Расшифровка Блатная песня: почему ее знают все
Блатную песню, понимаемую как аутентичный песенный фольклор криминальной или околокриминальной среды, а не как вообще любую песню на тему тюрем и преступлений, как правило, связывают с 20-ми годами ХХ века. И в этом, надо сказать, есть определенный резон, хотя воровские песни, естественно, существовали и до этого. Дело в том, что 1920-е годы не только ознаменовались катастрофическим уровнем преступности — они ознаменовались и колоссальным ростом, и, можно сказать, социальной экспансией криминальной среды. Одновременно с этим происходил небывалый расцвет культуры преступного сообщества — и институциональный, и фольклорный. В переполненных тюрьмах создавались театры и выпускались газеты, бесконечно писались стихи, статьи и сценки. Воровские песни возникали в огромном количестве, пополняя традицию, причем, конечно, лишь немногие реально удерживались в фольклорном бытовании. Слово «блат» и «блатной» появились в воровском жаргоне раньше, но именно тогда, в 1920-е годы, возникло словосочетание «блатная песня».
Возникло ли оно в самой блатной среде или вне ее — не знаю. Да и не важно. В то же время, когда мы говорим о той самой блатной песне, об исконных аутентичных, так сказать, истых образцах жанра, о тех самых 1920-х годах, мы, как правило, держим в голове несколько хрестоматийных песен: «Мурка», «Гоп со смыком», «С одесского кичмана». Можно припомнить еще несколько, но едва ли в общей сложности наберется более десятка. Эти, так сказать, классические блатные песни дошли до нас благодаря эстрадным исполнениям того или иного времени, в основном — значительно более позднего. Это ни в коем случае не снижает их прелести и ценности, но по нескольким образцам было бы неправильно судить о том, что представляла собой традиция блатных песен в те самые 1920-е годы.
Описать ее в нескольких словах и в нескольких примерах невозможно. В преступном сообществе циркулировали десятки, а то и сотни песен. Некоторые из них были песнями-однодневками, другие держались дольше — обычная ситуация для живой фольклорной традиции.
В этом массиве разнообразных текстов, лишь частично дошедшем до нас в записях тех лет, немного таких ярких шедевров, как «Гоп со смыком». Зато в нем можно разглядеть, например, некоторые лидирующие, типичные, воспроизводящиеся жанровые формы. Например, это песня «Криминальная биография»:
Все родные меня любили,
Баловались надо мной.
Учиться в школу отдавали,
Чтоб вышел мальчик неплохой.А как исполнилось двенадцать,
Я помню, помер мой отец,
Не стал я матери бояться,
И стал я уличный беглец.Водку пить, воровать научился,
Стал по тюрьмам жить.
Первый срок сидел недолго —
Четыре месяца всего.Когда я вышел на свободу,
То не боялся никого.
Имел ключи, имел отмычки,
Имел я длинное перо.Не боялся ни с кем я стычки,
Убить, зарезать — хоть бы что.
А старший брат был легавый,
Хотел за мною подследить.А ну узнал, с кем я знакомый, —
Боялся близко подходить.
А как сравнилось двадцать первый,
Меня в солдаты забрали.Служба моя была тяжела —
Я выбрал дорожку и ушел.
Приезжаю я в Одессу,
Кружок товарищей своих,Шинель казенную я продал,
Купил я рваный пинджачок.
Не стал зари я дожидаться
И в ширму сунул долото,В чужую хазу я забрался,
Нешумно выставил окно.
А фраер спал — и вдруг проснулся
И мигом запер ворота.Откуда взялись два мента?
Связали меня, молодца,
И за побег, за лом квартиры
Я на шесть лет в тюрьму попал.Звонит звонок от мирового,
А мировой судить не стал.
И он узнал, что я военный, —
Отправил меня в трибунал.А в трибунале суд нелегкий —
Отправляют в Сахалин.
Прощай, прощай, моя Одесса,
Я уезжаю в Сахалин.
Другой, не менее распространенный класс песен — это блатные романсы. Они бывают как мужские, так и женские, а иногда — смешанные, в форме диалога или путаницы двух голосов.
Луной озарились зеркальные воды,
Где детки сидели вдвоем.
