначенный, требовал смертной казни. Этот конфликт развивался почти 20 лет, и в 1899 году разрешился скандалом. И одним из важнейших шагов, при­близивших этот скандал и, соответственно, появление синодального акта о Тол­­стом, стало издание романа «Воскресение», последнего большого романа Толстого. Читающая Россия — во всяком случае, та ее часть, которой были дос­тупны зарубежные издания романа, — была потрясена небывалым глумле­нием над православной верой и одновременно узнала в чиновнике Топорове обер-прокурора Синода Победоносцева.

В новом романе Толстого, я напомню, была подвергнута уничтожающей сатире вся русская государственная машина — власть, администрация, тюрьмы и так далее. А в двух главах первой части в совершенно кощунственном виде была изображена православная литургия. Толстой показывает действия православ­ного священника как совершенно бессмысленные, а вместо привычного высо­кого стиля, характерного для Церкви, сознательно использует бытовые терми­ны: например, вместо «чаша» — «чашка», вместо «лжица» — «ложечка» и так далее.

До момента выхода в свет романа «Воскресение» Русская церковь, не говоря уже о русском государстве, проявляла по отношению к Толстому большую терпимость. К концу XIX века толстовская критика церковного учения, духо­венства приобрела агрессивный, ожесточенный характер, в особенности после истории с духоборами — сектой, которая была особенно близка Толстому. Духо­боры в 1905 году не только заявили о своем отказе брать в руки оружие, но даже публично сожгли имеющееся в их общине оружие и были высланы из России в Канаду. Но по отношению к писателю со стороны Синода, в офи­циальных церковных печатных органах не было сказано ни одного критичес­кого слова. Толстого могли критиковать в проповедях, в богословских сочине­ни­ях, в публицистических статьях, но, подчеркиваю еще раз, официально его учение не подвергалось какому-либо церковному осуждению. Теперь ситуация принципиально менялась. Лев Толстой позволил себе открытое кощунство, и с ним познакомились, повторю, сотни тысяч людей по всему миру, потому что благодаря Владимиру Черткову роман «Воскресение» фактически, как бы мы сейчас сказали, в режиме онлайн переводился на основные европейские языки и распространялся огромными тиражами. И в то же самое время в своих произведениях Толстой постоянно подчеркивал, что является человеком рели­гиозным и христианином. Ну, даже в наше время, в эпоху, когда в головах и сердцах людей перепутано абсолютно все, такое странное несоответствие потребовало бы разъяснений, но в начале ХХ века ситуация обстояла еще сложнее.

Действительно, для Русской церкви картина сложилась неодно­знач­ная и потенциально очень опасная, если учесть, какой авторитет имел писатель в России и во всем мире. Это была своеобразная ловушка. Промол­чать — получить серьезные репутационные потери, учитывая, что уже в Сино­де стали получать возмущенные письма от тех, кому удалось прочитать «Во­скресение» в бесцензурном издании и кто увидел в романе намеренное оскор­бление чувств верующих, как бы мы сейчас сказали. А выступить публично против Толстого не менее опасно, учитывая, что любое выступление Синода против него будет воспринято негативно. Однако примечательно, что вопрос об отлучении Толстого мог быть поставлен только после смерти императора Александра III, который называл писателя не иначе как «мой Толстой» и по­стоянно просил его не трогать, чтобы не сделать из него мученика, а из им­ператора — его палача.

Сама церковная власть проявила максимальные усилия, чтобы избежать скан­дала и общественного возмущения. Именно поэтому слова «анафема» и «отлу­чение» в финальном варианте синодального документа были заменены на бо­лее нейтральный, но менее определенный термин «отторжение». И это очень принципиальный момент. Под анафемой подразумевается самое строгое из цер­ковных наказаний, имевшее смысл отделения виновного от церкви и осу­ж­дения его на вечную погибель, вплоть до покаяния. Другими словами, в цер­ковном праве под анафемой понимается совершенное отлучение христиа­нина от общения с верными чадами Церкви, от церковных таинств, и это на­казание применяется в качестве высшей кары за тяжкие преступления, како­выми являются измена православию, то есть уклонение в ересь или раскол. И в этом смысле слово «анафема» может быть заменено на «проклятие». Одно­временно Церковь различала всегда отлучение полное, то есть анафему, и отлу­чение малое. Малое отлучение — это временное отлучение члена Церкви от церк­овного общения, служащее наказанием за менее тяжкие грехи. Напри­мер, последний вид отлучения имел место в церковной практике в ситуации, когда некоторые христиане отрекались от веры в эпоху гонений. На нескол­ько лет был отлучен от церкви молодой Горький за попытку самоубийства. Правда, для него самого это было, конечно, уже не важно, но тем не менее такой факт имел место.

В практике Православной церкви анафема была не столько наказанием, сколь­ко предупреждением человека, и здесь очень хорошо видно отличие от прак­тики церкви католической, в которой слово «анафема» заменялось термином «проклятие». Именно потому, что анафема была не только и не столько нака­занием, сколько предупреждением, двери Православной церкви для отлучен­ного были закрыты не навсегда. При условии его искреннего покаяния и вы­пол­нения необходимых церковных предписаний (в первую очередь, как пра­вило, публичного покаяния) его возвращение в церковь было возможно.

Что же представляет собой синодаль­ный акт 1901 года с этой точки зрения? Он носит характер торжественного церковного исповедания и объявляет, что Лев Толстой более не является членом Церкви и не может в нее вернуться, пока не покается. Кроме того, документ удостоверяет, что без покаяния для Тол­стого невозможны будут ни христианское погребение, ни заупокойная моли­тва, не говоря уже о евхаристическом общении, то есть об участии в причаще­нии, к чему, собственно, Толстой уже тогда и не стремился. Синодаль­­­ный акт 1901 года, как и предполагал Победоносцев, был встречен большей частью русского образованного общества крайне неблагоприятно. Русская интел­лигенция поддержала писателя, вопреки Синоду, и с большим возмущением отнеслась к синодаль­ному акту. С возмущением и иронией. Именно это имел в виду Чехов, написавший в одном из писем: «К отлучению Толстого публика отнеслась со смехом».

Последний вопрос, который нас будет интересовать, это последние годы жизни Толстого, его уход и смерть. Предварительно надо сказать, что семейная жизнь Толстого дала трещину достаточно рано, фактически еще до духовного перев­орота. Но в послед­ние годы эта жизнь стала еще сложнее и трагичнее, и глав­ным образом из-за истории с завещанием писателя, которое он подписал тайно от семьи, в лесу, летом 1910 года, что привело к открытому конфликту с Софь­ей Андреевной Толстой. И в результате этого конфликта 28 октября 1910 года, то есть за десять дней до смерти, Толстой был вынужден тайно бежать из родо­вого гнезда.

Уход Толстого из Ясной Поляны — это событие, которое имело большую важ­ность для всей России, если не для всего мира. Сергей Николаевич Дурылин, известный литературный критик и философ, сообщает, что в день первого известия об уходе газеты буквально рвали из рук, причем подобное отношение к печатной продукции Дурылин помнит только еще один раз в жизни — в день объявления войны с Германией в 1914 году. Для русских газет и журналов и для всего русского читающего общества вопрос стоял следующим образом: это бегство или паломничество, триумф или трагедия, поиск выхода из тупика или поиск сюжета для нового произведения? Действительно, с каким чувством Толстой покидал усадьбу, что стояло за этим уходом? Почему он направился именно в Оптину пустынь?

Одним очень хочется представить дело так, что граф Толстой убегал в никуда, он просто уходил от всех, как и записал в своем дневнике чуть больше чем за месяц до ухода. Приведу это красноречивое свидетельство состояния души Толстого: «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти от всех». Другими словами, Толстой хотел просто куда-то уйти, не имея никакого представления ни о направлении движения, ни о его цели. Есть рассуждения другого рода. Писатель заранее знал, что поедет в Оптину пустынь и встретится там со старцами, и именно это обстоя­тельство свидетельствует о покаянном состоянии души Толстого.

Мне кажется, обе точки зрения не соответствуют действительности. Уход Тол­стого — финал его жизни и финал тех поисков, которые составляли главное в его миропонимании. Мы знаем сегодня, что писатель разместился в паломни­ческой гостинице Оптиной пустыни, где его узнали сразу, и совершил прогулку до скита, в котором в этот момент проживал великий оптинский старец Иосиф, преемник преподобного Амвросия, человек огромной любви и милосердия, — с ним Толстой познакомился, по всей видимости, в 1896 году во время своего очередного паломничества в монастырь. Но стоя у порога двери в оптинский скит, Толстой так и не нашел в себе сил переступить этот порог, встреча со стар­цами не состоялась. Может быть, это была самая трагическая невстреча в жизни писателя.

После посещения Оптиной пустыни писатель направляется в Шамордино, где в это время проживала его родная сестра Марья Николаевна Толстая, самый близкий и дорогой ему человек в данный момент, которую он всю жизнь назы­вал исключительно Машенька. Мы не знаем, как могла сложиться судьба Тол­стого в дальнейшем, если бы ему удалось задержаться у любимой младшей сестры надолго. Но опасаясь погони, организованной супругой, писатель был вынужден покинуть и Шамордино. По дороге он простудился, заболел двусто­ронним воспалением легких и умер на станции Астапово. Причем в последние дни жизни к нему из-за твердой позиции Черткова не был допущен для беседы и исповеди другой оптинский старец, преподобный Варсонофий.

Лев Толстой — единственный в России начала ХХ века человек, который поль­зовался ничем не ограниченной, поистине абсолютной свободой в семье, в сво­ей родной деревне, в обществе, государстве, культуре. Возможно, он был един­ственным человеком в мире такого масштаба. Он родился в прекрасной, дей­ствительно очень ясной Ясной Поляне, типичной русской усадьбе с березовой аллей, речкой Воронкой, яблочными садами, семейными домами и домиками, детьми, внуками, прислугой, охотой, пешими и конными прогулками, пасекой, цветочными оранжереями, крестьянскими школами, вечерним чаем, чтением, играми и концертами. Он прожил там большую часть жизни и по всем законам жанра, логики, справедливости был просто обязан именно там умереть! Он был сказочно богат, он мог брать писательские гонорары или публично отрекаться от них после. Он пользовался всемирной славой. Толстой мог писать все что угодно, не опасаясь каких-либо порицаний со стороны правительства. Более того, не написав ни одной строчки очередного нового произведения, он мог претендовать на издание его где угодно и на получение какого угодно гонора­ра, в то время как другие писатели, например Достоевский или Леонтьев, мог­ли просто голодать, причем голодать буквально. В семье всякое желание Тол­стого выполнялось с поспешностью и старанием. Усердные ученики во главе с Чертковым с карандашами, блокнотами в руках ловили каждое его слово. Лучшие художники и скульпторы России и мира рисовали его портреты, лепи­ли в глине, высекали в мраморе и так далее. Именно перед его портретом после отлучения Синода на выставках устраивались бурные восторженные манифес­тации. Именно его фотографировал впервые в цвете в России Прокудин-Гор­ский. Именно его голос записывали на фонограф.

Но Астапово для Толстого было настоящей ловушкой. Писатель оказался в мы­ше­ловке, которую в значительной степени сам сотворил. Больной и беспо­мощный, он лежал на постели, не понимая, что происходит не только в мире, но даже за порогом его комнаты и в ней самой. Ничего не зная о жене и детях, ничего не зная о попытках православного священника поговорить с ним перед смертью и его напутствовать. Сразу после приезда Черткова в Астапово за пи­са­­телем был установлен строжайший надзор. Дверь в дом начальника стан­ции Озолина была всегда заперта, а ключ от нее хранился у помощника Черт­кова, Сергеенко, который безвыходно дежурил в передней. В комнате Толстого безотлучно находился Чертков. Вход в дом был возможен, по-видимому, толь­ко по какому-то паролю.

Именно поэтому Толстой даже не знал, что оптинский иеромонах Варсонофий специально прибыл на станцию Астапово со святыми дарами, для того чтобы попытаться поговорить с писателем перед смертью. Таким образом, в послед­ний, самый ответственный момент жизни великий писатель русской земли, как сказал о нем Тургенев, за уходом которого из Ясной Поляны с напряжен­ным вниманием следил весь цивилизо­ванный мир, оказался в трагическом одиночестве. Его судьба становится предметом переживаний русского импе­ратора, Совета министров, премьер-министра Столыпина, Синода, собора старцев Оптиной пустыни, наконец членов семьи. Но Толстой ничего об этом не знает.

Об этом очень ярко пишет замеча­тельный русский писатель Борис Зайцев:

«Но как кончается его жизнь? Умирать не только во враж­де с Церковью, но и со своей собственной подругой после почти полувековой общей жизни, имея целый сонм детей. Бежать из своего дома, кончать дни у начальника станции, среди раздора, домашних гвельфов и гибел­линов, враж­дующих между собой партий. И быть зарытым в яснопо­лян­ском парке, где можно было закопать и какую-нибудь любимую левретку».

Круг отчуждения, создававшийся вокруг Толстого более 20 лет, замкнулся.

Во время астаповской болезни Толстого в русской печати дискутировался воп­рос о возможности его прощения Церковью. Этот вопрос обсуждается и до сих пор, уже более 100 лет. Время от времени те или иные лица, например родст­венники Толстого, обращаются с соответствующими просьбами в Синод. Но, с моей точки зрения, отмена синодального акта невозможна по двум причи­нам: во-первых, такой шаг был бы актом большого неуважения к самому Тол­стому, к его свободе, ко всему тому, что им было сказано о Церкви. Ведь сам писатель признавал справедливость церковного акта, его точность в конста­тации того факта, что граф Толстой сознательно ушел из Церкви и не хочет в нее возвращаться. Во-вторых, отмена церковного определения автоматически означала бы возможность молиться о Толстом такими словами, которые он сам воспринимал как кощунство. Откройте православный требник, прочитайте хотя бы маленький отрывок из православной панихиды и спросите себя: можем ли мы так молиться о Толстом?

Церковь по-прежнему с большим уваже­нием относится к последней воле великого русского писателя. 

Расшифровка

Первые ассоциации со словом «толстовство» в массовом сознании — это нена­си­лие, отказ от имущества, опрощение, вегетарианство. «Толстов­цем» обзыва­­ет себя Остап Бендер в «Золотом теленке», передумав отправлять отнятый у Ко­­рей­ко миллион народному комиссару финансов: «Тоже, апостол Павел на­шел­ся, — шептал он, перепрыгивая через клумбы городского сада. — Бессреб­ре­ник, с-сукин сын! Менонит проклятый, адвентист седьмого дня! Дурак! Если они уже отправили посылку — повешусь! Убивать надо таких толстовцев!» «Жил-был великий писатель / Лев Николаич Толстой, / Не ел он ни рыбы, ни мя­са, / Ходил по аллеям босой», — поется в популярной песне, сочиненной накануне войны Сергеем Кристи. Примеры, разумеется, можно множить.

Между тем все это очень важные, но все же следствия. Исходная точка толсто­вского учения — убежденность, что человеку необходимо представ­ление о смыс­­ле жизни, находящемся вне его самого. Без этого его ждут тоска, безыс­ходный ужас, самоубийство.

Известно, что толстовство появляется в результате того духовно-нравственного перелома, который Толстой переживает в конце 1870-х годов. Однако на воп­рос, в чем суть этого перелома, ответить не так-то просто. Многие базовые положения позднейшего учения Толстого легко различимы в его знаменитых романах: напряженные духовные искания героев, идеальный «естественный человек» Платон Каратаев в «Войне и мире», фальшь современного брака и свет­ских отношений в «Анне Карениной» (эпиграф «Мне отмщение, и Аз воз­дам» относится, вопреки распространенному мнению, не к супружеской изме­не как таковой, а ко всему изображенному образу жизни — глубоко пороч­ному, по убеждению автора). Толстой смотрит глазами Наташи Ростовой на опе­­ру с тем же презрительным недоумением, с каким через несколько де­ся­­тилетий разбирает шекспировского «Короля Лира»  Толстой подробно разбирает «Короля Лира» в очерке «О Шекспире и о драме» (1904) и, в ча­­стности, пишет о нем: «совершенно непод­ходящее к положению пророчество», «бес­смысленные речи», «напыщенный, бесха­рактерный язык»..

Что в таком случае меняется в 1878–1880 годах? Основное изменение — все эти мысли высказываются Толстым теперь напрямую, без посредничества художе­ст­­­венных образов; системати­зируются, становятся основным предметом его рефлексии, главным делом его жизни. А главное — они подтверждаются обра­зом жизни автора: Толстой становится первым толстовцем, превращается из пи­­сателя в вероучителя.

Главное обвинение, которое Толстой предъявляет современному миру, — его избыточность. Развитие государства, общества, культуры, науки идет по пути производства множества ненужных человеку вещей (будь то большие помес­тья, модная одежда или музыка Бетховена) и тем самым уводит его всё дальше от естественного состояния. Так же избыточна и Церковь: в ней слишком мно­го внешнего, формального, того, что замутняет прозрачность первоначального источника. Вообще если пытаться сформулировать суть учения Толстого в од­ной фразе, то звучать она будет примерно так: «Все простое человеку на поль­зу, а все сложное — порочно». Поэтому, в частности, необходимо вернуться от Символа веры к Нагорной проповеди, от догматического богословия к эти­ческому учению.

Сама идея представить христианство как нравственную проповедь, искажен­ную последующими наслоениями, рассказами о чудесах, введением сказочного, мифологического, мистического элемента, очень характерна для современни­ков Толстого. С близким подходом мы сталкиваемся, скажем, в «Жизни Иису­са» Эрнеста Ренана или в так называемой Библии Джефферсона, написанной раньше  Библия Джефферсона (1819; опубликована в 1895 году) — книга, составленная одним из отцов-основателей и третьим президентом США Томасом Джеф­ферсоном из отрывков различных изданий Нового Завета. Она пове­ствует о жизни Хри­ста без чудес., но впервые опубликованной практически одновременно с толстов­ским «Соединением и переводом четырех Евангелий». Но в случае Толстого она приводит к одному важному противо­речию. Начинаясь с убеждения, что человеку нужна опора в чем-то внеполож­ном ему, высшем, чем он, с поиска трансцендентного, его проповедь в итоге сводится к тезису «Царство Божие внутри нас» (каждый человек сам себе цер­ковь), к попыткам очищения рели­гии от всего, что обычный человек не может повторить с помощью нрав­ственного усилия. В конечном итоге — к замене Бо­га «хорошим человеком».

­­Толстой вообще внутренне противоречив, и эта раздвоенность не следствие тех изменений, которые происходят с ним во второй половине 1870-х, скорее на­оборот. Страстный охотник, боевой офицер, любитель женщин и светской жиз­ни, он уничтожающе описывает героический тип личности в «Войне и ми­ре» и других сочинениях, а в дневнике постоянно признается в мизогинии, то есть в отвращении к женщинам, и в от­вращении к плотской любви. Толстов­ство — скорее попытка уйти от этой раз­двоенности, однако не вполне удав­шаяся. Существуют воспоминания о том, как пианист Антон Рубинштейн пригласил Толстого на свой концерт, тот обрадовался «и да­­же совсем оделся для выезда», но в последний момент усомнился, не про­­­­ти­воречит ли это его проповеди, и в результате с ним случился истери­­­ческий припадок, «так что пришлось даже посылать за доктором»  Цит. по воспоминаниям Николая Кашкина в «Меж­дународном толстовском альманахе». М., 1909.. Современник иро­нически замечает по этому поводу, что невозможно представить себе Христа или Магомета размышляю­щими о соответствии их поступков их же уче­нию.