Так тихо и нежно забилось сердечко,
Ушла, не сказав ни о чем.Я вор-чародей из преступного мира,
Я вор, меня трудно любить.
Тюрьма нас разлучит — я буду в неволе
По тюрьмам скитаться и жить.Но только не надо, зачем притворяться,
Не надо напрасно мне врать.
Тогда лучше, детка, с тобой нам проститься,
Чем вместе безумно страдать.Я сяду — ты бросишь меня одиноко
И будешь другого любить,
А ласки, что будут далеки,
Я буду с тоской вспоминать.Я срок отсижу, меня вышлют далеко —
Уеду, быть может, навсегда.
Ты будешь счастливой и, может, богатой
И скоро забудешь меня.Я сразу поверил, но вдруг ошибился,
Что будет со мною тогда.
Как выйду на волю, вся жизнь моя разбита,
И, счастье, прощай навсегда.Но здесь, за решеткой, любви не бывает
В тюрьме, где преступный сидит.
А бедное сердце по воле страдает,
Тоскует, безумно грустит.Я пилку возьму и с товарищем верным
Решетку возьму пропилю.
Пусть светит луна своим светом неверным —
Она не мешает, уйду.Лишь только конвойный меня здесь заметит —
Тогда я навеки пропал.
Тревога и выстрел — и вниз головою
С верха сорвался, упал.И кровь побежит беспрерывной струею
Из ран, из груди, из спины.
Начальство опустит, склонив на колени.
О, как ненавижу я их.У Гааза в больнице на койке тюремной
Я буду один умирать,
Но ты не придешь, моя милая детка,
Не будешь меня целовать.Люби меня детка, пока я на воле,
Пока я на воле, я твой.
Тюрьма нас разлучит, я буду жить в неволе,
Тобой завладеет другой.
В другом варианте в этой драматической строчке поется «Тобой завладеет кореш мой».
Откуда появлялись блатные песни, к тому же в таком количестве? Так же, как жестокие романсы не восходили к старому крестьянскому фольклору, а происходили из других источников, блатные песни никоим образом не наследовали старым разбойничьим песням. Среди них встречаются и оригинальные по тексту и мелодии, но их немного.
Чаще всего блатные песни создавались как переработки уже существующих современных песен. Как и обычно при подобных переделках, из песни-источника использовалась мелодия, отдельные строки, иногда сюжетная канва или общая тематическая рамка. Чаще всего новым вином блатной поэзии наполнялись старые меха все тех же жестоких романсов. В ход шли и военные песни, и собственно романсы, эстрадные песни и, в общем, все, что попадалось под руку. Одна из хрестоматийных блатных песен «С одесского кичмана сбежали два уркана», я уже ее упоминал, является не чем иным, как переработкой песни «Шли два героя с германского боя», варианты разного времени — с польского, с турецкого, с финского. Эта песня появилась, судя по всему, в Первую мировую, а восходит она, в свою очередь, к стихотворению Генриха Гейне в переводе Михаила Михайлова «Два гренадера». Солдатская песня-источник начинается так (один из вариантов, конечно):
Вот шли три героя с германского боя,
С германского боя домой.
Только вступили на русскую землю –
Раздались три выстрела подряд.
Одна пролетела, втора засвистела,
И третья ранила меня.
Далее следует прощание умирающего с товарищем и горестные мысли об осиротевшей семье.
Блатная песня о двух урканах, сбежавших из тюрьмы (кичмана), имела счастливую судьбу. В 1928–1929 годах ее исполнял Леонид Утесов в спектакле ленинградского Театра сатиры «Республика на колесах». Там он играл Андрея Дудку — главаря шайки железнодорожных воров. Была она и в репертуаре его «Теа-джаза». А позже, в 1932 году, певец записал исполнение этой песни на грампластинку, как и другой блатной песни — легендарного «Гоп со смыком». Правда, вскоре появилось выражение «утесовщина», которое не сулило ничего хорошего артисту, и он перестал записывать блатные песни.
Кстати, «Два уркана» — не единственная блатная песня, обязанная своим появлением стихам Гейне в переводе Михайлова. Есть и еще одна, восходящая к стихотворению Гейне «Женщина». Прочитаю начало оригинала:
Любовь их была глубока и сильна,
Мошенник был он, потаскушка — она.
Когда молодцу сплутовать удавалось,
Кидалась она на кровать и смеялась.И шумно и буйно летели их дни,
По темным ночам целовались они.
В тюрьму угодил он — она не прощалась,
Глядела, как взяли дружка, и смеялась.
Далее по сюжету подруга, все так же смеясь, отказывается навестить героя в тюрьме, что, кстати, очень известный мотив в народных тюремных песнях, а потом, «вино попивая с другим», смеется в то время, как его вешают и вынимают из петли. Неудивительно, что этот текст, по самому своему содержанию отсылающий к персонажам и реалиям воровской жизни, спровоцировал создание блатной версии, которая оказалась достаточно продуктивной. Песня записана в нескольких вариантах в 1920–30-е годы. Приведу один из них:
Любовь ширмача, как огонь, горяча,
А проститутка, как лед, холодна.
Оба сошлися они на подбор —
Она проститутка, а он карманный вор.Вот утро приходит — он о краже хлопочет.
Она на кровати лежит да хохочет.
И вот завалился — в легавую ведут.
Ее, проститутку, товарищи ждут.Ведут его на кичу, а кича высока.
Стоит моя Моруха — и руки под бока.
В централ меня погонят дорожкой столбовой.
Имею я диканку, мальчишка молодой.
«Диканка» значит десять лет.
В записях фольклористов 1920-х — начала 30-х годов встречаются очень качественно сделанные блатные переработки общеизвестных песен. Например, переделка популярнейшей со времен Гражданской войны песни «Проводы» на стихи Демьяна Бедного. В оригинале мать уговаривает сына не уходить воевать за Красную армию:
Как родная меня мать
провожала,
Тут и вся моя родня
набежала:Ах, куда ж ты, паренек,
ах куда ты,
Не ходил бы ты, Ванек,
во солдаты.
В переработке шпаны сцена проводов рисуется так:
В уголовку сына мать провожала,
Все девчонки и шпана провожала.
А когда брали меня из квартиры,
По бокам со мной шагали конвоиры.
Далее в уголовке братва расспрашивает героя:
Или взяли тебя так, без дела,
Или легавым твое рыло надоело,
Или взяли тебя так прямо с бану,
Или набил ты пьяный рыло милифрану?
А в финале вся камера принимает оптимистическую программу:
Посидим мы
как-нибудь , не загнемся,
Скоро выйдет новый кодекс — мы сорвемся
И поставим свободу вновь на карту,
И пошли-ка, нам, Господь, побольше фарту.
В нашем деле лишь одна нужна сноровка —
Не поймает нас тогда уголовка.
Другой, еще более радикальный опыт блатной переработки общеизвестной песни того времени — это переделка «Марсельезы». Она так и называется — «Марсельеза шпаны».
Скоро выйдем, друзья, из острога,
Отряхнем его прах с наших ног.
Мы не верим ни в черта, ни в Бога,
Воровать мы по новой пойдем.Трудно бросить нам наши привычки,
Не сумеем мы честно прожить.
Справим прочные фомки-отмычки,
Пусть от нас все на свете дрожит.
Надо сказать, что характерный прием в блатной песне и самодеятельной поэзии уголовников тех лет — сращение блатной поэтики насилия с революционным пафосом социального переворота: «Кто был ничем, тот станет всем» — и с идеей перераспределения благ, экспроприации экспроприаторов. А классовая криминальная позиция — ненависть к буржуазии, то есть к нэпманам, — должна была как бы роднить преступный мир с советской властью еще больше. «Марсельеза шпаны» продолжается так:
Много крепких серег мы сломаем,
Себе денежных касс заберем.
Кассу саре чужой промотаем
И гамгыры казенной попьем.Берегись, ненасытна утроба,
Мироеды, давай лихачей!
Мы повытащим мертвых из гроба
И заставим плясать нэпачей.
Ну и, конечно, среди литературных источников блатных песен не обошлось без Пушкина.
Гляжу, как безумный, на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль.Когда легковерен и молод я был,
Младую гречанку я страстно любил.Прелестная дева ласкала меня,
Но скоро я дожил до черного дня.
Так начинается пушкинское стихотворение, очень быстро ставшее романсом и попавшее в лубочные издания для народа и в широкий песенный обиход. В блатной песне сохраняется лишь размер, несколько строк в начале и любовная тема. В остальном это типичная блатная песня в форме хроники одного преступления.