У «религии» Толстого множество источ­ников: протестантизм, русская народ­ная религиозность, философия Сократа и Шопенгауэра. Важно пони­мать, что это и один из первых резуль­татов знакомства Европы с восточной мистикой, с тем самым Лао-цзы, который в XX веке окажет громадное влияние на запад­ную культуру от Германа Гессе до рок-музыки. Но все-таки в первую очередь Толстой — сын своей рационалисти­ческой и антропоцентричной эпохи. Отсю­да неприятие его проповеди младшими современниками — первыми декаден­тами и символистами, для которых его религиозный поиск ока­зался недопус­тимо банальным (вспом­ним хотя бы знаменитую фразу Дми­трия Мережков­ского: Толстой упал «хуже, чем в бездну, — в яму при боль­шой дороге, по ко­то­­рой ходят все»  Дмитрий Мережковский. «Л. Толстой и Достоев­ский».).

Толстой как религиозный проповедник вообще оказывается неприемлем для многих современников. Мы помним об отлучении его от церкви, о кон­фликте с церковными и светскими властями, о преследованиях, которым подвергались его сторонники. Поэтому Толстой представляется нам едва ли не революционе­ром. Однако в борьбе двух лагерей, радикального и лояли­стского, которая оп­ределяла политическую и социальную жизнь России тех лет, он был в равной степени далек от обеих сторон. Лоялистам он казался опасным анархистом, отрицающим государство и все его институты. Настоящих же революционеров, эсеров и социал-демократов, отталкивало толстовское убеждение, что пере­устройство общества — лишь производная от внутреннего самосовершенство­вания человека и социальный переворот сам по себе ничего не даст. Поэтому, кстати, Толстого довольно жестко критикует Ленин.

Тем не менее у него оказывается множество последователей из самых разных социальных слоев. И дело тут не только в писательской известности Толстого, хотя и в ней, конечно, тоже. Самое главное — его проповедь удивительно со­впа­ла с духом времени. Достаточно вспомнить судьбу его ближайшего со­рат­ника и друга Владимира Черткова, который, будучи выходцем из того же со­циального слоя, что и Толстой, одновременно с ним и даже чуть раньше при­шел к тем же вопросам, а отчасти и к тем же ответам и практическим выводам: осуждал роскошь, переселился из господского дома в комнатку в ремесленной школе, стал ездить в вагонах третьего класса и т. д. Стремление к опрощению вообще оказалось созвучно чаяниям многих представителей высшей аристо­кра­­тии: неслучайно среди ближайших сподвижников Толстого не только кон­ногвардеец Чертков, но и гусар Дмитрий Хилков, морской офицер Павел Би­рюк­ов, родовитый дворянин Виктор Еропкин и многие другие. Не менее ха­рак­терны для эпохи движения трезвенников, пацифистов, вегетарианцев, так­же находящие поддержку и сочувствие в разных стратах. Отказ брать в руки ору­жие и борьба с пьянством — характерные черты многих народных религи­озных движений.

В силу всех этих причин учение Тол­стого стремительно приобретает популяр­ность. Возникают толстовские коммуны, народные школы, изда­тель­ство «По­сред­ник»  «Посредник» — издательство, возникшее в 1884 году по инициативе Льва Толстого, Владимира Черткова и др., главным прин­ципом работы которого был выпуск доступ­ной по цене художественной и нравоучитель­ной литературы для народа.; начинается новый вариант «хождения в народ», в том числе в свя­зи с голодом 1891–1892 го­дов в Центральной России. Первона­чально заражены толстовством оказываются преимущественно южнорусские губер­нии, Украина, Кавказ. В этом нет ничего удивитель­ного, если вспомнить ту громадную роль, которую сам Толстой и его последователи отводили работе на земле.

Толстой не просто утверждает необходимость для каждого человека занимать­ся физическим, лучше всего — земледельческим трудом (прямо говоря, что было бы желательно любому из нас надеть лапти и идти за сохой). Важнее, что он видит в этом императиве религиозный смысл, своего рода дополнение к за­поведям блаженства. Поэтому естественно, что первым и самым прямым след­ствием толстовского учения стала организация сельскохозяйственных коммун, где трудились самые разные люди: аристократы, земские интеллигенты, воен­ные, крестьяне. Надо сказать, что интеллигентские земледельческие колонии возникали и раньше, вне связи с Толстым. В конце 1860-х — начале 1870-х го­дов коммуны такого рода появились на черноморском побережье и на Кубани, однако просуществовали недолго. Новая попытка отличалась от предыдущих массовостью и относительной унификацией участников: в толстовских комму­нах ходили в крестьянской одежде, причем старой и часто рваной, питались растительной пищей, вели аскетический образ жизни.

Личного имущества у коммунаров, как правило, не было: за счет коммуны их кормили и выдавали одежду, когда старая изнашивалась, а книги они брали из общинной библиотеки. Наиболее радикальные из них вообще отказывались от своего жилья и обуви, даже лаптей, проповедовали идеал целомудрия, на­зы­­вая брак делом «похотливым, затемняющим истину и порабощающим» (впро­чем, признавая, что жениться все же лучше, чем прелюбодействовать). Один из лучших знатоков сектантства рубежа XIX–XX веков Александр Пруга­вин неслу­чайно назвал толстовцев «современными Диогенами».

Неприспособленность большинства толстовцев к жизни на земле, невозмож­ность последовательно провести в жизнь принцип ненасилия (например, зани­маться земледелием без эксплуатации домашних животных), постоянные по­ли­цейские преследо­вания привели к тому, что подавляющее большинство про­­ектов по организации коммун оказались весьма недолговечными. Исклю­че­ние — известная колония «Криница» около Геленджика, просуществовавшая несколько десятилетий. Современник оставил выразительную зарисовку быта такой коммуны:

«Надо было запрячь в водовозку лошадь, и вот человек пять начинали „трудиться“: один тащил вожжи, другой дугу, третий хомут, а двое старались „вопхнуть“ лошадь в оглобли. В криках, понуканиях не было недо­статка, и часто кончался этот „труд“ тем, что лошадь так и остава­лась незапря­женной, ибо никто из „работников“ не знал, как надо запрягать ее, да и побаи­вался, как бы она не вздумала брыкнуть».  Цит. по: Евгений Баранов. «Толстовцы». М., 1912.

Стремление «сесть на землю» сопровождается сильным антикультурным на­строе­нием. Один писатель начала XX века передает свой разговор с последова­телем Толстого, интеллигентным врачом, который мечтал сжечь все книги, кроме Евангелия, так как они «вреднее и опаснее всякой холеры, всякой чумы». В толстовцах вообще очень сильно это недоверие к культуре, особенно к пись­менной культуре. Отсюда интерес к устному слову, устной проповеди. Один из самых известных толстовцев, Исаак Фейнерман, писавший под латинским псевдонимом Тенеромо, издал несколько сборников записанных им высказы­ваний Толстого. Свою деятельность он объяснял как раз необходимостью за­фиксировать для современников и потомков свои беседы с Толстым, где инди­видуальность учителя проявляется полнее, чем в его писаниях. Вероятно, в этом сказывается ориентация на Евангелие как на письменную фиксацию уст­ной проповеди.

Отдельная и очень сложная тема — толстовцы и Толстой. Выше мы говорили о Толстом как о первом толстовце. Но сам он говорил про себя: «Я Толстой, но не толстовец». Точнее будет сказать, перефразируя Козьму Пруткова, что в писателе жило огромное «желание быть толстов­цем» — желание, которое он никогда не смог реализовать до конца в силу все той же двойственности своей натуры, которая проявилась в несостоявшемся походе на концерт Рубинштейна и во многих других эпизодах. Главное колебание Толстого, длившееся года­ми, — уйти ему из Ясной Поляны или остаться? «Все так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду — стыд и страда­ние…» — такими записями пестрят его дневники. Конфликт Толстого с семь­ей начинается в середине 1880-х годов и продолжается четверть века, практи­чес­ки до смерти писателя. На идейные разногласия накладываются имуще­ствен­ные споры: Толстой пытается отказаться от авторских прав, не препят­ствует яснополянским крестьянам расхищать барское имущество; жена и дети пред­сказуемо против.

Надо понимать, что Толстой не уходит из имения не от привычки к барской жизни, в чем обвиняли его недоброже­латели. Наоборот, он полагает, что уход — это слишком легкий выход, бег­ство от своего креста вместо готовно­сти нести его до конца. Но со стороны это воспринимается по-другому. «Конечно, нам досадно, что отрицатель собственности, семьи и всех „мирских прелестей“ продолжает жить в барской обстановке Ясной Поляны, где самая строгая веге­тарианская диета и „ручной труд“ кажутся в конце кон­цов только лишней при­хотью», — ирони­зировал литератор Петр Пер­цов  В газете «Новое время» от 11 февраля 1909 года., который резко отрица­тель­но относился к уче­нию Толстого и, в отличие от подавляю­щего большин­ства современников, довольно скептически — к нему самому. Но растеряны и идей­ные последователи Толстого. Накануне ухода и смерти писателя бол­гар­ский толстовец Христо Досев делится с Чертковым своим недоумением: тот факт, что Толстой по-прежнему живет в Ясной Поляне, «затушевывает в глазах людей все значение и смысл его слов и мыслей». Приезжающие в Яс­ную Поля­ну толстовцы чувствуют недоброжелатель­ное отношение к себе со сто­­роны жены Толстого Софьи Андреевны и его сына Льва Львовича и не по­нимают, почему «учитель» недостаточно горячо за них засту­пается. По сути, они тре­буют от Толстого, чтобы он отказался от родственни­ков по пло­­ти ради тех, с кем он связан родством в духе.

С другой стороны, и Толстого раздражают некоторые последователи с их склон­­­­­­­ностью спорить о деталях учения, игнорируя главное в нем. Он сар­ка­сти­­чески описывал богословские полемики о всяких не стоящих внима­ния мело­чах — и вдруг его сторонники начинают вести себя так же. Кроме то­го, Толстой чувствует опасность превращения толстовства в «лидерское движе­ние», секту. Писатель противится его оформлению, для него толстовство — ме­ньше всего структура, организация. Отсюда его резкая реакция на предло­же­ние двух еди­номышленников провести в 1892 году съезд толстовцев в Ясной По­ляне: «Не грех ли выделять себя и других от остальных? И не есть ли это еди­не­ние с десят­ками — разъ­единение с тысячами и миллио­нами?» Любовь Гуре­вич  Любовь Гуревич (1866–1940) — писательни­ца, критик, публицист и общественный дея­тель; публиковала Толстого в журнале «Северный вестник». вспо­минает, как иронически Толстой реагировал на газетные сообще­ния о пред­­­стоящем съезде:

«Вот отлично!.. Явимся на этот съезд и учредим что-ни­­будь вроде Армии спасения. Форму заведем — шапки с кокардой. Меня авось в генералы произведут. [Дочь] Маша портки синие мне сошьет…»  Цит. по: «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников». Т. 2. М., 1978.

В этой борь­бе с собственными поклонниками Толстой победил: толстовство не преврати­лось в скованную догматами окаменелость. Тот же Пругавин с полным основа­нием констатировал:

«Из Толстого, как из моря, разные люди почерпают раз­личные мораль­ные и религиозные ценности. Каждый берет то, что ему более сродно, что отвечает его наклонностям, его духовным запросам».  Цит. по: Александр Пругавин. «О Льве Толстом и тол­стов­цах». М., 1911.

Более того, даже границы самого понятия «толстовство» установить зачастую трудно, если не невозможно. Современники отмечают склонность сторонников Толстого сводить любой разговор на любую, сколь угодно сложную, тему к на­бору элементарных постулатов: «все люди братья», «все мы дети единого От­ца», «весь мир есть дом Божий». Понятно, что при таких исходных данных тол­стовцев не всегда можно отграничить от представителей других религиозных учений. Известен непреходящий интерес Толстого и его последователей к ду­хо­­бо­рам, штундистам, молоканам, разного рода «братцам» (низовым пропо­вед­никам). Особенно активно занимался этим один из самых колоритных толстов­цев Иван Трегубов, основатель «Общины свободных христиан». А в 1920 году Павел Бирюков предлагает советской власти издавать журнал «Сектант-комму­нист».

Вообще, тема взаимовлияния Толстого и сектантов сложна и многогранна. Нака­­нуне пережитого им духовного кризиса и тем более после него он при­стально следит за активностью разнообразных толков и сект, от самодеятель­ных до более крупных, вникает в особенности их вероучения, читает материа­лы о них, знакомится с исследованиями и исследователями. Однако в этот мо­мент Толстого еще отделяет от сектантов определенная дистанция. Свиде­тель его встречи с самарскими молоканами в 1881 году отмечает, как негативно реа­гирует Толстой на шутки молокан о духовенстве и православной обрядности  Александр Пругавин. «О Льве Толстом и толстов­цах». М., 1911.. В дальнейшем Толстой постоянно увлекался то одним, то другим проповедни­ком и «народным философом»: Василием Сютаевым, Александром Мали­ковым, Тимофеем Бондаревым. Но постепенно началось обратное воздействие. Вскоре один из главных оппонентов Толстого, обер-прокурор Святейшего сино­да Кон­стан­тин Победоносцев, обобщая полевые наблюдения православных миссио­неров, проницательно заключает:

«Как более свежее и богатое умствен­ными силами учение, толстовство начинает подчинять себе все другие сек­тантские лжеучения, мало-помалу теряющие под влиянием его свою самостоя­тельность и ориги­нальность».

Примеров тому множество. Остановим­ся подробнее на событиях в селе Пав­лов­ка Сумского уезда Харьковской губернии, которые личный секретарь Тол­стого Николай Гусев назвал «страшным взрывом, прогремевшим на всю Рос­сию». В сентябре 1901 года группа павловских сектантов, много лет конфликто­вавших с местным священником и урядником и подвер­гавшихся преследова­ни­ям (в числе прочего — за отказ от присяги на верность императору и от во­ин­с­кой службы), ворвалась в церковь, осквернила алтарь, разломала хоругви, раз­била иконы, опрокинула престол, разорвала напрестольное Евангелие, поло­ма­ла крест. По выходе из церкви погромщики были избиты разъяренной тол­пой, арестованы, судимы и отправлены кто на каторгу, кто в ссылку.

Самое любопытное в павловских событиях то, что и в отчетах светских и духов­ных властей, и в газетных репортажах люди, разгромившие храм, именуются то штундистами  Штундизм (от нем. Stunde — час, для чтения и толкования Библии) — движение проте­стант­ской направленности, распростра­нивше­еся в XIX веке в южнорусских и других губерниях России., то толстовцами, то есть и власть, и журналисты затруд­няются с четким определением их религиозной принадлежности. Сами они называли себя «детьми Божиими». Впрочем, поскольку религиозное брожение в губер­нии началось после того, как последователем Толстого объявил себя местный помещик князь Хилков, можно с уверенностью утверждать, что «дети Божии» если и не были чистыми толстовцами, то, по крайней мере, испытали сильное влияние идей яснополянского проповедника. Неслучайно в адресован­ном харь­­ковскому губернатору рапорте о заседании суда по этому делу утвержда­лось:

«Все, получившие земли от князя Хилкова, делаются сектан­тами, являются на беседы к князю, выслушивают его толкование Евангелия по гра­фу Толстому».

Интересно, что при всем рационализме толстовства оно, попав на народную почву, обрастало своей мифологией. Так, павловские крестьяне верили, что в саду Хилкова «росло дерево, приносящее добрые плоды, и кто вкушал того плода, то тот познавал, в чем добро и зло»  Н. Гусев в журнале «Русская мысль». №  8. 1907..

Еще один пример такого пограничного религиозного движения — так называе­мые духоборы-постники, выделив­шиеся в середине 1890-х годов из среды тра­диционного духоборства в особое течение именно под влиянием толстов­ской проповеди. После переезда с помощью Толстого и толстовцев в Канаду от пре­следований российского правительства они раскололись еще раз. В резу­льтате нового раскола образова­лась группа «Сыны свободы», решившая боро­ться с ци­вилизацией при помощи террора. Ее члены начали уничтожать сельско­хо­зяй­ственную технику, поджигать школы и линии электропередачи. Как и пав­лов­ские события, деятельность духоборов-свободников опровергает распро­стра­ненное убеждение, что проповедь Толстого нельзя использовать для обо­сно­вания насилия.

Вообще, толстовство легко подвергалось радикализирующим трансформациям. Несмотря на то значение, которое сам Толстой придавал земледельческому труду, некоторые его последователи отказывались пахать и сеять, так как это насилие над живым организмом матери-земли. Нередко толстовцы не ели не только мясо и рыбу, но и растительную пищу, не пили не только спиртное, но и чай (и тем более кофе), отказывались называть свое имя и место рожде­ния, ибо всё это формы казенного учета, придуманные государством для закре­пощения подданных. Уже упоминавшийся толстовец Трегубов планировал сво­его рода «новое крещение» Руси: он мечтал провести в Киеве «крестный ход», по окончании которого участники выбросят в Днепр новых идолов — иконы и хо­­ругви.

Но, конечно, прямое насилие действительно для толстовства крайне нехарак­тер­но, все-таки их этос строился на прямо противоположных основаниях. Из­вестен случай, когда двух толстовцев заперли в вонючей и душной арестант­ской. Когда один из них стал колотить в дверь, требуя их выпустить, другой объяснил ему, что такого рода протест против насилия невозможен с точки зрения учения Толстого, и первый усовестился и признал свои действия «со­блаз­ном и падением».

Один из индийских поклонников Толстого уверял, что, живи писатель в Ин­дии, он был бы объявлен новым воплощением Будды или Кришны  Д. Гопал Четти. «Международный толстов­ский альманах». М., 1909., и в этом утверждении было гораздо меньше восторженного преувеличения, чем может показаться нам сейчас. «Над Толстым горит теперь такой венец, какого при жиз­ни не имел решительно ни один человек — „с основания земли“ и с начала человеческой истории»  Газета «Новое время» от 11 февраля 1909 го­да., — писал уже русский его современник Петр Перцов, относившийся к Толстому весьма критически, а потому едва ли склонный в дан­ном случае к гиперболам.

Проповедь Толстого имела самые разные следствия. Не без его влияния воз­ник­ли, например, «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Пе­тербурга» священника Георгия Гапона, увлекшегося толстовством еще в пол­тав­ской семинарии. Толстой оказал огромное влияние на религиоз­ные и об­ще­ственно-политические движения по всему миру, например на Махатму Ганди, на русскую литературу: так, Пастернак проецирует свой путь на путь Толстого («Нельзя не впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту»), строит роман «Доктор Живаго» во многом по образцу «Воскресе­ния». Пафос земле­делия как идеального занятия для любого человека сказался на опыте первых палестинских кибуцев, создававшихся евреями — выходцами из Рос­сий­ской империи, многие из которых находились под сильным влия­нием проповеди Толстого. 

Расшифровка

«Как бы я желал уметь сказать все, что я чувствую о Достоевском. <…> Я нико­гда не видел этого человека и никогда не имел прямых отноше­ний с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор, и литераторы все тщеславны, завист­ливы, я по крайней мере такой литератор. И никогда мне в голову не приходи­ло меряться с ним — никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызы­­вает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и счи­­тал своим дру­гом и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что те­перь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я один обедал, опоз­дал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а по­том стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу».

Это письмо Толстой отправил своему другу и многолетнему корреспонденту философу Николаю Страхову сразу, как только узнал о смерти Достоевского. Письмо носит характер исповеди, написано в 1881 году, то есть как раз в то вре­мя, когда Толстой чувствовал себя особенно одиноким на своем новом пути. Че­­ловека, которого он никогда не видел, с которым нередко расходился во взгля­­дах и эстетических вкусах, он называет своим другом, самым-самым близким, дорогим, нужным («это мое»), опорой, которая «вдруг отскочила». Присутствие Достоевского в мире Толстого было очень важным, необходимым, по ощущению Толстого. С уходом Достоевского что-то существенно изменя­лось. Почему?

Оба великих русских писателя были современниками, но при этом никогда не встречались и не обменялись ни одной строчкой в письмах. Кроме того, они были очень разными людьми и очень по-разному смотрели на мир. Именно поэтому по отношению к ним я употребил специальный термин — «невстреча».

Говоря о невстречах Толстого и Достоевского, я имею в виду идейные встре­чи — пересе­чения на перекрестках мыслей, чувства, интуиции, истории, когда по каким-то важным обстоятельствам, связанным с особенностями психо­духовной консти­туции, Толстой и Достоевский расходятся в разные стороны. Или, еще более формально, это встречи их текстов и встречи в их текстах, когда они либо прямо гово­рят друг о друге, либо говорят о чем-то важном для обоих, то есть обсуждают, по сути, одни и те же вопросы, но уже не обяза­тельно при этом упоминая друг о друге. Эти пересечения всегда показывают, насколько по-разному эти два человека смотрели на жизнь и веру. И оказы­вается, что таких идейных не­встреч в их жизни было достаточно много, но только один раз Толстой и Достоевский имели реальную физиче­скую возможность встретиться друг с другом.

10 марта 1878 года они оба присутствовали на публичной лекции молодого магистра философии, доцента Московского университета, в будущем отца русской религиозной философии Владимира Соловьева. Санкт-петербургские лекции Соловьева, прочитанные по поручению Общества любителей духовного просвещения, начались с Великого поста в январе 1878 года и составили знаме­нитый цикл «Чтений о богочеловечестве». Писатели даже не подозревали, что они оба одновременно находятся в лекци­он­ном зале. Причем Достоевский при­сутствовал на лекции с женой Анной Григорьевной. В этом же зале находился человек, который был знаком и с Тол­стым, и с Соловьевым, и с Достоевским, — это был упоминавшийся Николай Страхов. Но по какой-то загадочной причи­не, до сих пор до конца не выяснен­ной, он не счел нужным познакомить двух писателей. Теперь существует целая научная литература по вопросу, почему же все-таки Страхов этого не сделал.

Ситуация действительно сложилась совершенно парадоксальная: два великих русских писателя не смогли познакомиться друг с другом, при этом каждый из них в отдельности был прекрасно знаком со многими другими современни­ка­ми — с Тургеневым, Гончаровым, Некрасовым, Островским. Видимо, здесь име­­ло значение некое особое обстоятельство. Дело в том, что Николай Стра­хов — человек сложный, мнительный и завистливый — понимал свое собствен­ное значение в передаче всему миру той или иной информации о Толстом и До­сто­евском и не хотел эту позицию друга, наперсника (в первую очередь для Толстого) и корреспондента терять. Ибо знакомство и дружба с Толстым — «немалый моральный капитал»  Цит. по: Игорь Волгин. «Последний год До­стоевского: исторические записки». М., 1991. .

Возможно, впрочем, как полагает литературовед Игорь Волгин, что этой встре­чи не хотел и Толстой. В период обострения своих религиозных ис­ка­ний граф не боялся встречаться с известными старцами, богословами и цер­ковными дея­телями. И, более того, не только не боялся, но и сознательно искал этих кон­так­тов. Но именно встречи с Достоевским, человеком того же духов­ного масштаба и измерения, Толстой мог не желать и даже почему-то опаса­ться.

К сожалению, в тот момент и сразу после него оба писателя даже не знали, что находятся в одном помещении. Много позже, уже после смерти Достоевского, когда его вдова единственный раз в жизни лично беседовала с Толстым и со­общила ему о своем присутствии на этой лекции вместе с мужем, граф очень расстроился и произнес многозначительную фразу: «Как мне жаль! Достоев­ский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить». Об этом пишет Анна Григорьевна Достоевская в своих воспоминаниях.

Я хотел бы обратить внимание еще на одну очень важную невстречу. Двоюрод­ная тетка Толстого, графиня и фрейлина Александра Андреевна Толстая, позна­комившись с Достоевским незадолго до его смерти, признавалась в своих вос­поминаниях, что «часто спрашивала себя, удалось ли бы Достоев­скому повли­ять на Толстого». Мы можем сколько угодно гадать на эту тему, но доподлинно известно, что за 17 дней до смерти Достоевского, а имен­но 11 января 1881 года, Александра Андреевна Толстая передала последнему одно из писем, получен­ных ею от Толстого. Прочитав его, Достоевский схва­тился за голову и восклик­нул: «Не то, не то!»

Но что именно «не то»? Текст, который видел и читал Достоевский, — это письмо Толстого тетушке от 2 или 3 февраля 1880 года. В этом письме Толстой заявляет, что не может верить в то, что представляется ему ложью, и не только не может, но и уверен, что в это верить нельзя. Что «бабушка» (так в шутку писатель называл фрейлину, которая была на 11 лет его старше) верит «с нату­ги», то есть заставляет себя верить в то, что не нужно ни ее душе, ни отноше­ни­ям этой души с Богом. Такое насилие над душой и совестью есть кощунство и служение князю мира сего. В этом же самом письме Толстой провозглашает, что вера в Воскресение, Богородицу, искупление есть для него также кощун­ство и ложь, творимые для земных целей.

Интересно, что Толстой указывает на невозможность для мужчин с образова­нием «бабушки» верить в такие истины. В финале письма Толстой призывает «бабушку» проверить, крепок ли тот лед, на котором она стоит, и говорит ей: «Прощайте!» Сам писатель «чуть-чуть со вчерашнего дня» открыл для себя эту новую веру, но вся его жизнь с этого момента переменилась: «Все переверну­лось, и все стоявшее прежде вверх ногами стало вверх головами». Конечно, для Достоевского это открытие Толстого не могло быть чем-то близ­ким и срод­ным. Он планировал отвечать Толстому, но, к сожалению для нас всех, не смог из-за скоропостижной смерти реализовать свой замысел.

Очень интересный комментарий к реакции Достоевского, вот к этому «Не то, не то!» на письмо Толстого, Александра Андреевна дает в своем письме, более позд­нем, жене писателя Софье Андреевне Толстой. Сравнивая Толстого и Достоев­ского, «бабушка» отмечает, что оба горели любовью к людям, но последний, то есть Достоевский, цитирую, «как-то шире, без рамки, без материальных подробностей и всех тех мелочей, которые у Лёвочки стояли на первом плане. А когда Достоевский говорил про Христа, то чувствовалось то настоящее брат­ство, которое соединяет нас всех в одном Спасителе. Нельзя забыть выражение его лица, ни слов его. И мне сделалось тогда так понятно то громадное влия­ние, которое он имел на всех без различия, даже и на тех, которые не могли понять его вполне. Он ни у кого ничего не отнимал, но дух его правды оживлял всех».

Говоря о Толстом и Достоевском, всегда поражаешься тому, как по-разному сло­жились их биографии. Оба будущих писателя были представителями одно­го поколения: Достоевский родился в 1821 году, а Толстой — в 1828-м. И оба они дворяне. Но насколько разные: Толстой был самым именитым русским литератором и состоял в родстве с известнейшими дворянскими фамилиями России. Почти все предки Толстого принадлежали к поместному дворянству и прошли через «государеву службу». Примечательно, что среди его дальних родственников числятся не только известные Толстые (художник и медальер Федор Толстой, поэт Алексей Константинович Толстой, министр внутренних дел Дмитрий Андреевич Толстой), но также среди его предков — Александр Сергеевич Пушкин (по линии матери родная сестра прабабушки поэта дово­дит­ся прапрабабкой писателю), а также родственниками Толстого были Федор Тютчев, Александр Одоевский, философ Петр Чаадаев, декабристы Волконский и Трубецкой, канцлер Горчаков и, в общем, многие другие.

Достоевский не может похвастать такой биографией и родней. Он всю жизнь, в отличие от Толстого, испытывал большую нужду. Причем если Толстой кар­точные долги мог довольно легко отдавать с помощью своих помещичьих до­ходов, то у Достоевского таких доходов не было и он, также имея склонность к острым игровым ощущениям, вынужден был впоследствии за это расплачи­ваться горько, жить просто в долг, забирая в издательствах деньги вперед под ненаписанные сочинения.

Оба писателя в середине 50-х годов находились в довольно трудных жизнен­ных обстоятельствах. Но если Толстой в Крыму на войне имел возможность заниматься литературой, вести дневник, стал, по отзывам современников, храбрым офицером, то Достоевский, лишенный всех прав состояния, на катор­ге и в ссылке в Сибири должен был фактически начинать жизнь заново, имея возможность читать только одну книгу, и этой книгой было Евангелие.

И так во всем — или почти во всем. Если один богат, то другой беден. Если один получает баснословные гонорары, то другой пишет ради куска хлеба. Если один буквально боготворит Руссо и почитает его за призыв возвратиться к ес­те­ственному состоянию человечества, то другой к Руссо относится очень кри­тично и равнодушно. И наоборот, в жизни Толстого Вольтер не сыграл значи­тельной роли, а для Достоевского это очень важный автор, влияние которо­го, например, очень хорошо прослеживается в скептицизме Ивана Карамазова. Если один становится всемирно известным писателем сразу после выхода «Ан­ны Карениной», то второму долго придется доказывать свою гениаль­ность. В середине 1850-х годов и тот и другой создают два крайне примечатель­ных документа. Это своеобразные «символы веры», то есть тексты, отражаю­щие их религиозные представления. Хотя тексты эти созданы достаточно мо­ло­дыми людьми, они имеют огромное значение для понимания их мировоз­зрения.

Вот «символ» Толстого, датируемый 1855 годом:

«Вчера разговор о божествен­ном и вере навел меня на великую громад­ную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвя­тить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очи­щен­ной от веры и таин­ственности, религии практической, не обещающей будущее блажен­ство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполне­ние я понимаю, что могут только поколения, сознательно работаю­щие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Дей­ствовать сознательно к соединению людей с религией — вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».

А вот как выглядит «символ» Достоевского. Он был сформулирован в письме, отправленном Наталье Дмитриевне Фонвизиной из Омска, где Достоевский в тот момент отбывал ссылку. Наталья Фонвизина — жена декабриста Михаила Фонвизина, последовавшая в ссылку за мужем в Сибирь в 1828 году. Знаком­ство с женами декабристов очень поддержало Достоевского по пути на каторгу. В январе 1850 года Наталья Дмитриевна подарила Достоевскому единственную книгу, которую, как я говорил, он, в соответствии со строгими правилами со­держания в заключении, сможет читать, — это Евангелие. И вот в письме 1854 года Достоевский, вспоминая этот эпизод, попутно формулирует свое понима­ние веры в Христа:

«Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталия> Д<ми­триев­на>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и про­чувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как „тра­ва иссохшая“, веры, и находишь ее, собственно, потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, кото­рая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершен­но спокоен. В эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для ме­ня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ниче­го прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее, разумнее, мужественнее, совер­шен­нее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».

Попытаемся сопоставить эти два текста, которые, как я сказал, появились прак­тически в одно и то же время. Возникает впечатление, что оба писате­ля в первой половине 1850-х годов шли в одном направлении, искали отправной точки, фундамента веры. И оба пережили при этом глубокий мировоззренче­ский, религиозный кризис. И для обоих фундаментом новой жизни стал Христос.

Что же общего и разного было у писателей в восприятии Христа? Общее, я бы сказал, это печать гуманистического понимания его образа, выделение и под­черкивание в нем человеческого измерения. Ницше скоро скажет свое знаме­ни­тое «слишком человеческое»  «Человеческое, слишком человече­ское. Кни­га для свободных умов» — работа Ницше, опуб­ликованная в 1878 году.. Толстой пишет об этом прямо, стремясь осво­бодить этот образ от всего, что противоречит его собственным представле­ниям и представлениям его учителей — просветителей XVIII века. В «символах» писа­теля, созданных уже в ранней молодости, противопоставление того Хри­ста, которого хочет знать Толстой, тому Христу, которого он знать не хочет и не может, выражено совершенно определенно. А вот у Достоевского, с моей точки зрения, этого противопоставления нет. Есть только Христос, которого он хочет любить. И им любоваться. Но и он подчеркивает в своем видении Христа только человеческие качества, обратите внимание: «прекрасное», «глу­бокое», «симпатичное», «разумное», «мужественное», «совершенное». Это тоже пока еще «слишком человеческое». Пожалуй, только красота здесь стоит неско­лько особняком: для Достоевского всю жизнь это понятие значило гораздо бо­льше, чем только эстетическую категорию. Так вот, образ Христа — это пробле­ма, которая является одной из центральных в творчестве Достоевского, и в та­ком виде она почти не существовала для Толстого.

Поразительно, но очень часто те или иные формулировки Достоевского факти­чески были ответом на вопрошания Толстого, которые Достоевскому просто не могли быть известны. Я напомню, что Достоевский скончался в 1881 году, то есть в момент именно религиозного кризиса Толстого. После этого Толстой прожил еще 30 лет. Вся жизнь Достоевского проходит в размышлениях над во­просом, который был так актуален и для Толстого: «Возможно ли веровать?», «Возможно ли серьезно и вправду веровать?», «Можно ли веровать, быв циви­лизованным, то есть европейцем, то есть веровать безусловно в божествен­ность Сына Божьего Иисуса Христа?» (ибо вся вера только в том и состоит). И наконец, еще одна формулировка: «Можно ли веровать во все то, во что пра­во­славие велит веровать?» И все эти формулировки берутся из подготовитель­ных материалов к роману Достоевского «Бесы». В одном из своих писем Досто­евский говорит, что самый главный для него вопрос — как заставить интелли­генцию согласиться с христианством: «Попробуйте заговорить — или съедят, или сочтут за изменника».

Совершенно справедливо русский литературный критик и богослов, профессор парижского Свято-Сергиевского православного богословского института Кон­стантин Мочульский указывает:

«С беспощадной логикой намечается трагиче­ская дилемма — или ве­рить, или „все сжечь“. Во всей мировой литературе во­прос о возможно­сти веры для цивилизованного человека XIX века не ставился с такой бесстрашной откровенностью, как в этом черновике к „Бесам“. Спасе­ние России, спасение мира, судьба всего человечества в одном этом вопросе: веруеши ли?»

Итак, уже в ранних «символах» двух писателей заложено важное различие. Толстой со своим, можно так выразиться, панморалистическим отношением к жизни и действительности хочет слышать Христа, для него главным является вероучение, выраженное в Нагорной проповеди. Этим учением Толстой спосо­бен восхищаться и вдохновляться. Для Толстого Христос — только учитель, пусть и великий учитель. Это этический критерий, но он не хочет — скорее не может — видеть Христа. Для Достоевского главное здесь — не слышать, а именно видеть. Эстетический критерий является определяющим. В первую очередь важно не учение Христа, а сам лик Христов, неразрывно связанный с красотой. Красота лика Христова является, как скажет Достоев­ский несколько позже, страшной силой, спасающей мир. Спасающей, конечно, и учением, и заповедями.

Уже в XX веке, после первых ужасов и зверств большевистской революции, рус­ский философ Николай Бердяев напишет, что моралистический нигилизм Тол­стого явился для России глобальным несчастьем, наваждением, соблазни­тель­ной ложью, противоядием против которой должны были стать «пророче­ские прозрения Достоевского». Даже из этого короткого анализа видно, что просве­щенческий гуманизм Толстого и Достоевского имеет общие корни, но разные плоды. Можно сказать, что это противопоставление этического и эс­тетическо­го гуманизма.

Важно и другое. «Символ» Толстого невероятно жестко очерчен и замкнут. Ка­жется, что это окончательная чеканная формулировка, в которой никто не мо­жет измениться, к тому же ориентированная на чужое восприятие («чело­вече­ство»). Наоборот, «символ» Достоевского открыт для движения, динамики, творческого переосмысления и, что очень важно, для обогащения своего мале­нького и несовершенного опыта чем-то принципиально и абсолютно отлич­ным от него. Но легко заметить, что и для Достоевского оппозиция «Христос — истина», так емко сформулированная в письме к Наталье Фонвизиной, пред­став­­ляет огромную проблему. Впоследствии он много раз будет возвращаться в сво­ем творчестве к этому сюжету. Я думаю, эта оппозиция была главным камнем преткновения и соблазна для всех образованных современников двух писателей, для всех тех, кто искал веры. Беспощадная война, которую секуляр­ный мир, эксплуатируя знание, науку и рациональность как фундаментальный жизненный принцип, объявил Евангелию, Христу и Церкви, — вот эта война была вызовом для всех, кому было суждено родиться в XIX веке.

Теперь я хотел бы немного сказать о разных методах — методах Толстого и До­сто­евского. Вот это различие их методов является, с моей точки зрения, доста­точно яркой иллюстрацией сказанного выше, причем это различие в методах и творческих, и, можно сказать, духовных. Здесь слово «метод» я употребляю в очень широком смысле: это и художественный метод, и духовные установки, и всё, что с этим связано.

Метод Толстого — это выявление «инстинкта Божества» в живых существах. Что это такое — видно из следующей цитаты, то есть из записи, сделанной Толстым в дневнике в 1865 году:

«Вчера увидал в снегу на непродав­ленном следу человека продавленный след собаки. Зачем у ней точка опоры мала? Чтобы она съела зайцев не всех, а ровно сколько нужно. Это премудрость Бога. Но это не пре­муд­рость, не ум, это инстинкт Божества. Этот инстинкт есть в нас».

Итак, что нам хочет сказать Толстой? В каждом человеке есть врожден­ный инстинкт, который, в частности, дает ему представление о Боге. Но не то­ль­ко о Боге. Например, полководцу Кутузову в романе «Война и мир» этот инстинкт дает способ не нарушать естественного хода событий и дождаться, так сказать, естественного конца, когда враг, то есть французы, Наполеон, будет повержен не с помощью каких-то особых военных ухищрений и стратегических планов, а просто потому, что такова логика войны. Этот ин­стинкт так же естественен, как нюх собаки или полет пчелы в поиске пыльцы.