Смотрю сквозь решетку в туманную даль,
А хладную душу терзает печаль.Однажды я дожил до черного дня —
Младую девчонку любил я тогда.Я с ней распростился, уехал от ней
Пустые карманы набить пополней.Приехал в Одессу, инструмент весь со мной,
Отмычка, гитара и шпалер Шпалер — пистолет или револьвер. со мной.Иду я раз под вечер, наметил себе скок.
Не выйдет ли по фарту, не будет ли толк?Вхожу я в парадник — замочная щель.
Лишь одна минута — открытая дверь.И все, что мне нужно, я мог там найти,
Но снизу звук раздался: как смел сюда войти?Забилось во мне сердце, застыла во мне кровь –
Пропала свобода, пропала любовь.Взглянул я в двери — мой вечный враг стоял.
Я выхватил шпалер и стал в него стрелять,
Но пули отсырели и стали изменять.Постой же ты, голубчик, не удалось тебе.
За это преступленье ты будешь в тюрьме.Ведут меня на кичу Кича — тюрьма., а кича высока.
Взглянул я на свободу — свобода далека.Лежу я на нарах, и вспомнилось мне,
Как мы с ней гуляли, с ней наедине.Прощай, мой бедный мальчик, прощай, моя жена,
Быть может, не увижу тебя я никогда.
О блатной песне следует говорить не только как о фольклоре определенной социальной среды, но и как о явлении русской культуры ХХ века в целом. В том, что песенная традиция воровского сообщества выплеснулась далеко за его рамки и приобрела такое значение, общественный интерес к преступному миру, его типажам и его философии, его культурным традициям сыграл едва ли не большую роль, чем сами блатные песни.
Мода на песни воров, жуликов и городских оборванцев появилась у российской публики еще до революции. Я оставлю сейчас в стороне тюремные песни и интерес к ним — это отдельная большая история. Эта мода поддерживалась в том числе и литературой, и театром, — в частности, немалую роль в этом сыграла пьеса Максима Горького «На дне», где перед занавесом звучит тюремная песня «Солнце всходит и заходит». Удовлетворялся же этот запрос и одновременно поддерживался публикациями текстов в песенниках, граммофонными пластинками и эстрадой, где актеры в живописных лохмотьях пели босяцкие куплеты и воровские песни. Поставлю запись одной из известных песен тех лет, скорее всего даже пришедшей на эстраду из фольклора, а не наоборот. Поет Ефим Гиляров, запись 1912 года:
Закован цепями, и в замке я сижу,
Напрасно, напрасно, на волю я гляжу.
Погиб я мальчишка,
Погиб навсегда,
А годы за годами
Проходят года.Мать свою зарезал, отца погубил,
Младшую сестренку в море утопил.
Погиб я мальчишка,
Погиб я навсегда,
А годы за годами
Проходят года.
В 20-е годы и во времена Гражданской и позже, в эпоху нэпа, образы воров и беспризорников не сходят со сцены, воспроизводясь в эстрадных номерах, театральных постановках и фильмах. Формируется и пользуется большим спросом у публики образ свободолюбивого и бесшабашного вора, легко рискующего своей жизнью и еще меньше дорожащего чужими, умеющего красиво жить, сильно любить, превыше всего ставящего воровское братство. Образ, вполне соответствующий канону тогдашней блатной песни, примеры чему вы уже слышали. И вряд ли будет преувеличением сказать, что сам блатной фольклор формировался в том числе и под влиянием массовой культуры, усваивая ее стереотипы и заимствуя формы. Не только зрелищное искусство проявляло такое увлечение блатной темой, но и молодые писатели создают повести и рассказы о блатной жизни, а критики исправно ругают их за романтизацию блата, фольклористы и социологи собирают и публикуют блатные песни, пишут статьи и делают доклады об их происхождении, поэтике, социально-психологических основах.
Приведу один показательный случай. Актер и писатель Борис Глубоковский, проведший несколько лет в Соловецком лагере особого назначения, в качестве заключенного естественно, в 1926 году выпустил там брошюру «49: Материалы и впечатления». Число 49 в названии брошюры — это номер статьи тогдашнего уголовного кодекса о социально вредных элементах.
Автор всячески демонстрирует дистанцию по отношению к блатному миру, с которым он не по своей воле так плотно соприкасается, о чем, кстати, ни разу не упоминает. Это выражается даже в названии глав: «Их нравы», «Их песни», «Их тайны», «Их игры» и так далее. При всем том его брошюра представляет собой результат большой и увлеченной работы — это видно. Эта брошюра — подробный, насыщенный материалами и наблюдениями очерк фольклора и этнографии криминального сообщества в тюрьме, в том числе содержащий публикацию текстов песен. Вот так Глубоковский не любил воровской фольклор.
Блатной мир и песни как его полнейшее выражение уже к середине 1920-х годов сделались зоной особого общественного внимания и особой чувствительности. Это, собственно, и следует считать истинным рождением феномена блатной песни. Но не только романтический образ лихого уркагана и полной риска и наслаждений воровской жизни составлял своеобразие и привлекательность блатных песен, не только острая актуальность этого материала привлекала исследователей и общественных деятелей. Не менее важной составляющей поэтического и социального обаяния блатных песен был их язык, а может быть, и более важной. В песнях криминальной среды, в одних больше, в других меньше, использован так называемый условный язык — воровской жаргон, именовавшийся на себе самом блатной музыкой. Так назывался и словарь, составленный в 1908 году российским авантюристом Василием Трахтенбергом по собственным материалам (он сидел в тюрьме за мошенничество). Словарь вышел под редакцией и с предисловием крупнейшего лингвиста того времени, лексикографа, профессора Бодуэна де Куртенэ, высоко оценившего и труд собирателя, и сам блатной жаргон. Одним словом, внимание и интерес к воровскому языку проявлялись и раньше эпохи расцвета блатной песни. Да и в самих песнях, как можно судить по единичным фиксациям, он использовался, естественно, и до 1920-х годов.
Однако именно в 1920-е годы произошел интересный эффект: блатная музыка стала восприниматься как особый поэтический язык. В 1922 году молодой поэт Илья Сельвинский пишет стихотворение «Вор», представляющее собой повествование героя о произошедшем с ним крайне волнительном эпизоде. Стихотворение, насколько это возможно, написано на блатном жаргоне — и, похоже, именно ради этого. Начинается оно так.
Вышел на арапа. Канает буржуй.
А по пузу — золотой бамбер.
«Мусью, скольки время?» — Легко подхожу…
Дзззызь промеж роги… — и амба.Только хотел было снять часы —
Чья-то шмара шипит: «Шестая».
Я, понятно, хода. За тюк. За весы.
А мильтонов — чертова стая!
Упомянутый выше Глубоковский, последовательный в своем неприятии и обличении культуры уголовного мира, писал так:
«Язык их искусственен и полумертв. Не чувствуется биения пульса жизни за этими вычурными словами. Это не слово — это ярлык, и это не язык, живой и полноценный, а жаргон, условный говорок, лишенный внутреннего органического содержания и видоизменяющийся механически».
В том же 1926 году Николай Хондзинский в предисловии к своей обширной публикации «Блатная поэзия» в журнале «Сибирская живая старина» совсем с другими интонациями писал о воровском жаргоне и различиях в его функциях в обычной речи и в песенном тексте:
«Нельзя оспаривать того факта, что в творчестве жаргон вводится не только в целях конспирации, но и как прием необычных словесных оформлений. Что это так, доказывает факт воздействия блатного творчества на наше сознание. Не столько обостренность тематическая, сколько словарная производит на наше восприятие впечатление резких отклонений от обычного. Мы испытываем это как новизну в приемах оформления, как особое качество, а это — закон художественных построений».
Не менее восторженно и увлеченно говорил о блатной музыке и о ее выразительном потенциале Орест Цехновицер в предисловии к сборнику блатных песен, который он готовил к печати в начале 1930-х годов. Он писал:
«Благодаря деформации слов общего языка воровской арго и насыщенная арготизмами поэзия приобрели исключительную выразительность и остроту. Ряд поэтов социального дна сами осознавали специфическую языковую особенность как систему их миропонимания. Так, один из тюремных заключенных в своем поэтическом произведении дал противопоставление представителей арготирующего мира — вольным: „Вы имеете вещи, мы — барахло, вам жены изменяют, у нас они ломают каблуки, вы волнуетесь — мы трехнаемся“ и так далее».