Теперь мы понимаем, почему Дмитрий Мережковский назвал Толстого «тайно­видцем плоти». Дело в том, что для Толстого в этом земном мире нет тайн. Он знает, о чем думает лошадь, как ступает по снегу собака, куда и зачем лета­ют пчелы, на сколько именно цветков они должны сесть. Но важно, что это всегда земная перспектива, это всегда духовная горизонталь. Мысль Толстого, как правило, никогда не поднимается в заоблачные дали, не стремится к горне­му, Толстого не интересуют вопросы о бессмертии души, о воскресении. Мысль Толстого привязана именно к земле. И тот же Мережковский назвал Достоев­ского «тайновидцем духа». Почему? Потому что, по мысли Достоев­ского, чело­веческая природа сокрикосновенна мирам иным. «Миры иные» — это выраже­ние старца Зосимы из последнего романа Достоевского «Братья Карамазовы». Что это такое — миры иные? Старец Зосима говорит о том, что человеческое «я» не укладывается в земной порядок вещей, а ищет чего-то другого, кроме земли, «чему тоже принадлежит оно». На земле есть только одна высшая идея — идея бессмертия человеческой души. Все остальные чело­веческие высшие идеи вытекают из этой. Если эта идея так значительна для человека, для его бытия, то бессмертие есть нормальное состояние человека и всего человечества. Бессмертие души человеческой, с точки зрения Достоев­ского, существует несомненно. Именно поэтому сам Достоевский определял суть своего метода (причем художественного метода и духов­ного) следующим выражением: «реализм в высшем смысле». Это очень важная формулировка. Что она означает? Дело в том, что сам по себе метод реализма, конечно, был очень распространен в XIX веке и далее; реализм — это попытка изобразить действительность так, как она нам представляется, со все­ми ее хитроспле­те­ниями, со всей грязью и так далее и тому подобное.

Так вот, Достоевский утверждает, что в этом смысле реализм не изображает действительность, он просто ее копирует. Потому что за этой подкладкой, которую мы видим и которая проступает в писателях, в трудах писателей, присутствует некоторая религиозная подос­нова, можно сказать евангельская подоснова. Метод Достоевского заключается в том, чтобы вскрыть эту еван­гельскую подоснову. Именно поэтому в романах Достоевского очень часто некий евангельский эпизод является ключевым. Например, в романе «Пре­ступление и наказание» переломным моментом явля­ется чтение Соней Мар­меладовой Раскольникову повествования о воскрешении Лазаря. Я напомню, что воскрешение Лазаря — это один из главных, ключевых эпизодов Евангелия от Иоанна, четвертого Евангелия, в котором говорится о том, что Христос вос­крешает четверодневного мертвеца, то есть по всем зако­нам человеческой жиз­ни и логики человеческой этот человек воскреснуть уже никак не может. А вот Христос его воскрешает, и воскрешение Лазаря стано­вится прообразом воскре­сения самого Христа. А в романе «Братья Карамазо­вы» таким очень важным для понимания фабулы романа и замысла Достоев­ского эпизодом является глава «Кана Галилейская». Кана Галилейская — тоже эпизод, взятый из Еванге­лия от Иоанна, из второй главы, где говорится, что Христос совершает свое первое чудо: он превращает простую воду в очень вкусное вино. И это чудо, во-первых, первое чудо, совершенное Христом, — так, как его описывает еван­гелист Иоанн. А во-вторых, это тоже очень важный с точки зрения логики Евангелия прообраз. Это прообраз страданий Спасителя, указание на его кровь, которая станет искупительной для всего человечества, и также это указание на будущее причащение, на таинство евхаристии. Оба этих отрывка — и вос­крешение Лазаря, и Кана Галилейская — очень мистиче­ские эпизоды. Достоев­ский говорит о том, что реализм в высшем смысле — это вскрытие этой еван­гельской мысли в действительной жизни.

Выдающийся русский богослов и философ XX века Сергей Булгаков, впоследст­вии протоиерей Сергий Булгаков, отметил как-то, что оба писателя, посещая Оптину пустынь, у самого известного оптинского старца Амвросия видели, в сущности, одно и то же: они оба видели толпу людей, которая приходила со всей России. Но один из них, а именно Толстой, нарисовал картину мрач­ную, грустную, холодную, без любви и сострадания и в чем-то безнадежную. Ну, например, главный герой повести Толстого «Отец Сергий», священник, совершает тяжелый грех и оставляет свое служение. А Достоевский рисует картину светлую, радостную, в чем-то даже веселую. Здесь я имею в виду главу «Верующие бабы» в романе «Братья Карамазовы». В этом романе старец Ам­вро­сий Оптинский стал одним из прототипов как раз отца Зосимы. Но, без­условно, оба писателя были причастны к тайне Божьего мира. Потому и вос­клицал Достоевский «Не то, не то!», что вместе с Толстым искал, а где же то. Потому и плакал Толстой о смерти Достоевского, столь дорогого ему человека.

Я хочу закончить лекцию словами замечательного русского философа Василия Розанова, которые он сказал о трех гигантах XIX века — Толстом, Достоевском и Леонтьеве  Константин Леонтьев (1831—1891) — русский мыслитель, писатель; автор трактата «Визан­тизм и славянство», статей «О романах графа Толстого», «Достоевский о русском дворян­стве». С 1880 года жил в Опти­ной пустыни, где встречался с Тол­стым. В конце жизни принял монашеский постриг.. Процитирую этот отрывок из одной из статей Розанова: 

«…с До­стоевским и с Толстым Леонтьев разошелся, как угрюмый и не при­знанный брат их, брат чистого сердца и великого ума. Но он именно из их категории. Так Кук открыл Австралию, Колумб — Амери­ку, и хотя они плыли по румбу разных показаний компаса, однако исто­рия обоих их описывает в той же гла­ве: „великие мореплаватели“. Сущ­ность этого „великого мореплавания“ заклю­чается в погружении в ум­ственный океан, в отдаче всего себя, до последних фибр, до злоключе­ний, до опасности и личного несчастья, — диковинкам его глубин и от­даленностей. Все три они, и Достоевский, и Толстой, и Леонтьев, не лю­били берега, скучали на берегу. Берег — это мы, наша действительность, „Вронские“». 

Расшифровка

Тема смерти занимает важнейшее место в творчестве любого русского писа­теля. Наш замечательный пушкинист Валентин Семенович Непомнящий однажды попытался объяснить, в чем разница между русской и европейской культурой. Хотя понятно, что очень много общего и что русская культура во мно­гом вышла из европейской, но тем не менее в чем разница? И он ска­зал, что европейская культура — это культура рождествен­ская, а в России главный религиозный праздник скорее Пасха. Почему так? Рождество — это приход Иису­са в мир и преображение мира. А Пасха — это смерть и воскресение Иисуса, но все-таки прежде всего смерть на кресте. Вот почему именно Пасха стала в России ведущим религиозным праздником? Наверное, это что-то гово­рит об особенностях русской культуры.

В русской литературе, конечно, тема смерти занимает огромное место, и Тол­стой здесь не исключение. Эта тема играла огромную роль и в его творчестве, и в жизни, причем не только после его знаменитого духовного переворота, когда Толстой стал совершенно иначе смотреть на мир, но и в раннем творче­стве. В 1859 году в журнале «Библиотека для чтения» он публикует короткий рассказ «Три смерти», который вызвал некоторое недоумение у публики. Если коротко, там рассказывается о трех смертях. Одна — это смерть барыни, кото­рая болеет чахоткой. Она вместе с мужем пытается уехать в Италию, чтобы выле­чи­ться. От чахотки вылечиться в запоздалой стадии было тогда невозмо­жно; мы знаем, что от чахотки умер, например, Чехов. Она рвется за границу, она верит, что доедет до Италии и выздоровеет. Муж понимает, что она, скорее всего, и до Берлина-то не доедет, что лучше остаться здесь, в име­нии. Она гово­рит: «Что ж, что дома?.. Умереть дома?» И вот этот страх смерти, страх потери индивидуального существования на земле, как бы олицетворен в образе этой барыни. Вторая смерть — это смерть мужика, которая происхо­дит в ямщицкой избе, где они оказываются по дороге в Италию. Обычный мужик, он умирает тихо, смиренно, не боится смерти. А третья смерть — это смерть дерева, которое срубают в лесу, для того чтобы поставить крест на мо­ги­лу этого мужика. Это дерево просто падает, и дальше у Толстого такая деталь: другие деревья как будто даже радуются тому, что освободилось место, стало больше солнца. То есть это дерево, падая, своей смертью дает больше солнца другим деревьям.

Когда публика прочитала этот рассказ, многие пришли в недоумение. Смерть барыни — да, она избалованна, она боится смерти, ей есть что терять. Смерть мужика тоже понятна: он мужик, ему терять нечего, он жил трудно, а там, на том свете, может быть, что-то будет хорошее. А вот при чем здесь смерть дерева? И это совсем ранний Толстой, 1858 год. Это еще не тот Толстой, кото­рый напишет «Смерть Ивана Ильича» и детально будет показывать процесс умирания человека. Это даже еще не Толстой «Войны и мира», где будет пока­зана смерть князя Андрея на глазах у Наташи и понимание этого события обо­ими. Это еще совсем ранний Толстой. Но уже очевидно, что он отдает предпо­чтение в этих трех случаях смерти дерева. Дерево умирает самым правильным образом: оно освобождает жизнь для других и послужит тем, что станет крес­том на могиле простого мужика.

Собственно говоря, в этом рассказе уже заложено отношение Толстого к смер­ти, которое впоследствии он просто будет развивать в своем сознании. Потому что о смерти он будет думать постоянно. Если мы будем читать дневники Тол­стого (а это 13 томов), то мы увидим, что размышления о смерти — это лейт­мотив всего дневника: как умирать, что будет после смерти, зачем живет чело­век. Да и сам его духовный переворот конца 1870-х — начала 1880-х годов был во многом продиктован именно страхом смерти. Толстой писал об этом совер­шенно прямо в своей «Исповеди».

Толстой писал там, что однажды вдруг понял, что его существование на земле абсолютно бессмысленно, потому что он умрет. Он писал: ну хорошо, ну, стану я очень богатым помещиком, будет у меня четыре тысячи, шесть, двадцать тысяч десятин земли — и что? Ведь я же умру. Ну хорошо, стану я знаменитым писателем, буду я известнее Шекспира. Ну и что? Ведь я же все равно умру  У Толстого: ­«Прежде чем заняться самар­ским имением, воспитанием сына, писанием книги, надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю — зачем, я не могу ничего де­лать. Среди моих мыслей о хозяй­стве, кото­рые очень занимали меня в то вре­мя, мне вдруг приходил в голову вопрос: „Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Са­марской гу­бер­нии, 300 голов лошадей, а по­том?..“ И я со­вершенно опешивал и не знал, что ду­мать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: „Зачем?“ Или, рассуждая о том, как народ может до­стигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: „А мне что за дело?“ Или, ду­мая о той славе, которую приобретут мне мои сочине­ния, я говорил себе: „Ну хорошо, ты бу­дешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Моль­ера, всех писателей в мире, — ну и что ж!..“»
(«Исповедь»).
. И вот эта мысль о смерти, о том, что смерть делает бессмысленным существо­вание человека, собственно, и приводит его к духовному перевороту.

В 1869 году, как раз когда Толстой заканчивает «Войну и мир», с ним происхо­дит то, что впоследствии назовут «арзамасским ужасом». Вкратце история такова: этот огромный роман он писал (особенно последние страни­цы) с неве­ро­ятным напряжением. У него были головные боли; он решил, что называ­ется, развеяться. В одной из газет он прочитал, что в Пензенской губернии довольно дешево продается одно имение, и поехал его присмотреть. И вот по дороге в это имение в арзамасской гостинице на него напал невероятный страх. Ночью ему вдруг стало страшно — непонятно почему. На следующий день этот страх повторился, но он был к нему уже готов, и поэтому это прошло легче. В тот же день Толстой писал жене, но ни о каком ужасе, ни о каком страхе смерти в этом письме нет. Но спустя 15 лет, как раз когда начался его духовный переворот, он пишет повесть «Записки сумасшедшего», где вспоми­нает об этом событии и описывает его именно уже как страх смерти. Причем смерть появляется как героиня этого рассказа  В оригинале: «Да что это за глупость, — ска­зал я себе. — Чего я тоскую, чего боюсь». — «Ме­­ня, — неслышно отвечал голос смер­ти. — Я тут»..

В «Исповеди» Толстой пишет, чем с ним произошло то, что происходило с пут­ником в одной восточной притче, когда он бежал от дикого зверя по пустыне, прыгнул в колодец, повис на ветвях кустарника, который рос через стены этого колодца, и увидел, что внизу находится огнедышащий дракон, который его поглотит, если он упадет туда. Вверху — дикий зверь, внизу — дракон, он дер­жит­ся за ветки, и эти ветки подтачивают две мыши — одна черная, другая белая: это день и ночь, то есть время. И он понимает, что рано или поздно он все равно упадет в пасть этого дракона. Но пока он висит на этих ветвях, он ви­дит, что на ветках — капли дикого меда, и начинает их слизывать языком. И Толстой пишет, что вся эта жизнь, все приобретения, имения, занятия искусством — это все временные капли дикого меда. Но все равно ты упадешь и умрешь очень скоро.

Тема страха смерти неожиданно появляется в финале «Анны Карениной». Обычно все помнят, что Анна бросилась под поезд, и всё. На самом деле там еще есть большая часть о жизни Левина и Кити в имении. Левин абсолютно счастлив со своей Кити, прекрасная семейная жизнь, и тем не менее он вдруг приходит к мысли о самоубийстве. И боится ходить на охоту, прячет от себя веревки. То же самое происходило с Толстым в начале его семейной жиз­ни. Толстой потом вспоминал о том, что он уходил на охоту и не брал с со­бой патроны, боясь застрелиться. Он прятал от себя веревки. Почему? С одной стороны, страх смерти, с другой стороны — тяга к самоубийству. Толстой писал в «Исповеди», что он пребывал в каком-то очень странном состоянии. Он пи­шет, что мог есть, жить, дышать и не мог ни есть и ни дышать  В оригинале: «Я мог дышать, есть, пить, спать и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать».. То есть, с од­ной стороны, ты не можешь жить, потому что ты понимаешь, что ты умрешь и жизнь бессмысленна, а с другой стороны, ты не можешь не жить, потому что физиология требует того, чтобы ты дышал и ел. Вот такой замкнутый бессмыс­ленный круг.

Где здесь может быть спасение? Конечно, только в религии. И духовный пере­ворот Толстого, безусловно, связан с тем, что Толстой становится религиозным человеком. Это необходимо понять: Толстой после духовного переворота — это религиозный человек. Это человек, для которого вера в Бога является главным, что есть в жизни. Толстой в «Исповеди» прямо пишет, что без веры в Бога нет жизни. Если человек не верит в Бога, он не живет. И одновременно, когда с Толстым происходит духовный переворот, он приходит к Церкви. Это, может быть, немножко странно звучит для современного человека: что значит «при­хо­дит к Церкви»? В нашем представлении люди XIX века все были церковные. На самом деле это не так. Религиозными были мужики, крестьянская масса, безусловно, но что касается просвещенного дворянства, уже начиная где-то с Петровской, Екатерининской эпохи вольнодумство и несколько пренебре­жи­тельное отношение к Церкви и религии было очень модным. Это было по­ва­льное явление среди просвещенных людей.

Посмотрите начало «Войны и мира»: старый князь Болконский и князь Анд­рей — они же абсолютные атеисты! Да, по необходимости они ходят в церковь, потому что без церкви нельзя креститься, венчаться, потому что она одно­вре­менно была еще и институцией, которая просто закрепляла граждан­ские права человека. Но веры никакой нет. Когда князь Андрей уходит на войну и его сестра, княжна Марья, дает ему образок, который, как она говорит, «еще твой дедушка носил на войнах», что говорит ей князь Андрей? Он говорит: мол, ну давай, не пуд же он весит…  В оригинале: «„Его еще отец моего отца, наш дедушка, носил во всех войнах“. <…> „Ежели он не в два пуда и шеи не оттянет… Чтобы тебе сделать удовольствие…“». То есть он отшучивается, хочет сделать прият­ное сестре. Это потом будет небо Аустерлица, это потом, перед смертью, Анд­рей станет религиозным человеком, совершенно по-другому станет смотреть на эти вещи. Это было принято среди просвещенных людей того времени. И таким же был молодой Толстой.

А вот в конце 1870-х — начале 1880-х годов, когда с ним происходит духовный переворот, он становится человеком религиозным. Первое, что делает Тол­стой, — идет в церковь. Но дружбы Толстого и Церкви по многим причинам не получилось. Сам Толстой в «Исповеди» объясняет это тем, что он не смог поверить в таинство евхаристии, не смог поверить в то, что хлеб и вино пре­творяются действительно в кровь и тело Иисуса. А принимать это просто как условность, которую нужно исполнять, он тоже не мог. Это характер Тол­стого: он был максималистом. Он писал, что, когда идешь по тонкому льду, по краю реки или пруда, нужно пробивать до материка, до твердого основания.

И в своей мысли Толстой всегда старался идти до конца. То есть если он не ве­рил в это, то принимать это просто как условный ритуал он не мог. Но, конеч­но, было много и других причин, почему Толстой не мог стать церковным чело­веком. Все-таки он был поклонником разума, наследником века просве­щения. И вот эта мистическая, ритуальная сторона религии была неприем­лема: Толстой в нее не верил, считал сказками. И одновременно считал, что жить без Бога и без веры в Бога невозможно, потому что тогда приходит страх смерти и жизнь лишается смысла.

Это был очень важный конфликт в сознании Толстого. Казалось бы, ну приди к Церкви — и все, спасен. Нет, Толстой так не может. Он ищет свою религию, свои основания веры. Он пишет один за другим несколько сочинений на эту тему — «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?». Главный, пожалуй, рели­ги­озный трактат — «Царство Божие внутри вас», где он пытается обосновать свое основание веры, которое заключалось в том, что Бог, безусловно, суще­ствует, но мы его не знаем и знать не можем. Представлять его в виде чело­века — это неправильно. Кто сказал, что Бог — человек, что он выглядит так, а не иначе? Кто сказал, что он вообще-то он, допустим? То есть Бог — это нечто, это неог­раниченное все, которого человек является ограниченной ча­стью. То есть человек исходит из Бога и затем после смерти приходит к нему.

Вот это в общих чертах основание толстовской веры, которое он развивает во многих своих религиозных сочинениях и художественных произведениях. Например, одно из самых потрясающих произведений позднего Толстого — это повесть «Хозяин и работник». Фабула этой повести очень проста: купец вместе с мужиком, который работает у него возницей, заблудились в метель в степи и должны погибнуть. И один должен закрыть другого своим телом. По законам такого сентиментального жанра, конечно, работник должен закрыть хозяина: хозяин спасется, работник выполнил свою миссию. А у Толстого происходит наоборот: у него купец Василий закрывает своим телом работника, замерзает, а работник остается в живых. Но дальше после этого происходят удивительные вещи. Толстой показывает в художественном произведении, что происходит с купцом Василием после смерти, как он легко и буквально переходит в Цар­ство Божие, освобождаясь от всего земного. Почему? Потому что он сделал главное, что должен сделать человек на земле: он поработал работником у выс­шего хозяина — у Бога, он спас другого человека, он отдал себя.

С другой стороны, примерно в это же время Толстой пишет повесть «Смерть Ивана Ильича», где происходит нечто обратное. Финалы очень похожи, но по­на­чалу в повести происходит нечто другое. Иван Ильич умирает от рака и страшно боится смерти, потому что боится потерять свою индивидуаль­ность, боится потерять свое «я». И только когда, уже приближаясь к смерти, он пони­мает, что «я» — это не главное, что главное — это Бог, главное — это вечность, тогда тоже происходит вот такой свободный переход в Царство Божие.

Проблема была еще и в том, что, вступая в конфликт с Церковью, Толстой вступал в конфликт с государственным институтом. Не признавать церковные обряды, выступать против церковных обрядов — это было государственным преступлением. Россия была православным государством — это нужно пони­мать. Поэтому ни одно из произведений Толстого на религиозные темы до 1905 го­да, когда появился известный манифест о свободе слова, не было опубликовано в России. Они печатались только за границей и приходили сюда в нелегальных изданиях.

В 1901 году произошло очень важное событие, которое буквально всколыхнуло всю Россию и имело огромный резонанс в мире. Произошло то, что называют отлучением Толстого от церкви. Действительно, в феврале 1901 года появился акт об отпадении Толстого от Православной церкви. Формально отлучение Толстого от церкви не являлось отлучением. То есть слова «отлучение» не было в том акте, который был выпущен Святейшим синодом. Акт назывался «Опре­деление с посланием Святейшего синода… об отпадении графа Льва Толстого от Церкви». Дальше было изложено, почему он отпал. И там все было правдой. Отпал, потому что не признаёт ни одного из церковных догматов, — и он дей­ствительно их не признавал.

И еще одна вещь, которая инкриминиро­валась Толстому (и тоже было прав­дой), — это злосчастная глава в романе «Воскресение», который выходит как раз в конце 90-х годов, где были две маленькие главки с описанием евхари­стии — таинства причастия — в церкви пересыльной тюрьмы, где оказывается главная героиня романа Катюша Маслова. И действительно, евха­ристия, в общем, опи­сана Толстым в таких, мягко говоря, иронических, а грубо говоря, в издевательских тонах. Надо сказать, что эти две главы в первом изда­нии в России не были, конечно, опубликованы, они были выброшены из рома­на, но в зарубежном издании были Чертковым  Владимир Чертков — ученик и преданный друг Толстого. изданы, поэтому были прочита­ны и в России. Это была, конечно, большая обида для Церкви.

Фактически это было отлучение. Или гражданская смерть. Почему? Россия была православным государством. Для того чтобы узаконить ребенка, его нужно было крестить. Для того чтобы вступить в брак, нужно было венчаться. Если человек признавался отпадшим от Церкви, его не могли после смерти отпеть и похоронить на православном кладбище, что было очень важным мо­ментом для жены Толстого Софьи Андреевны. Она понимала, что ее муж умрет раньше нее, он был намного старше, и для нее было принципиально, чтобы муж был похоронен так же, как уже умершие малолетние дети, — по право­слав­ному обычаю, на право­слав­ном кладбище. Фактически этот акт лишал ее возможности сделать это. Кроме того, после вынесения такого определения за Толстого нельзя было молиться в церкви, и это был очень важный момент, потому что среди поклонников Толстого (в том числе и позднего Толстого, в том числе и Толстого, пришедшего к своим радикальным религиозным воз­зрениям) было очень много людей церковных. И для них молиться за Тол­стого в церкви было очень важно. Поэтому, когда Толстой в своем ответе Синоду писал, что в этом определении есть некая доля лукавства, он, конечно, был прав, потому что все-таки это было отлучение.

Удивительная вещь: когда в феврале 1901 года выходит это определение, Толстой как раз через несколько месяцев оказывается тяжело болен. Причем об этом пишут все газеты. Толстой уже очень знаменитая фигура; каждое событие, которое происходит в Ясной Поляне, отслеживается газетчиками. Толстой тяжело заболевает, и его увозят в Крым в надежде, что там он выле­чит­ся. Туда едет вся семья: Софья Андреевна, дети. Толстовец Павел Буланже, который служил на железной дороге, предоставляет им целый вагон. Очень богатая графиня Софья Панина предоставляет им свою дачу в Гаспре. Толстого привозят туда, и там ему становится еще хуже. И фактически в эту зиму 1901–1902 годов Толстой находится на грани смерти. Софья Андреевна пишет в дневнике: «Мой Лёвочка умирает». Он переносит подряд три тяжелейших заболевания: малярию, воспаление легких и брюшной тиф. Притом что он уже достаточно преклонного возраста, он неминуемо должен был умереть. Это было какое-то чудо, что он выжил.

И вот в этот момент, когда Толстой находится в Крыму, митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский и первенствующий член Святейшего синода Антоний (Вадковский), который и был инициатором вынесения определения об отпадении Толстого, обращается к Софье Андреевне с письмом, в котором просит ее, чтобы она уговорила Льва Николаевича вернуться в лоно Право­славной церкви. Это было важно и для Церкви, и вообще для государства. Потому что ситуация была скандальна: великого писателя отлучили, средне­вековый акт. Говорили, что чуть ли не анафеме его предали, хотя анафеме тогда уже никого не предавали.

И Софья Андреевна идет к Льву Николаевичу с этим предложением Вадков­ского. Больше того, она сама пытается уговорить мужа. Она говорит ему: мол, Левочка, ну что тебе стоит? Смирись. Не надо каяться (его не просили каяться), просто скажи, что ты примиряешься с Церковью. И вот это очень интересный момент, потому что Толстой сам думает, что умрет (к нему приезжают все сы­новья, и он напутствует каждого, то есть ведет себя как умирающий отец), и когда жена приходит к нему с этим предложением, то он ей говорит: «О при­мирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что та­кое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предме­том?» И далее: «Напиши ему, что моя последняя молитва такова: „От тебя изошел, к тебе иду. Да будет воля твоя“» — имеется в виду Бог. А когда Софья Андреевна уже ушла и ее место у постели больного заняла старшая дочь Тать­яна, он сказал ей, чтобы она пошла и сказала матери, чтобы та не отве­чала Анто­нию вообще ничего.

Это очень важный момент, потому что он показывает, что, казалось бы, уми­раю­щий хватается за соломинку. Примирись — вдруг ты не прав? Нет, Толстой был убежден в своей правоте. В этой связи говорят о его гордыне. Не знаю, гор­дыня это или нет, но Толстой очень твердо придержи­вался своего взгляда на Бога и на веру. Это можно назвать, условно говоря, таким практическим христианством. Толстой считал, что главная сторона христианства не в следо­вании обрядам, а в исполнении того, что завещал Христос: любить ближнего, не воевать, не проявлять насилия по отношению к другому, отвечать добром на зло, поделиться последней рубахой и так далее. Вот это главное. Человек — работник, Бог — хозяин. Иисус объяснил, как нужно служить Хозяину, как нужно служить Отцу. Интересно, что в дневниках Толстой очень часто Бога называет Отцом. «Отец, Отец, помоги мне, объясни мне» — подобные выраже­ния в его дневнике встречаются очень часто.

Отлучение от церкви сыграло очень серьезную роль в конце жизни Толстого. Дело в том, что с этим была отчасти связана и проблема завещания. Ведь неслу­чайно завещание называют духовным завещанием. В ночь на 28 октября 1910 года была глухая беззвездная ночь; Толстой внезапно встал, спустился со свечой в комнату к своему лечащему врачу и другу доктору Маковицкому, разбудил его, потом разбудил дочь Сашу и ее подругу Варвару Феокритову и сказал, что решил ехать. Это было внезапное решение, этого никто не ожи­дал. То есть ждали, что что-то случится в Ясной Поляне, но что это произойдет так внезапно, никто не ожидал. И состоялся ночной отъезд с очень быстрыми сборами, чтобы не разбудить Софью Андреевну.

Конечно, этому событию предшествовал целый ряд очень серьезных конфлик­тов, которые происходили в семье. И главный конфликт был связан с завеща­нием. Дело в том, что вставал вопрос: когда Толстой умрет, кто будет распоря­жаться его литературным наследием? Это было огромное наследие, причем не все было опубликовано. Не были опубликованы дневники, не были опубли­кованы многие произведения, в том числе и классические: «После бала», «Хаджи-Мурат», «Живой труп» и другие вещи. И здесь конфликтовали две стороны: жена Софья Андреевна, которая считала, что распоряжаться этим должна она (у нее, безусловно, были на это права: она была супругой Толстого 48 лет), и Владимир Григорьевич Чертков — главный духовный ученик, духов­ный друг Толстого, главный толстовец, который считал, что всем должен рас­поряжаться он, потому что он знает, как правильно этим распорядиться. И на Тол­стого оказывалось, конечно, колоссальное давление в этом плане с обеих сторон: и со стороны Черткова, и со стороны Софьи Андреевны. Каждая сторона требо­вала, чтобы права были только у нее.

Победил Чертков. Причем не самым красивым образом, потому что завещание было подписано тайно, буквально в лесу, возле деревни Грумант (недалеко от Ясной Поляны), куда съехались свидетели. Сам Чертков туда не поехал, потому что понимал, что впоследствии, когда обнаружится, что завещание продавил он, его присутствие при подписании этого акта будет совсем уж непри­личным.

Формально все литературные права были отписаны младшей дочери Толстого, Александре. Из всех детей Толстого она была единственной, кто в тот момент жил в доме в Ясной Поляне: у остальных уже были свои семьи, они жили в дру­гих местах. Саша была абсолютно предана отцу, его идеям, но в то же время она была предана еще и Черткову. Она была не только толстовкой, но и, если так можно выразиться, чертковкой. И у нее были очень сложные отношения с матерью — по разным причинам. Формально по завещанию все отдавалось Саше, но реально заниматься изданиями Толстого будет Владимир Григорье­вич Чертков.

После смерти Толстого завещание было обнародовано. Семья во главе с Софьей Андреевной (главным образом сыновья) поначалу пыталась протестовать, но они не стали оспаривать это завещание в суде. И, в общем-то, воля Толстого была выполнена. Почему уход Толстого был с этим связан? Потому что заве­щание это было подписано втайне, но Софья Андреевна была очень чуткой женщиной, и по каким-то движениям, которые происходили в Ясной Поляне, по регулярным появлениям Черткова она понимала, что у нее за спиной что-то происходит. И однажды она все-таки обнаружила маленький дневничок мужа, который он прятал от нее, где было указание, что такое завещание подписано. И уж тогда разразился грандиозный скандал!

Проблема была еще и в том, что Толстой не мог сказать жене правду, потому что в этом случае весь гнев пал бы на Александру. А солгать он тоже не мог. Такая вот удивительная вещь: в семье Толстых нельзя было говорить неправду в глаза. Так был воспитан Толстой, и так были воспитаны все его дети. Молчать можно было, а вот сказать неправду в глаза было нельзя категорически. И Тол­стой оказался в жуткой ситуации: он и правду сказать не мог (что подписал завещание), и молчать не мог, потому что Софья Андреевна постоянно спраши­вала об этом. Поэтому в какой-то степени его уход был связан с тем, что он про­сто бежал от этого противоречия.

Хотя, конечно, одним семейным конфликтом объяснить его уход нельзя. У Ива­­на Бунина есть совершенно замечательное эссе, которое называется «Освобождение Толстого». Бунин в нем рассматривает уход Толстого как некий буддический акт. Действительно, в уходе Толстого, если посмотреть, есть что-то похожее на то, что происходило с молодым Буддой. Будда, который был князем и жил в богатстве, в роскоши, с прекрасной женой, вдруг однажды вы­ходит за стены своего уютного замечательного мира и сталкивается с морем человеческих страданий. И тогда он понимает, что так жить нельзя, и уходит в этот мир, с тем чтобы победить эти страдания — с этим, собственно, и связа­на религия буддизма.

С Толстым отчасти происходит то же самое, только уже в преклонном возрасте. Он тоже живет в Ясной Поляне, тоже, условно говоря, окружен такой роско­шью (хотя эта роскошь относительная). Но тем не менее рядом живут мужики под соломенными крышами, живут очень тяжело. И Толстой уходит из этого мира и умирает на железнодорожной станции Астапово.

Причем интересный момент: когда Толстой уходил из Ясной Поляны, толстов­цы предполагали, что он поедет к ним. Но когда они едут с Маковицким на ко­ляске, он говорит, что, мол, только не в толстовскую коммуну. И это тоже со­впадает с тем, что происходит с Буддой в конце жизни: Будда отказывается умирать в буддийском монастыре (которые уже возникли по всей Индии) и уми­рает в уединенном месте, под деревом. Поэтому Бунин, который рассма­тривает уход Толстого как некий буддический акт, наверное, тоже в чем-то прав.

Когда Толстой оказывается в Астапове и уже действительно умирает, возникает новая ситуация, которая тоже показывает отношение Толстого к смерти. Перед тем как оказаться в Астапове, Толстой едет в православ­ный монастырь, и не просто в православный монастырь, а в Оптину пустынь. Это один из самых сильных православных монастырей. В связи с этим поздние биографы Толстого пытались понять, с чем это связано. Может быть, это было связано с тем, что Толстой действительно хотел помириться с Церковью и выйти на какой-то другой этап религиозно­сти? На самом деле это достаточно сомнительно. Дело в том, что Оптина пустынь для Толстого была в какой-то степени родным местом. Он бывал там довольно часто, ему нравилось это место, ему нравились старцы. Он был знаком еще со старцем Амвросием, беседовал с ним несколь­ко раз. Наконец, в Оптиной пустыни была похоронена его тетушка Александра Ильинична Толстая (Остен-Сакен). Возможно, Толстой поехал в Оптину пус­тынь просто потому, что ему нравилось это место. Вообще, он любил монасты­ри и в течение жизни ездил в разные: в Киево-Печерскую лавру, в Троице-Сер­гиеву лавру, совершал такие паломничества. Я думаю, что Толстой просто ис­кал какое-то уединенное место. Возможно, он хотел остановиться где-то возле Оптиной пустыни, рядом со старцами. Это не получилось. Он поехал в Шамор­дино. Шамордино — это женский монастырь рядом с Оптиной. В нем жила монахиней его сестра Мария Николаевна. И он хотел снять избу рядом с мона­стырем, в деревне, и там жить. Тоже не получилось. Толстой боялся, что прие­дет Софья Андреевна, приедут дети, и поехал дальше, в результате заболел, вынужден был сойти на станции Астапово и там, в домике начальника станции Озолина, и умер.

Последние дни фактического умирания Толстого удивительны в том плане, что это тоже была такая же проверка, как Крым. Поначалу, когда Толстой со­шел в Астапове, у него было воспаление легких, он не думал еще, что умирает, он думал, что вылечится и поедет дальше. Но в какой-то момент он понима­ет, что дело близится к этому, и — удивительная вещь — диктует дочери свое определение Бога. Вот представьте себе: человек лежит на смертном одре, и что он делает? Он пытается дать формулу Бога. Формула Бога Толстого зву­чит так: «Бог есть неограниченное всё, которого человек является ограничен­ной частью»  В записях Александры Толстой: «Бог есть то не­ограниченное всё, чего человек сознаёт себя ограниченной частью». . Там есть еще дальше продолжение объяснения этой формули­ров­ки, но суть он формулирует вот так. Все, кто видел Толстого в Астапове (а это довольно большое количество людей: это и Чертков, и дочь Татьяна, и дочь Саша; это некоторые толстовцы, которые туда приехали, это и несколь­ко врачей, которые лечили Толстого), отмечали какую-то удивительную такую умиротворенность Толстого. Один врач, который приехал туда по вызову, подошел к Толстому, наклонился, и в этот момент Толстой вдруг обнял его и поцеловал. А когда он увидел весь синклит врачей, которые собрались вокруг него, он посмотрел на них и сказал: кто эти милые люди?

И еще очень важный момент в умирании Толстого, на который не обращали внимания его биографы, а он чрезвычайно важен. Считается, что последними словами Толстого перед смертью были такие слова: «Только одно прошу вас помнить: вокруг много людей, а вы смотрите на одного Льва»  В пересказе дочери: «Вы смотрите на одного Льва, а на свете есть много людей, кроме Льва Толстого».. Действите­льно, Толстой произнес эти слова незадолго до смерти, и это слова потрясаю­щие совершенно, потому что великий человек, человек, которого знает весь мир, напоминает людям о том, что он не главный на земле и что не надо всем концентрироваться только на нем, но не это были последние слова Толстого. Последние слова Толстого, как свидетельствует его врач Маковицкий, который присутствовал при этом, были: «Не надо морфину». У него заплетался уже язык, и он произносил: «Не надо парфину…»

Почему морфию? Ну, это была обычная врачебная практика, медицинская практика, когда человеку, чтобы он не испытывал предсмертных мук, вкалы­вали наркотик. Тогда это был морфий. И он спокойно в бессозна­тельном состо­янии умирал. Это делается и сегодня очень часто. И врачи, которые находи­лись при Толстом, собирались как раз вколоть ему морфий. И Толстой это понял и стал говорить: «Не надо… Не надо парфину…» Притом что он му­чился, безусловно, Маковицкий пишет об этом, он задыхался, отказывало сердце. Почему?

Дело в том, что Толстой, особенно в поздние годы жизни, очень болезненно относился ко всякого рода вещам, которые затуманивают сознание. Он не пил даже чай, он не пил кофе, не говоря уже о том, что не пил вина, бросил курить в 60-летнем возрасте. И для него всякий препарат, всякое возбуждающее или, наоборот, затуманивающее вещество — это отказ разума. Толстой хотел встре­тить смерть с открытым, ясным разумом. Увидеть этот переход, как его увидел его герой, купец Василий, в «Хозяине и работнике». К сожалению или нет, врачам было виднее, морфий все-таки ему вкололи, и Толстой умер в бессоз­нательном состоянии.

Вот так тема смерти проходила через всю жизнь Толстого и через его твор­че­ство. И любопытно, что, когда Толстого отлучили от церкви, он ведь написал ответ Святейшему синоду. Ответ по объему был почти в шесть раз больше, чем само определение. То есть Толстой искал, он хотел объяснить, почему он не в Цер­­кви — это не был момент презрения какого-то, это был мучитель­ный для него вопрос. Он сначала долго пытается объяснять, почему он не при­ни­­мает того догмата, сего догмата, то есть сначала идет как бы такая бого­слов­ская часть. А в конце Толстой неожиданно переходит на совершенно лич­ную интонацию. Он пишет, что, в конце концов, ему одному жить и ему одно­му умирать. Для него это личный вопрос. И я, пишет он, не могу вернуться обрат­но в церковную веру, как не может птица, которая вылупилась из скор­лу­пы, вернуться обратно в скорлупу  В оригинале: «Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого-либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь или не нравятся эти мои верования, — я так же мало могу их изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как верю. Готовясь идти к тому Богу, от которого исшел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой — более прос­той, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что Богу ниче­го, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла».. Вот такая удивительная метафора.

Прав ли был Толстой в этом конфликте или не прав — вопрос очень сложный, который дискутируется до сих пор, и на эту тему пишутся целые книги, трактаты. Этот вопрос волнует и серьезных богословов, и богословы об этом очень много пишут. Факт тот, что Толстой прошел этот путь, и прошел его самостоятельно, и был последователен и честен на этом пути. И его смерть в Астапове это, безусловно, доказала.

Самое сильное место в Ясной Поляне — это, конечно, могила Толстого. Она находится довольно глубоко в лесу, далеко от дома, до нее довольно долго идти, причем идти такой темной дубовой аллеей. И когда ты идешь по ней, ты приходишь к обрыву в лесу, а на краю этого обрыва находится холмик, кото­рый украшен только еловыми ветками. Вот под этим холмиком лежит писа­тель, который считается сегодня писателем номер один во всем мире. И, ко­нечно, когда люди впервые оказываются на могиле Толстого, возникает очень много вопросов. Зачем, почему так — без креста, без ограды?