Воровской жаргон так или иначе встречается в текстах многих песен, но некоторые используют его в такой концентрации, что и целые фрагменты могут показаться непосвященному бессмысленным набором слов. Кажется, специфическую языковую особенность, о чем пишет Цехновицер, в той или иной мере осознавали не только тюремные поэты, но и безымянные авторы блатных песен, и осознавали не только как систему миропонимания, но и как беспроигрышный поэтический прием. Приведу одну из таких песен:
В трамвае ехали мы с бана,
А рядом с нами фраер сел.
Когда шмеля его купили,
То фраер трекнул и запел:— Отдайте шмель, отдайте ксиву,
Сармак возьмите вы себе,
А то без ксив меня счурают,
И буду париться в киче.Сармак делите меж собою,
Коль деньги блатом доставать.
А кореш ботает по фене:
Даешь с трамвая плетовать.
В общем, в контексте языка этой песни указание на то, что кореш ботает по фене, выглядит довольно забавным.
Разумеется, при всем интересе к блатной поэзии со стороны эстрады, литературы и науки пение блатных песен советскими людьми в 20-е годы, а тем более позже не поощрялось. Блатные песни стали одним из объектов развернутой на рубеже 1920–30-х годов кампании по борьбе за новую песню — как идеологически чуждый фольклор деклассированных элементов, особенно предосудительный в репертуаре рабочих и комсомольцев. Со временем становится невозможна и научная публикация этого материала, даже в сопровождении предисловий со всей правильной идеологической оценкой блатного творчества и со всеми призывами к беспощадной борьбе с ним и к созданию конкурентоспособной истинно пролетарской песни. Никто официально не запрещал такие работы — их просто перестали публиковать. Летом 1933 года московский фольклорист Юрий Соколов пытался устроить в издательство «Академия» уже упомянутый сборник блатных песен Цехновицера и сокрушенно предупреждал его в письме:
«Не скрою, что у меня есть опасения другого порядка. Работа над другой работой, но близкой по тематике к Вашей, книгой „Тюремная песня“, куда были включены и некоторые тексты из блатной поэзии, показала, что блатная песня с трудом проходит через Главлит».
Так или иначе, пережив взлет в эпоху нэпа, блатная поэзия стала сходить со сцены, в том числе и в прямом смысле — эпизоды с исполнением песен деклассированных слоев с середины 1930-х годов перестали включать в спектакли и фильмы.
В середине 30-х исследователь фиксировал снижение в репертуаре молодежи блатных песен:
«Если в записях 1930 года их можно насчитать десятки, то записи 1934 года дают всего две-три песни, из которых наибольшим распространением пользуется „Мурка“ с огромным количеством куплетов. Один из исполнителей уверял нас, что эта песня имеет их свыше двухсот».
Ну двухсот не двухсот — это,
Более того, среди советских солдат и пленных блатные песни становились материалом для переработок на актуальные сюжеты и реалии. Например, песня девушек, которых угнали в Германию на работы, была переработана из колымской лагерной песни 1933–1934 годов о строительстве Магадана. В источнике первый куплет звучит так:
Я живу близ Охотского моря,
Где кончается Дальний Восток.
Я живу без тоски и без горя –
Строю новый стране городок.
А в песне остарбайтеров — так:
Я живу близ Балтийского моря,
Где проходит дорога на юг.
Я живу при нужде и при горе,
Строю новый для немцев уют.
Закономерно, что происходило и обратное. Например, из песни времен войны «Когда мы покидали свой родимый край…» возникла одна из самых известных лагерных лирических песен «На Колыме, где тундра и тайга кругом…».