Эти вопросы возникают в голове, когда ты видишь другое захоронение: при­мерно в трех километрах от Ясной Поляны находится село Кочаки, где есть старинная церковь, рядом с церковью кладбище, и там похоронены очень многие Толстые. Там похоронен отец Толстого, его мать, его дед Волконский, его брат Дмитрий. Там похоронена Софья Андреевна, шестеро из тринадцати их детей. Они все лежат под крестами. Мать и отец в склепе, а вот Софья Андреевна, дети — они все лежат под простыми деревянными православными крестами. Очень дружно, семейно лежат, если можно говорить так о захоро­нении.

А вот Лев Николаевич — один, да еще и далеко от дома, да еще и в лесу. Конечно, это могила, которая как бы предполагает быть очень скромной: вот просто похоронили в лесу. На самом деле, конечно, она оставляет ощущение невероятной гордости. И я бы эту могилу сравнил вообще с египетскими пира­мидами или с Тадж-Махалом, потому что эта вроде бы скромная могила, ко­неч­но, говорит о каком-то вызове Толстого. Она возникла по завещанию Тол­стого. Он не хотел, чтобы его хоронили на обычном кладбище. Это место было связано с детской легендой, что будто бы его старший брат Николенька в свое время зарыл здесь зеленую палочку, на которой была написана формула чело­веческого счастья. Когда люди найдут эту палочку и прочитают, что на ней написано, на земле исчезнут страдания, голод, несправедливость и так далее. Такая, в общем, детская игра у них была. На самом деле для Толстого это был повод, конечно.

Толстой считал, что человеческое тело после смерти не стоит ничего, что дух, душа его уходит куда-то к Богу, происходит некое воссоединение, а тело — от него нужно просто избавиться как-то. Удивительная вещь: Толстой, напри­мер, очень рано потерял зубы, поэтому в старости он ел в основном кашу, мяг­кий хлеб. И он не смущался этого, говоря, что, мол, нет зубов и меньше тела осталось. Больше духа, меньше тела. С другой стороны, в этой могиле, которая находится в лесу, есть и что-то языческое. Потому что Толстой как бы ушел в природу, а природу, он, конечно, невероятно любил, чувствовал глубоко, умел описывать. Вспомним тот же дуб знаменитый в «Войне и мире», который является просто одним из главных, ключевых героев этого романа. Князь Анд­рей увидел его и возродился к жизни, увидел, что на этом старом дубе распу­стились листочки. Поэтому это такой уход еще и просто в лес, в землю.

Очень много вопросов задает эта моги­ла. Иногда говорят, что неправильно человеку быть похороненным так. Я считаю, что Толстой похоронен прави­льно. Потому что могила задает еще и другой вопрос: насколько нужно окру­жать великого человека после смерти всякого рода монументами, постамен­тами, мемориалами, мавзо­леями и так далее. Толстой говорит о том, что вели­кий человек должен быть максимально скромен. Вот такая парадоксальная могила. 

Расшифровка

В сентябре 1878 года Толстой пере­живал острый духовный кризис. Это было время отказа от художественного творчества, перехода к творчеству религиоз­ному, принятия православия, от которого он впоследствии отказался в пользу собственного вероучения. Свое религиозное обращение он описал на последних страницах «Анны Карениной» — религиозное откровение Левина хронологи­чески совпадало с обращением самого Толстого. В этот же период Толстой на­чи­нает набрасывать несколько вариантов автобиографии. На переломе, перей­дя в новую фазу своей жизни, он считает необходимым оглянуться на пройден­ный путь. Один из этих вариантов автобиографии, знаменитая «Испо­ведь», хорошо известна. Но есть и другая. Он начинает писать текст, который называ­ется «Моя жизнь», от которого в итоге остается буквально несколько разроз­нен­ных фрагментов, несколько страниц.

Вот первый из этих фрагментов, в котором Толстой описывает свое первое жизненное впечатление, каким он его помнит:

«Вот первые мои воспоминания. Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят, нагнувшись, кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я пом­ню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего кри­ка, но не развязывают ме­ня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хо­чу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не лю­дей, пото­му что они жалеют меня, но судьбы, и жалость над са­мим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пелена­ли ли меня, когда я был груд­ной, и я выдирал руки или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи, собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впе­чат­ле­ний, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впе­чатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страданье, но слож­ность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она нико­му не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня, и я, кому все нужно, я слаб, а они сильны».

Стоит отбросить накопленную за ХХ век привычку подвергать ранние детские воспоминания психоаналитическим толкованиям. Я хотел бы подчеркнуть, что перед нами не информация из подсознания, добытая на кушетке психоанали­тика, а вполне сознательная, отчетливая и сделанная взрослым человеком реконструкция собственного детского воспоминания, рефлексия над ним, его (вос)произведение и (вос)создание. Но очень характерно, что на решающем переломе собственной жизни Толстой описывает это впечатление как первое и самое сильное. Это впечатление несвободы, впечатление чужой власти, с которой ты ничего не можешь сделать, и особенно страшной и невыносимой, потому что эта власть не враждебная. Люди, стоящие над ним, любят его и ду­ма­ют, что они делают как ему лучше. А маленький ребенок, которым себя ви­дит в этом воспоминании Толстой, протестует против этой навязываемой ему любви, которую он переживает как насилие. Он связан, ему надо вырваться, он протестует, его не слышат, не понимают, люди жалеют его, но не развязыва­ют. Это, возможно, центральная коллизия жизни Толстого — власть, насилие, которое иногда открытое, враждебное, легко понятное, но в данном случае дру­жественное и именно поэтому особенно невыносимое и страшное.

Интересно, что Толстой говорит, что его поражает сложность и противоречи­вость чувства, — то есть в этом же впечатлении есть характерные начатки спе­цифической толстовской психологии, психологического анализа. Маленький ребенок понимает, что насилие над ним исходит из любви и заботы. О челове­ке вроде бы заботятся, но забота проявляется неизбежно в насилии. И эта борь­ба с насилием, с правом одного человека осуществлять власть над другим ста­новится, на мой взгляд, центром и нервом жизни, философии и судьбы Тол­стого.

Характерным образом взгляды Толстого по очень многим вопросам бесконечно менялись на протяжении его жизни. Софья Андреевна, еще не будучи его же­ной, написала повесть под названием «Наташа», в которой изобразила своего будущего мужа. Толстой был чрезвычайно задет тем, что одной из черт героя, которому он послужил прототипом, была «переменчивость мнений». Он дей­стви­тель­но часто менял свои мнения, свои позиции. У него менялись взгляды на любовь, на семью, на религию, на родину, на войну и мир, на патриотизм, но в том, что реконструировано в этом первом впечатлении, то, что можно воспринимать как ядро личности, — в этой позиции Толстой не менял свое мировоззрение никогда. Это идея неприятия власти, идея борьбы и внутрен­него протеста, желание докричаться, чтобы тебя развязали, попытка и требова­ние к связывающему, давящему, держащему тебя миру: развяжите меня и от­пус­тите меня. Мир не слышит, не понимает, не хочет отпускать. И с этим Тол­стой проходит через всю свою жизнь, постоянно ища способы устроить собст­венную жизнь таким образом, чтобы не испытывать над собой этой власти, и потом переходит к устройству общественной жизни, в которой нет этой давя­щей его власти человека над человеком.

Позиция Толстого — это позиция радикального анархизма. В некоторой степе­ни его религиозная философия, философия ненасилия, может быть выведена из неприятия идеи власти. Власть осуществляется через насилие, через то, что один человек другому приказывает, что тому делать, с помощью угроз приме­нить к нему какую-то степень насилия и при этом исходит из того, что у него есть на это легитимное право. Насильник, наделенный властью, убежден в сво­ем праве насиловать. Он легитимирует это право государственными законами, своим положением правителя, статусом учителя, воспитателя, родителя, стар­шего, кого угодно. И история жизни Толстого — это история последова­тельно­го бунта против вот этой власти, против насилия, это требование свободы — крик «Развяжите меня!». Этот импульс — мощнейший и, на мой взгляд, опре­де­ляющий многое в биографии Толстого, его судьбе, взглядах на самые разные вопросы.

Толстой проходит военную службу. Армия является примером дисциплины, подчинения чужим приказам. На всю жизнь потом для него армия становится образцом насилия одних людей над другими — не столько даже над врагами, в которых ты стреляешь, сколько образцом насилия командиров над солдата­ми, над теми, кого посылают на войну, не спросив их воли, заставляют убивать и умирать. Толстой был храбрым и энергичным офицером, но он с трудом вос­принимал воинскую дисциплину, которая ему не давалась никаким образом. При первом удобном случае он оставил армию, понимая, что военная служба не для него. И потом история Толстого, история всей его жизни — это история последовательных бунтов против правил и стандартов, которые ему навязыва­ло окружение. Начиная с литературной среды второй половины 1850-х годов: он приезжает в Петербург знаменитым писателем, надеждой русской литерату­ры как автор «Севастопольских рассказов» и «Детства»; он фантастически по­пу­лярен, его очень рано воспринимают как будущего гения, и с самого начала он начинает провоцировать окружающий его круг. Авторитеты вроде Некрасо­ва (главного издателя, вокруг которого создается кружок «Современника»), Тур­генева (самого популярного писателя того времени и друга Толстого) пы­та­ются и искренне хотят ему покровительствовать. Они хотят ввести молодо­го гения в литературу. Но история отношений Толстого с ведущими литератур­ными авторитетами — это история вызова, оскорблений, протеста, бури, кон­чающихся всегда острыми разрывами.

Однажды Толстой публично обвинил Тургенева, Некрасова и других собрав­шихся писателей в том, что у них нет убеждений. Обвинить литераторов круга «Современника» в том, что у них нет убеждений, было самым страшным оскорблением, которое можно было им нанести. Они были уверены, что у них не только есть убеждения, но и что эти убеждения определяют будущую судьбу России: это время обсуждения отмены крепостного права, грядущих реформ и так далее. Толстой сказал, что он за свои убеждения готов сражаться, а для его собеседников это всё слова и салонный разговор. Тогда возмущенный Тур­генев, всегда переходивший на фальцет, когда волновался, сказал: а что вы тогда здесь делаете? это не ваше знамя, ступайте к княгине Белосельской-Бе­лозерской  То есть проводите время не в кругу прогрес–сивных писателей, а в аристократических салонах, одним из которых был салон княги­ни Белосельской.. На что Толстой сказал: ну, во-первых, это не ваше дело, куда мне идти, а во-вторых, даже если я уйду, у вас убеждения от этого не появятся.

И это непризнание права других определять собственную повестку дня, ре­шать, о чем ты должен говорить, постоянный протест против господствующего мнения, принятых взглядов и правил определяют всю жизнь Толстого. В 1860-е годы, когда вся страна занята острейшими вопросами, которые занимают Рос­сию после падения крепостного права (судебная реформа, гласность, эманси­пация женщин, военная реформа и прочее), Толстой изолирует себя в поместье и пишет роман о том, как прекрасна была жизнь при старом режиме, создает идеальный образ старого времени, идя абсолютно наперекор общественному мнению, общей позиции, тренду, который претендует на власть над умами.

Еще до этого времени, когда Толстой прекращает литературную деятель­ность, он занимается преподаванием — открывает крестьянскую школу. Препо­да­ва­ние (Толстой учит крестьянских детей) — это сфера деятельности, которая, казалось бы, по определению основана на какой-то иерархии: есть позиция учителя, который хотя бы на основании авторитета возраста и образования учит других, как тем надо себя вести. Самая главная педагогическая идея Тол­стого состояла в том, чтобы категорически размежеваться с этой позицией. Как пишет Толстой:

«…преподавание и учение суть средства образования, когда они свобод­ны, и средства воспитания, когда учение насильственно и когда препо­давание исключительно, то есть преподаются только те предметы, кото­рые воспитатель считает нужными. <…> Воспитание есть принудитель­ное, насиль­ственное воздействие одного лица на другое с целью обра­зовать такого челове­ка, который нам кажется хорошим; а образование есть свободное отношение людей, имеющее своим основанием потреб­ность одного приобретать сведения, а другого — сообщать уже приобре­тенное им».

И далее:

«Воспитание есть воз­веденное в принцип стремление к нравственному деспотизму. <…> Права вос­питания не существует. Я не признаю его, не признаёт, не признавало и не бу­дет признавать его все воспитывае­мое молодое поколение, всегда и везде воз­мущающееся против насилия воспитания».

Это очень радикальная позиция, основанная на том, что ни возраст, ни статус, ни образование, ни авторитет не дают тебе основания считать, что ты знаешь, чему надо учить людей.

Позднее, уже в 1870-е годы, Толстой снова выходит на образовательное поле, исходя из этих позиций: его возмущает идея программ, его возмущает, что образованные люди считают, что они лучше крестьян знают, чему крестьянам надо учиться. Он говорит: образование необходимо, но именно такое, какое человек сам хочет получить. Взбешенный Чернышевский еще на первые ясно­полянские сборники написал рецензию, где говорится, что, если Толстой не по­нимает, как надо строить образование, ему надо пойти поучиться в универси­тете, который Толстому не удалось окончить, и что-то сначала узнать, а потом учить и воспитывать. Но за этим стояла очень важная для всего интеллектуаль­ного сословия, для всей интеллектуальной элиты убежденность в своем праве говорить за народ и от лица народа, учить его, воспитывать, вести к новой жизни, заступаться, считать, что ты знаешь, что народу нужно, а он по своей темноте и забитости этого не знает. Толстой еще до своего религиозного обра­щения был уверен, что, кроме самого человека, никто другой не знает, что ему нужно, и ни социальный, ни образовательный, ни авторитетный статус не дает основания что-либо ему навязывать.

Из этой предпосылки можно вывести и философию истории Толстого, какой мы ее знаем по «Войне и миру». Когда Толстой писал свой роман, он еще не был последовательным пацифистом, каким стал позднее. По этому вопросу взгляды его изменились. Защита своей страны, отражение агрессора казались ему де­лом естественным, законным, вытекающим из самого порядка жизни. Обычно самые радикальные анархисты вынуждены в вопросе войны призна­вать необ­ходимость государства — кто еще может организовать армию, орга­ни­зовать необходимую логистическую поддержку и как еще устраивать ар­мию, кроме как на основаниях строгой дисциплины? Толстой пишет апологию народной войны, сохраняя радикальность своих анархических убеждений.

Философия истории Толстого состоит в том, что люди идут на войну не пото­му, что их туда посылает прави­тель­ство, не потому, что их мобилизуют, а по­то­му, что они сами этого хотят. Философия истории «Войны и мира» связана с представлением, что именно люди на земле, солдаты или крестьяне в мунди­рах ведут за собой своих командиров и главнокомандующих вплоть до Кутузо­ва и Александра и направляют их. От власти этот импульс не исходит и не мо­жет исходить. Позднее в этом смысле интеллектуальная задача Толстого упро­щается: он начинает воспринимать власть и любую войну как зло и насилие в чистом виде. И он пишет об этом, что ладно бы многие подчинялись немно­гим, если бы это были лучшие люди. Но, по глубокому убеждению Толстого, люди, управляющие государствами, пользующиеся политической властью, — это всегда по определению самые худшие люди из всех возможных. По мнению Толстого, не может быть государственной власти, выражающей интересы своего народа и заботящейся о нем. Толстой не принимает не только очевидно­го российского деспотизма, не имеющего никакого разумного оправдания, потому что в божественное право царей уже никто не верит, но столь же не­при­емлемой кажется ему и идея представительной власти, идея о том, что власть можно выбрать и ограничить законами.

В своем трактате «Царство божие внутри вас» Толстой пишет:

«Ошибка зиж­дется на том, что юристы, обманывая себя и других, утвер­ждают в своих кни­гах, что правительство не есть то, что оно есть — собрание одних людей, наси­лующих других, — а что прави­тель­ства, как это выходит в науке, суть предста­вители совокупности граж­дан. Ученые так долго уверяли других в этом, что и сами поверили в это, и им часто серьезно кажется, что справедливость может быть обязательна для правительств. Но история показывает, что от Кесаря и до Наполеона, того и другого [Наполеона I и Наполеона III], и Бис­марка пра­вительство есть, по существу своему, всегда сила, нарушаю­щая справедливость, как оно и не может быть иначе. Справедливость не может быть обязательна для человека или людей, которые держат под рукой обманутых и дрессирован­ных для насилия людей — солдат и посредством их управляют другими. И потому не могут правительства согласиться уменьшить количество этих повинующихся им дрессиро­ван­ных людей, которые и составляют всю их силу и значение».

Речь идет об армии, полиции, тюрем­щи­ках и так далее.

Абсолютная убежденность в том, что никто и никогда и ни при каких условиях не может управлять другим, естественно приводит к идее о том, что лю­бой государственный закон есть институт институционализированного наси­лия, с помощью которого одни люди принуждают других к пови­но­вению. Ни­кто не имеет права принимать законы, обязательные для других. Единствен­ные законы, которые существуют, — это только нравственные законы, сущест­вую­щие в сердце человека, и никаких других заведомо не может быть. Никакой суд не может быть легитимен, и никакое преступление не может оправдать тюрь­мы, присуждения людей к наказанию, казни и тому подобное.

Исходя из тех же радикально анар­хи­че­ских позиций, Толстой категорически не принимал идею социальной революции. Революционеры его интересовали: он вглядывался в них с необыкновенным вниманием, он писал о них в послед­ние годы жизни, ему они были симпатичны именно тем, что это люди, обла­дающие, в отличие от большинства общества, действи­тель­но убеждениями, за которые они готовы отдать жизнь, это люди, искренне сочувствующие бед­ным, но они тоже верят в то, что имеют право принуждать других делать то, что они считают правильным. Как пишет Толстой в предисловии к статье Черт­кова «О революции»:

«Под свободой революционеры понимают то же, что под этим словом разу­ме­ют и те правительства, с которыми они борются, а именно: огражденное зако­ном (закон же утверждается насилием) право каждого делать то, что не нару­ша­ет свободу других».

Это, вообще говоря, распространенное определение правового законного госу­дарства. Свободное правовое государство — в том, что человек может делать то, что не нарушает аналогичную свободу другого чело­века.

«Но так как поступки, нарушающие свободу других, определяются раз­лично, соответственно тому, что люди считают неотъемлемым правом каж­дого человека, то свобода в этом определении есть не что иное, как разрешение делать все то, что не запрещено законом; или, строго и точ­но выражаясь, сво­бода, по этому определению, есть одинаковое для всех, под страхом наказания, запрещение совершения поступков, нару­шающих то, что признано правом лю­дей. И потому то, что по это­му определению считается свободой, есть в боль­шей мере случаев нарушение свободы людей.
     Так, например, в нашем обществе признается право правительства распо­ряжа­ться трудом (подати) [налоги, одни имеют право требовать деньги у других на основании законов], даже личностью (военная по­винность) своих граждан; признается за некоторыми людьми право исключительного владения землей; а между тем очевидно, что эти права, ограждая свободу одних людей, не толь­ко не дают свободу дру­гим людям, но самым очевидным образом нарушают ее, лишая боль­шинство людей права распоряжаться произведениями своего труда и даже своей личностью. Так что определение свободы правом делать все то, что не нарушает свободу других, или все, что не запрещено законом, очевидно не соответствует понятию, которое приписывается слову „свобода“. Оно и не мо­жет быть иначе, потому что при таком опре­делении понятию свободы приписывается свойство чего-то поло­жительного, тогда как свобода есть поня­тие отрицательное».

Замечательным образом здесь мы видим анализ, предвосхищающий либераль­ную идею Берлина о «свободе от» и «свободе для», который считал единст­венной подлинной свободой негативную  Английский философ Исайя Берлин (1909—1997) определил две концепции свободы: «позитивная» — «свобода для» — свобода быть хозяином собственной жизни, вести какой-то образ жизни, придерживаться тех или иных взглядов, и «негативная» — «сво­бода от» — от ограничений, накладываемых другими людьми или целым обществом, от вмешательства в частную жизнь. Берлин не ссылается на позднего Толстого, хотя ранний Толстой его интересовал очень, и преемственность здесь в высшей степени очевидна. По Толстому, «cвобода есть отсутствие стеснения. Свободен человек только тогда, когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия. И потому в обществе, в котором так или иначе определены права людей и требуются и запрещаются под страхом наказания известные поступки, люди не могут быть свободными».

То есть ни в каком обществе, где суще­ствует закон и где права письменно опре­­делены и человеку угрожают наказанием, свободными люди быть не мо­гут: «Истинно свободными могут быть люди только тогда, когда они все оди­наково убеждены в бесполезности, незаконности насилия».

Это утопия полной и ради­кальной свободы личности. Вопрос, конечно, стоит тогда таким образом: а как эта абсолютная свобода человека может быть осуществлена? Осуществляется она на основе его внутреннего нравственного закона и реализована может быть только явочным порядком, путем категори­ческого отказа от насилия, от судеб­ных тяжб, от собственности, стесняющей и ограничивающей человека. Собст­венность требует охраны: тебя могут обо­красть, а значит, ты вынужден при­бегать к силе закона, поэтому ты можешь быть свободен, только когда у тебя нет собственности, когда ты в том числе свободен от собственного прошлого, от обя­зательств, которые ты не можешь на себя брать.

Литературное творчество Толстого показывает то же отношение к психологии личности. Человек становится свободен только в тот момент, когда он оказы­вается свободен от себя самого. Один из ключевых кульминационных эпизодов в «Войне и мире» — это свидание Пьера и Наташи после войны, когда Пьер сначала Наташу не узнаёт, потом она улыбается, он ее узнаёт — и ее, и свою любовь к ней. «Это была Наташа, и он любил ее» и так далее, потом они начи­нают разговаривать. И княжна Марья его спрашивает в присутствии Наташи о том, что он теперь свободен, — умерла его жена Элен. И Пьер говорит: да, мы не были примерными супругами, но я так тяжело пережил, смерть без уте­ше­ния, среди других — это ужасно, и прочее. И он видит, что он сказал то, что нужно, что Наташа сочувствует ему, понимает. Одним месяцем его жизни и при­­мерно 20 страницами раньше рассказывается, как Пьер ворочается в по­стели и, вспоминая, что его жены больше нет, говорит: Господи, как хорошо. То есть всего, что он рассказывает Наташе, вообще никогда не было. Лжет ли он ей, обманывает ли? Нет. Он стал другим человеком. Под ее взглядом он стал другим человеком и искренне не помнит, что с ним было раньше. Это полное перерождение, это отказ от себя, возможность отказаться от связывающей тебя силы прошлого — это тоже форма осуществления свободы.

В реальной повседневной жизни человека, в сущности, единственной формой реализации вот этого неприятия власти становится жест отказа. Человек ока­зы­вается свободен от власти, не подчинен только тогда, когда он отказывается от чего-то важного и уходит. Отказ и разрыв. Историю Толстого, его биогра­фию и жизненный путь можно проследить и представить себе как последова­тель­ную цепь разрывов: уход с военной службы, отказ от литературного твор­чества — самый знаменитый писатель страны (а вскоре и всего мира) отказыва­ется от собственных художественных произведений, от собственного дома, семьи, имущества и тому подобного. В последние годы жизни происходит недо­­оформленный отказ Толстого и от принудительности собственного уче­ния, выраженный в знаменитой формуле «я не толстовец»: Толстой не хочет быть связанным в том числе и обязательствами, которые вроде бы накладывает на него его собственное учение.

В 1862 году Толстой отказался от яснополянской школы. Решение оставить пре­­подавание, много для него значившее, было для него трудным, но ему по­мог обыск, проведенный у него дома по правительственному распоряжению: в Ясной Поляне искали подпольную типографию, не нашли, но переворошили весь дом (сам Толстой тогда отсутствовал). Как он писал Александре Андреевне Толстой в письме, «хорошо, что меня не было, потому что иначе я был бы сей­час уже под судом за убийство». Он был взбешен и как гражданин, который ни­когда не подстрекал ни к какой революции и насилию, и как аристократ, пра­ва которого нарушены, и как анархист, которому продемонстрировали гру­бую бессмысленную силу: пришли, вломились в дом с обыском, прочитали его интимные дневники, которые он никому не показывал, напугали его пре­старе­лую тетушку и так далее. Толстой думает об эмиграции в этот момент, всерьез размышляет об идее покинуть страну. Но он не уезжает, он отказыва­ется от шко­лы, запирается в Ясной Поляне и начинает работать над «Войной и ми­ром». Этот жест отвращения, который вызвало у него государственное насилие, позднее тоже был отрефлексирован в «Моей жизни».

Первое жизненное впечатление Толстого, воссозданное в этом тексте, отража­ет­ся и в последних впечатлениях его жизни — в том виде, в каком они зафик­сировались в дневниках самого Толстого и в воспоминаниях и дневниках близ­ких ему людей. Вот как Толстой описывает в дневнике свой уход из дома. Он, конечно, долго обдумывал и репетировал свой уход из дома, как и все осталь­ные важные решения жизни, пытался уходить, потом возвращался, но оконча­тельный уход описан следующим образом:

«Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворение дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С[офья] А[ндреевна] что-то разы­ски­вает, вероятно читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворе­ны, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожно отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое от­вращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит С. А., спра­шивая „о здо­ровье“ и удивляясь на свет, который она видит у меня. Отвраще­ние и воз­мущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, на­чи­наю уклады­вать самое нужное, только бы уехать».

Мы знаем, что Толстой не выдержал помещичьего стиля жизни, и это было причиной кризиса в семье. Но фак­то­ром, определяющим его окончательное решение уйти, стала попытка контроля. Его попытались поставить под кон­троль, и этого уже невозможно было выдержать. Он покидает дом, он уходит, отказывается от всего, разрывает последние нити, связывающие его с семьей и его бытом. Вот этот жест ухода и отказа становится самым главным.

В этой связи приобретают особенное значение и последние слова, сказанные Толстым в жизни. Обычно, когда описываются последние минуты или часы жизни Толстого, ссылаются на Александру Львовну, его младшую любимую дочь, которая вспоминала его последние слова. И она пишет, что он уходит со словами «всех люблю, люблю много» и так далее. Но, по дневникам семей­ного врача Толстых Мако­вицкого, это были не последние слова. Потому что потом Толстому делали укол камфоры, чтобы поддержать сердце. Толстой не любил медицину, не ве­рил во врачей, не хотел никаких уколов. А ему на­сильно делали укол — опять к его лежащему телу (он уже был в почти бес­сознательном состоянии) приме­ня­ли насилие, власть, заботясь о его здоровье. Как Софья Андреевна заботи­лась о нем, как те два человека, которые стояли в первый день, так и снова — это бы­ла насиль­ственная власть — его пытались насильственно поддержать, по­мочь, вылечить. Последними, по воспомина­ниям Маковицкого, сказанными Толстым уже в почти бессознательном состоя­нии словами были «Пора удирать куда-нибудь». 

Расшифровка

Может показаться странным, что автор самого знаменитого в истории челове­чества исторического романа не любил историю. Он всю жизнь отрицательно относился и к истории как к науке, находя ее ненужной и бессмысленной, и про­сто к истории как к прошлому, в котором видел непрекращающееся тор­жество зла, жестокости и насилия. Его внутренней задачей всегда было осво­бодиться от истории, выйти в сферу, где можно жить в настоящем. Толсто­го интересовало настоящее, текущий момент. Его главной моральной макси­мой в конце жизни было «Делай что должно, и будь что будет», то есть не ду­май ни о прошлом, ни о будущем, освободись от давления, которое имеют над то­бой память о прошлом и ожидание. В поздние годы жизни он с огромным удо­влетворением отмечал в дневнике ослабление памяти. Он переставал пом­нить собственную жизнь, и это его бесконечно радовало. Тяжесть прошлого пере­ставала над ним висеть, он чувствовал себя освобожденным, он восприни­мал уход памяти о прошлом (в данном случае — о личном прошлом) как осво­бож­де­ние от тяжкой ноши. Он писал:

«Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем вырабо­тал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, поль­зуюсь, но самую работу — не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредо­тачивается в настоящем. Как хорошо!»

И это же был идеал жизни человека в истории — человечество, которое не пом­нит о том бесконечном зле, которое оно само над собой совершило, забыло его и не может думать о возмездии.

При таком отношении к прошлому чрезвычайно интересно, каким образом и как Толстой оказался на территории исторической прозы. Кроме «Войны и ми­ра» у него было еще несколько исторических замыслов, которые остались незавершенными и нереализованными. Первые отрицательные отзывы об ис­то­рии как науке появляются у него уже с университетских лет, в Казан­ском университете, который он, как известно, не окончил. Толстой всегда там бле­стяще успевал в языках, а история ему не давалась. И его дневники фикси­руют непонимание, зачем его заставляют сдавать эти странные дисциплины: у него не получалось, он не мог запомнить цифры и даты и тому подобное.

И при своем этом в общем глубоко негативном отношении к истории он начи­нает с рассказа о себе, с «Детства», с рассказа о собственном прошлом. Толстой описывает детство глазами ребенка. Это далеко не первое в истории мировой литературы произведение о детстве и воспоминание о детстве, но первая или одна из первых попыток реконструировать взгляд ребенка, писать из настоя­щего, когда взрослый человек описывает то, как он ребенком воспринимал свою жизнь. Это ход блистательный и неожиданный для того времени и с ху­до­же­ственной точки зрения, и исходя из задачи, которую ставил перед собой Толстой. Но целью было описать идиллическое прошлое, а мир, который он опи­сывал, был основан на крепостном праве, и взрослый человек не мог не осознавать ужаса, зла и насилия, лежащего в основе той идиллической кар­тины, которую он воссоздает. Толстой создает образ мальчика, не видящего этого зла в силу своего возраста и способного воспринимать окружающий мир как идиллию. Автобиографичность «Детства» не стоит воспринимать слишком буквально: детство Толстого менее всего было идиллическим; оно было, види­мо, довольно ужасным, и характерно, что смерть матери, главное определяю­щее событие его детства, сдвинута с двух лет на одиннадцать. То есть в «Дет­стве» мать еще жива; главная катастрофа, утрата еще не пережиты. Толстой ребенком потерял сначала мать, а потом отца. Но то, с чем он входит в литера­туру, — это реконструкция опыта мгновенного переживания настоящего. Так же строятся «Севастопольские рассказы», потрясшие читателей и принес­шие Толстому славу самого знаменитого русского писателя. Это репортаж о чем-то происходящем прямо на глазах автора.

И Толстой медленно нащупывает пути к своему главному историческому рома­ну тоже из прямого журналистского репортажа. Как известно, «Война и мир» начинается с декабристов: первый подход к «Войне и миру» — это история ссыльных декабристов. То есть декабристы были амнистированы в 1856 году, и в 1856-м Толстой, как он утверждал, начинает писать этот роман — мы знаем, что сохранившиеся главы написаны в 1860 году, но первые подступы к этой теме он, вероятно, делал и раньше. Это еще живой исторический опыт, острая, немедленная, сегодняшняя рефлексия над людьми, его пережившими. Дека­бри­сты интересовали Толстого всегда. Описывая вернувшегося декабриста, он, по позднейшему признанию, принял решение сказать об опыте его ошибок и заблуждений, то есть о 1825 годе, о главном и решающем событии жизни ге­роя и русской истории первой половины XIX века. Начав говорить о 1825 годе, он должен был углубиться в корень этих событий — показать, откуда взялись люди 1825 года. А от описания побед русского оружия в 1812 году он ушел к 1805 году — к первым поражениям, из которых вырос 1812 год. То есть Тол­стой отодвигался, уходил от настоящего вглубь и вглубь, и так роман из совре­мен­ного стал историческим.

В то же время — и это очень существенно — по-настоящему историческим для самого автора роман не стал. Толстой говорил о своей книге как о произ­веде­нии, действие в котором должно было развиваться вплоть до эпохи его созда­ния, то есть его интересовала длящаяся жизнь. Он пытался воссоздать не отда­лен­ные исторические события, а сам ход времени. Первая часть романа была опубликована в журнале «Русский вестник» под заглавием «1805 год». Это, по-видимому, первое в истории мировой литературы произведение, в ко­тором хронологический маркер, номер года, вынесен в заглавие. (Роман Гюго «Девя­но­сто третий год» начал публиковаться девять лет спустя.) Но важно даже не это, а то, что название, обозначенное цифрой года, века, определением эпо­хи, обычно указывает на специфику исторического периода, который будет описываться. Это не сегодняшнее время, это 1793 год, золотой век, эпоха Воз­ро­ж­дения, то, что прошло и кончилось. Толстовский нарратив, толстовское повествование было устроено таким образом, что читателю с самого первого момента было известно, что оно пойдет дальше и название будет меняться. Центр, фокус переходил с изображения конкретного года на описание движе­ния времени как такового.

Как хорошо известно, Толстой набрасывал предисловия к «Войне и миру». В одном из них он сделал поразительное признание. «…Я знал, — пишет Тол­стой, — что никто никогда не скажет того, что я имел сказать. Не потому, что то, что я имел сказать, было очень важно для человечества, но потому, что изве­стные стороны жизни, ничтожные для других, только я один по особен­но­сти своего развития и характера… считал важным». И продолжал: «Я… боялся, что мое писанье не подойдет ни под какую форму…», а «необходимость описы­вать значительных лиц 12-го года заставит меня руководиться истори­ческими документами, а не истиной…» В этой поразительно интересной цитате стоит обратить внимание на два обстоятельства. Во-первых, рассуждение о том, что, может быть, то, что я хочу сказать, и не имеет большого значения, но, кроме меня, этого никто не скажет, — это стандартный зачин любого нон-фикшен-повествования: я говорю о том, что лично видел, о собственном опыте, инте­ресном именно своей уникальностью. Толстой приписывает уникальность лич­ного опыта художественному произведению. Это само по себе очень необыч­ный ход. Во вторых, отметим экстравагантное противопоставление: «не исто­ри­че­скими документами, а истиной». Откуда автор знает истину, если не из исторических документов? То есть оба эти парадоксальных риторических хода совершенно недвусмысленно указывают на то, что это прошлое, описы­вае­мое с 1805 по 1820 год, в котором происходит эпилог, доступно Толстому в живом переживании, это его личный индивидуальный опыт.

Толстой родился в 1828 году, через 16 лет после войны 1812 года, через 23 года после начала романа, через 8 лет после того, как происходит действие в эпило­ге. Между тем люди, которые читают «Войну и мир», все время говорят об эф­фекте погружения в историческую реальность. Какими художественными сред­­­ствами достигался этот эффект? Здесь есть несколько существенных мо­ментов, на которые я хотел бы обратить внимание, очень важных для отно­шения Толстого к истории вообще. Одно из этих обстоятельств — это превра­щение истории страны, национальной истории в семейную. Болконские и Вол­конские: переделывается одна буква — и мы получаем род Толстого со стороны матери. Фамилия Ростовы отличается от семейной чуть больше, но если мы по­­­роемся в черновиках, первоначально эти герои носили фамилию Толсто­вы, потом — Простовы, но фамилия Простов, вероятно, слишком напоминала моралистические комедии XVIII века, в результате буква «п» отпала — появи­лись Ростовы. Да, простой гусар Николай Ростов мало похож на либерального аристократа — отца Толстого, а образованная, светская и знавшая много языков Мария Николаевна Волконская — на набожную, погруженную в религиозную проблематику княжну Марью. Но дело в читательском ощущении того, что перед нами — семейная хроника.

Но линия Николая Ростова и княжны Марьи все-таки побочная в романе. Интереснее то, как достигается этот эффект на магистральной линии. Мы зна­ем, что оба знаменитых романа Толстого — и «Война и мир», и «Анна Карени­на» — построены на противопоставлении грубоватого, искреннего, очень доб­рого, некрасивого, закомплексованного, невротичного человека и идеального образа прекрасного аристократа. Это то, как Толстой видел себя, и его идеали­зированное представление о том, каким он должен был быть. Он дает два своих альтер эго, расщепляя его между героями. Это личная исто­рия автора, кото­рую он только проецирует в историческое прошлое. Каждый из персонажей и «Войны и мира», и «Анны Карениной» (и Вронский, и Левин, и князь Андрей, и Пьер) — это душевная история Толстого, и в обоих случаях это история со­пер­ничества за женщину, это история любви. И первоначально героиня влюб­ляется в аристократа, а потом находит свое подлинное «я», себя и свое будущее в любви к тому человеку, который является в данном случае проекцией биогра­фического Толстого.

То, что Левин — автобиографический персонаж и проекция личности Толстого, общеизвестно, но и про Пьера это можно говорить с такой же степенью опреде­ленности. И интересно, что, хотя действие романа происходит в начале XIX ве­ка, собственно говоря, вся история Наташи Ростовой — это описание in real time разнообразных любовных переживаний свояченицы Толстого Татьяны Андреевны Берс, в замужестве Кузминской: ее история увлечения Анатолем Шостаком — Толстой даже не потрудился изменить его имя — и потом история ее романа с братом Толстого Сергеем. (Татьяна Берс умоляла Толстого не пи­сать об обстоятельствах ее личной жизни, говоря, что на ней никто не женится, если Толстой ее опишет, но на Льва Николаевича это не произвело ни малей­ше­го впечатления.) Причем роман был начат, когда многие описанные в нем события еще не произошли: Толстой описывал их «по мере поступления». По сви­детельству сына Толстого Ильи Львовича, Толстой был влюблен в свою свояченицу (платонически, конечно, но Софья Андреевна сильно ревновала мужа к сестре) и описывал историю их сложных отношений. История ста­но­вле­ния личности его и любимой героини, которая происходила прямо на гла­зах и в душе и воображении автора, выплескивалась на страницы исто­ри­че­ского романа. То есть время объединяется, прессуется, складывается, на­стоя­щее проеци­руется в прошлое, и они оказываются нераздельны. Это единый комп­лекс прямо переживаемого настоящего, поданный как реальность прошлого.

Есть и еще один, не менее значимый прием. В эпилоге «Войны и мира» мы име­ем дело с конвенциональным, совершенно обычным финалом исто­рического романа. Чем кончаются романы? Свадьбами. «Война и мир» кон­чается двумя свадьбами. Причем Толстой говорил, что свадьба — это неудач­ный финал для романа, потому что жизнь не кончается свадьбой, она продол­жается дальше. Тем не менее его роман кончается двумя свадьбами, и, как по­ложено в романическом эпилоге, мы видим, как герои живут счастливо. Во­преки тому, что написано в первой фразе «Анны Карениной», мы видим две счастливые семьи, которые счастливы совершенно по-разному. Но тем не ме­нее, наблюдая за счастьем Пьера и Наташи, мы точно знаем, что с ними будет дальше. Герои не владеют своим собственным будущим. Наташа говорит Пье­ру: мол, если бы он никогда не уезжал! Она не знает, что через короткое время ее мужа отправят в ссылку, ей придется ехать за ним и так далее. Но читатель это уже знает. История вроде бы остановилась, для героев ее нет, но изображе­ние этого семейного счастья исполнено глубочайшей иронии, заключенной в динамике времени. Наташа спрашивает мужа, зная, что главным человеком для него был Платон Каратаев: что бы тот сказал про то, чем Пьер сейчас зани­мается, про вступление в тайное общество? И Пьер говорит: «Нет, не одоб­рил бы… Что он одобрил бы — это нашу семейную жизнь». Но тем не менее он готов пожертвовать семейной жизнью ради политических химер и погубить свою семью, детей, которых он так любит, жену ради абстрактных неосуще­стви­мых идеалов.

Но разница между Пьером и Николаем… В их споре, как всегда, прав неинтел­лектуал Николай (Толстой не любил интеллектуалов, хотя сам им был), а не ин­тел­лектуал Пьер. Но Пьер оказывается человеком историческим: он вхо­дит в историю через 1825 год, он становится действующим лицом боль­шой истории. Толстой как бы одновременно пишет исторический роман о 1812 го­де (сегодня мы знаем о войне 1812 года и представляем ее по образу, созданному Толстым; он навязал нам свою модель 1812 года, причем не только русскому, но и мировому читателю), но, с другой стороны, речь идет об описа­нии его собственной семьи, его собственных переживаний на текущий момент. И именно этого сочетания не хватало другим важным историческим замыслам Толстого.

На что еще следует обратить внимание: при всей уникальности опыта Толстого он был человеком своего времени. Время, когда начинается роман о декабри­стах, — это 1860 год. В 1859 году выходят две самые главные книги XIX века — «Происхождение видов путем естественного отбора» Дарвина и «К критике по­ли­тической экономии» Маркса. С точки зрения авторов этих двух книг, исто­рия движима колоссальными безличными силами. История биологическая, эволюция человечества или история экономических формаций — это процесс, в котором отдельный человек не имеет значения и роли. Как начинаются обе эти книги? Я приведу короткие цитаты из предисловия к «Политической эко­номии» и из предисловия к «Происхождению видов». Что пишет Маркс? «Моим специальным предметом была юриспруденция, которую, однако, я изу­чал лишь как подчиненную дисциплину наряду с философией и историей. В 1842–1843 годах мне как редактору Rheinische Zeitung пришлось впервые высказываться о так называемых материальных интересах…», «Первая работа, которую я предпринял для разрешения обуревавших меня сомнений, был кри­тический разбор гегелевской философии права…», «Начатое мною в Париже изучение этой последней я продолжал в Брюсселе…», «Фридрих Энгельс, с ко­то­рым я со времени появления его гениальных набросков к критике экономи­ческих категорий… поддерживал постоянный письменный обмен мнениями, пришел другим путем к тому же результату, что и я; и когда весной 1845 года он также поселился в Брюсселе, мы решили сообща разработать наши взгля­ды…» — и так далее.

Рассказ о смене экономических формаций начинается с того, что автор себя вписывает в историю, это его личная история, становление его мировоззрения есть часть истории. Как начинается «Происхождение видов» Дарвина? «Путе­шествуя на корабле Ее Величества «Бигль» в качестве натуралиста, я был по­ражен некоторыми фактами в области распространения органических существ в Южной Америке и геологических отношений между прежними и современ­ными обитателями этого континента», «По возвращении домой я в 1837 году пришел к мысли, что, может быть, что-нибудь можно сделать для разрешения этого вопроса путем терпеливого собирания и обдумывания всякого рода фак­тов…», «…Этот набросок я расширил в 1844 году в общий очерк…» — и так далее.

То есть авторы рассказывают историю видов или историю экономических фор­маций, вписывая туда свою собственную личную историю — как они пришли к пониманию своих тем, что с ними при этом происходило и так далее. Так же и Толстой в историю 1812 года вписывает свою собственную историю, потому что история общества, экономической формации, биологического вида — это и есть история человека. Мы познаем историю, двигаясь от себя в глубь време­ни, из современного положения мы идем обратно, разматывая этот клубок. Это и есть толстовская философия истории — как она изложена в «Войне и мире». Отсюда у него и доступ к прошлому: через себя Толстой узнаёт, как было на са­мом деле. Не из исторических документов, которые он, конечно, изучал в выс­шей степени внимательно, но они лишь пособие, важное для точности деталей и так далее. А главное он узнаёт, разматывая обратно текущий момент. Так про­исходит восстановление прошлого.

Толстого чрезвычайно волновала проблема распадения русского народа на чуж­­дые друг другу европеизированное дворянство и крестьянскую массу. Он очень много об этом думал и, написав о проявлениях этого распадения в «Вой­не и мире», обращается к эпохе, когда это распадение происходит, — ко времени Петра I. Следующий его замысел — это роман о Петровской эпохе, когда начинается европеизация русской элиты, создающая непреодолимый раскол в обществе между образованным и необразованным сословиями. Через какое-то время он бросает этот замысел, он ему не дается.

Как написала Софья Андреевна Толстая свой сестре Татьяне Андреевне Кузмин­ской (она читала первые наброски), герои есть, они одеты, расставлены, но не ды­­шат. Она сказала: ну, может, еще задышат. Софья Андреевна хорошо раз­биралась в том, что пишет ее муж. Она чувствовала: не хватало дыхания. Толстой там тоже хотел вписать свою семью, только по отцовской линии: граф Толстой получил графство от Петра I и так далее, он должен был действовать в романе. Но первый кризис работы над романом был связан с тем, что Толстой так и не смог вообразить себя в этой эпохе. Ему трудно было Петровскую эпоху представить как свое собственное личное прошлое. Ему трудно было вжиться в переживания людей того времени. У него хватало художественного воображе­ния, но он не видел себя живущим среди людей того времени так, как он видел себя среди героев «Войны и мира». Другой замысел был — вывести, показать встречу ссыльных декабристов и крестьян в Сибири; вывести, так сказать, ге­роев и персонажей из истории в географию, но он тоже к этому времени поте­рял интерес к жизни высшего сословия.

Интересно, что, напряженно обдумывая два исторических романа, Толстой начинает писать и углубляется в роман, действие которого опять происходит прямо сейчас, в текущем времени. В 1873 году он начинает работу над «Анной Карениной», действие которой начинается в 1872 году. Писание идет медленно, и по ходу работы Толстой опять реагирует на события, происходящие на его гла­зах: гастроли иностранных театров, придворные интриги — и главное, ко­нечно, начало Русско-турецкой войны, которое определяет судьбы героев. В кон­­­це романа Вронский уезжает на войну, но она еще не началась, когда ро­ман был начат. То есть, развиваясь и двигаясь, роман всасывает текущую боль­шую историю в себя, меняясь под ее воздействием. Толстой работает в этом же диапазоне переключения режимов между любовным романом, исто­рией адюль­­тера, историей семьи и журналистской реакцией на текущие исто­риче­ские события. Застывая, они становятся историей; репортаж превращается в роман.

Уже после духовного кризиса Толстого конца 1870-х годов у него окончательно вызревает уже ранее сформировавшееся представление о том, что история как таковая есть только документация зла и насилия, которое одни люди творят над другими. В 1870 году, еще между «Войной и миром» и «Анной Карениной», он читает, в частности, для своего романа о Петре историю допетровской Рос­сии как ее описывал Сергей Михайлович Соловьев, великий русский историк. И Толстой пишет:

«Кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (толь­ко об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал пар­чи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дво­ры, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? <…> Народ живет, и в числе отправлений народной жиз­ни есть необходимость людей разоряющих, грабящих, роскошествую­щих и куражащихся. И это правители несчастные, долженствующие отречься от всего человеческого».

Идея романа о Петре I на время преобразуется у Толстого в идею романа, кото­рый должен называться «Сто лет». Он хотел описать столетнюю историю Рос­сии от Петра I до Александра I на протяжении ста лет — то, что происходит в крестьянской избе, и то, что происходит во дворце. И параллельно он продол­жал обдумывать роман о декабристах в Сибири, что вместе с уже написанными «Войной и миром» и «Анной Карениной» складывалось в картину монумен­таль­­ной тетралогии, которая бы описывала всю историю России от петров­ско­го времени и до того момента, когда Толстой жил. Все царствования, два столетия русской истории. Тем не менее замысел «Ста лет» переживает кризис, потому что одно дело — писать национальную историю, а другое дело — писать исто­рию гангстерской шайки. К 1880-м годам Толстой приходит к выводу, что лю­бое правительство и любой правящий класс есть просто банда, а народ, люди, реально создающие эти ценности, живут вне истории, там реальной истории не происходит, там нечего рассказывать вот в таком сложном нарративе. И эта связь между дворцом и крестьянской избой рассыпается, не держится.

И Толстой постепенно на долгое время отходит от исторических замыслов. Последний его замысел такого рода — это замысел романа об Алек­сандре I «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» (он возникает раньше, но Тол­стой к нему возвращается в 1905 году). Это легенда про то, как Александр I не умер в 1825 году, а бежал из дворца, стал жить в Сибири на заимке в каче­стве старца Федора Кузьмича. И Толстой, как вспоминал великий князь Нико­лай Михайлович, говорил, что его интересует душа Александра I — «ориги­наль­ная, сложная и двуличная, и если он действительно кончил свою жизнь от­шель­ником, то искупление, вероятно, было полное». Что здесь интересно: это исторический роман, но сутью этого романа является выход человека из исто­рии. Александр I отказывается, по Толстому, по замыслу романа, от соб­ствен­ной историчности. Он уходит жить в пространство, где истории нет. Его жизнь старцем, где есть общение с Богом, и есть искупление за его грехи как им­­пера­тора. Потом, прочитав книгу Николая Михайловича об Александ­ре I, Толстой убедился, что это легенда, что этого не было. И первоначально он говорил, что «пускай исторически доказана невозможность соединения лич­ности Алек­сан­д­ра и Кузьмича, легенда остается во всей своей красоте и истин­ности. Я начал было писать на эту тему… но едва ли удосужусь про­дол­жать — некогда, надо укладываться к предстоящему переходу [к смерти]. А очень жалею. Преле­стный образ». Ну, отчасти было некогда, но отчасти, ви­димо, все-таки ему труд­но было заставить себя писать историческое произве­дение, когда он пере­стал верить в истинность того, что он описывает. Просто написать о легенде было трудно. А идея выхода из истории, преодоления исто­ричности, ухода в пространство, где истории нет, продолжала его волновать до последнего дня жизни.

Самый удобный способ слушать наши лекции, подкасты и еще миллион всего — приложение «Радио Arzamas»

Узнать большеСкачать приложение
Лев Толстой как герой поп-культуры
Толстой — грешник, Толстой — мем, Толстой — друг Индианы Джонса и Махатмы Ганди
Письма читателей Льву Толстому
10 писем о том, что делать, когда в семейной жизни все плохо, а счастье не предвидится
Лев Толстой делает чукмак семяк цыганке Гаше
Письмо автора «Войны и мира» брату о любви к цыганам
Как написать автобиографию, если вы Лев Толстой: инструкция
6 советов автору «Детства», «Отрочества» и «Юности»
Почему Толстой не смог написать роман о декабристах
Как история постаревшего декабриста стала «Войной и миром»
Узнайте писателя по детской фотографии
Физиогномический тест
Чья это жена?
Узнайте писателя по воспоминаниям или портрету его жены
Сколько зарабатывали русские писатели
Что можно было купить на гонорар за «Анну Каренину», «Евгения Онегина» и другие великие книги
Спецпроекты
Наука и смелость. Третий сезон
Детский подкаст о том, что пришлось пережить ученым, прежде чем их признали великими
Кандидат игрушечных наук
Детский подкаст о том, как новые материалы и необычные химические реакции помогают создавать игрушки и всё, что с ними связано
Автор среди нас
Антология современной поэзии в авторских прочтениях. Цикл фильмов Arzamas, в которых современные поэты читают свои сочинения и рассказывают о них, о себе и о времени
Господин Малибасик
Динозавры, собаки, пятое измерение и пластик: детский подкаст, в котором папа и сын разговаривают друг с другом и учеными о том, как устроен мир
Где сидит фазан?
Детский подкаст о цветах: от изготовления красок до секретов известных картин
Путеводитель по благотвори­тельной России XIX века
27 рассказов о ночлежках, богадельнях, домах призрения и других благотворительных заведениях Российской империи
Колыбельные народов России
Пчелка золотая да натертое яблоко. Пятнадцать традиционных напевов в современном исполнении, а также их истории и комментарии фольклористов
История Юрия Лотмана
Arzamas рассказывает о жизни одного из главных ученых-гуманитариев XX века, публикует его ранее не выходившую статью, а также знаменитый цикл «Беседы о русской культуре»
Волшебные ключи
Какие слова открывают каменную дверь, что сказать на пороге чужого дома на Новый год и о чем стоит помнить, когда пытаешься проникнуть в сокровищницу разбойников? Тест и шесть рассказов ученых о магических паролях
«1984». Аудиоспектакль
Старший Брат смотрит на тебя! Аудиоверсия самой знаменитой антиутопии XX века — романа Джорджа Оруэлла «1984»
История Павла Грушко, поэта и переводчика, рассказанная им самим
Павел Грушко — о голоде и Сталине, оттепели и Кубе, а также о Федерико Гарсиа Лорке, Пабло Неруде и других испаноязычных поэтах
История игр за 17 минут
Видеоликбез: от шахмат и го до покемонов и видеоигр
Истории и легенды городов России
Детский аудиокурс антрополога Александра Стрепетова
Путеводитель по венгерскому кино
От эпохи немых фильмов до наших дней
Дух английской литературы
Оцифрованный архив лекций Натальи Трауберг об английской словесности с комментариями филолога Николая Эппле
Аудиогид МЦД: 28 коротких историй от Одинцова до Лобни
Первые советские автогонки, потерянная могила Малевича, чудесное возвращение лобненских чаек и другие неожиданные истории, связанные со станциями Московских центральных диаметров
Советская кибернетика в историях и картинках
Как новая наука стала важной частью советской культуры
Игра: нарядите елку
Развесьте игрушки на двух елках разного времени и узнайте их историю
Что такое экономика? Объясняем на бургерах
Детский курс Григория Баженова
Всем гусьгусь!
Мы запустили детское
приложение с лекциями,
подкастами и сказками
Открывая Россию: Нижний Новгород
Курс лекций по истории Нижнего Новгорода и подробный путеводитель по самым интересным местам города и области
Как устроен балет
О создании балета рассказывают хореограф, сценограф, художники, солистка и другие авторы «Шахерезады» на музыку Римского-Корсакова в Пермском театре оперы и балета
Железные дороги в Великую Отечественную войну
Аудиоматериалы на основе дневников, интервью и писем очевидцев c комментариями историка
Война
и жизнь
Невоенное на Великой Отечественной войне: повесть «Турдейская Манон Леско» о любви в санитарном поезде, прочитанная Наумом Клейманом, фотохроника солдатской жизни между боями и 9 песен военных лет
Фландрия: искусство, художники и музеи
Представительство Фландрии на Arzamas: видеоэкскурсии по лучшим музеям Бельгии, разборы картин фламандских гениев и первое знакомство с именами и местами, которые заслуживают, чтобы их знали все
Еврейский музей и центр толерантности
Представительство одного из лучших российских музеев — история и культура еврейского народа в видеороликах, артефактах и рассказах
Музыка в затерянных храмах
Путешествие Arzamas в Тверскую область
Подкаст «Перемотка»
Истории, основанные на старых записях из семейных архивов: аудиодневниках, звуковых посланиях или разговорах с близкими, которые сохранились только на пленке
Arzamas на диване
Новогодний марафон: любимые ролики сотрудников Arzamas
Как устроен оркестр
Рассказываем с помощью оркестра musicAeterna и Шестой симфонии Малера
Британская музыка от хора до хардкора
Все главные жанры, понятия и имена британской музыки в разговорах, объяснениях и плейлистах
Марсель Бротарс: как понять концептуалиста по его надгробию
Что значат мидии, скорлупа и пальмы в творчестве бельгийского художника и поэта
Новая Третьяковка
Русское искусство XX века в фильмах, галереях и подкастах
Видеоистория русской культуры за 25 минут
Семь эпох в семи коротких роликах
Русская литература XX века
Шесть курсов Arzamas о главных русских писателях и поэтах XX века, а также материалы о литературе на любой вкус: хрестоматии, словари, самоучители, тесты и игры
Детская комната Arzamas
Как провести время с детьми, чтобы всем было полезно и интересно: книги, музыка, мультфильмы и игры, отобранные экспертами
Аудиоархив Анри Волохонского
Коллекция записей стихов, прозы и воспоминаний одного из самых легендарных поэтов ленинградского андеграунда 1960-х — начала 1970-х годов
История русской культуры
Суперкурс Онлайн-университета Arzamas об отечественной культуре от варягов до рок-концертов
Русский язык от «гой еси» до «лол кек»
Старославянский и сленг, оканье и мат, «ѣ» и «ё», Мефодий и Розенталь — всё, что нужно знать о русском языке и его истории, в видео и подкастах
История России. XVIII век
Игры и другие материалы для школьников с методическими комментариями для учителей
Университет Arzamas. Запад и Восток: история культур
Весь мир в 20 лекциях: от китайской поэзии до Французской революции
Что такое античность
Всё, что нужно знать о Древней Греции и Риме, в двух коротких видео и семи лекциях
Как понять Россию
История России в шпаргалках, играх и странных предметах
Каникулы на Arzamas
Новогодняя игра, любимые лекции редакции и лучшие материалы 2016 года — проводим каникулы вместе
Русское искусство XX века
От Дягилева до Павленского — всё, что должен знать каждый, разложено по полочкам в лекциях и видео
Европейский университет в Санкт-Петербурге
Один из лучших вузов страны открывает представительство на Arzamas — для всех желающих
Пушкинский
музей
Игра со старыми мастерами,
разбор импрессионистов
и состязание древностей
Стикеры Arzamas
Картинки для чатов, проверенные веками
200 лет «Арзамасу»
Как дружеское общество литераторов навсегда изменило русскую культуру и историю
XX век в курсах Arzamas
1901–1991: события, факты, цитаты
Август
Лучшие игры, шпаргалки, интервью и другие материалы из архивов Arzamas — и то, чего еще никто не видел
Идеальный телевизор
Лекции, монологи и воспоминания замечательных людей
Русская классика. Начало
Четыре легендарных московских учителя литературы рассказывают о своих любимых произведениях из школьной программы
Обложка: Портрет Льва Толстого. Фотография Софьи Андреевны Толстой
для скульптора Ильи Гинцбурга (фрагмент). Ясная Поляна, 1897 год
Государственный музей Л. Н. Толстого
Курс был опубликован 7 сентября 2017 года