Блатная песня благополучно дожила до периода оттепели. К этому времени к песням классического периода — 1920-х годов — добавился и более поздний слой лагерных песен, во многом отличных и больше связанных с традициями не воровской, а тюремной лирики, но кому, спрашивается, это было важно. Весь тюремно-криминальный фольклор воспринимался просто как часть актуального репертуара и фигурировал под общим лейблом блатной песни. В частности, такие песни всегда были в чести в компаниях городских подростков, причем владение ими повышало престиж члена группы. Писатель и филолог Леонид Бахнов, листая свой старый рукописный песенник, вспоминает позднее хрущевское время:
«Пропыленный коленкор 96 листов, цена 44 копейки. На странице, долженствовавшей изображать титульный лист, выведено: „Блатные песни“. „Таганка“, „Ты была с фиксою — тебя я с фиксой встретил…“ и прочие шедевры действительно блатной лирики перемежаются песнями Окуджавы, Визбора, Галича, а на последних страницах — Высоцкого. Что может быть прекраснее петь в компании „Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…“, „Я был душой дурного общества…“, „По тундре, по железной дороге…“ и еще много всякого разного, мешая бесшабашную удаль с тоской, душевный взрыд — с практическим расчетом, где надо — входя в образ, где надо — над ним же иронизируя. А потом, когда станут приставать: „Спиши слова!“, так это небрежненько и через плечо бросить: „Могу тетрадку дать — сам спишешь“».
Пели их и во взрослых компаниях, причем самых разных слоев общества — от близких к самой криминальной среде до интеллигенции. По мере того как подпольные фабрики звукозаписи налаживали производство грампластинок на рентгеновских снимках, так называемые пластинки на костях, а в личном пользовании советских граждан появлялись бобинные магнитофоны, блатные песни стали не только петь, но и с удовольствием слушать, давать слушать и давать переписывать наряду с песнями эмигрантской русской эстрады и набирающими популярность авторами-исполнителями. В эти же годы блатная песня была подхвачена подпольной эстрадой, что во многом определило ее дальнейшую судьбу. Блатные песни пел и Высоцкий, в том числе и совершенно аутентичные, известные по ранним фиксациям. Вот одна из них в более поздней записи, сделанной уже незадолго до смерти певца:
В 1970-е годы репертуар короля подпольной эстрады Аркадия Северного, его исполнительское амплуа и его огромная популярность в значительной степени строились именно на блатном и тюремном фольклоре.
Более того, многие авторы-исполнители песен, весьма далекие от криминальной и тюремной среды, в те годы не избежали соблазна поиграть с блатной тематикой и поэтикой в собственном творчестве. В том числе и те, кто позже будет зачислен в классики так называемой бардовской песни: и Окуджава (например, его песня «А мы швейцару: „Отворите двери, у нас компания веселая, большая“»), и Высоцкий («В тот вечер я не пил, не пел, я на нее вовсю глядел»), и Галич, и Визбор, и другие.
Несколько позже, но в ту же позднесоветскую эпоху поэтически отточенные блатные стилизации стали отправной точкой всенародной популярности творчества Александра Розенбаума — «Гоп-стоп», «Нинка как картинка с фраером гребет», «На одесском на майдане шум-переполох» и множество других.
В 1920-х интеллигенция, интересуясь блатной поэзией, прочно связывала ее с воровской средой и если любовалась этими социально чуждыми песнями, то в основном воспринимала их как фольклор некоего экзотического племени, от которого сама, конечно, социально дистанцировалась, хотя и была обеспокоена влиятельностью блатной культуры в пролетарской среде.
Вспомним в очерке Бориса Глубоковского, делившего нары с уголовниками, нарочитую формулировку «их песни». В позднесоветское время это были уж не «их», а «наши» песни, усвоенные в дворовом детстве, на войне, в армии, в тюрьме или лагере из рукописных песенников или магнитофонных записей. Это не значит, что их любили и пели все. Хорошо известно, что некоторые люди не переносили их на дух, в том числе и по биографическим обстоятельствам — ведь в лагерном быту у многих политических отношения с уголовниками складывались отнюдь не товарищеские, и память об их песнях оказывалась достаточно травматической. Но, как говорится, на общую картину это не влияло.
Реагируя на это положение вещей, Евтушенко написал стихотворение «Интеллигенция поет блатные песни»:
Интеллигенция поет блатные песни.
Она поет не песни Красной Пресни,
Дает под водку и сухие вина
Про ту же Мурку и про Енту и раввина.
Поют под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи, артисты и артистки,
Поют в Пахре писатели на даче,
Поют геологи и атомщики даже.
Поют, как будто общий уговор у них
Или как будто все из уголовников…
С тех пор, когда я был еще молоденький,
Я не любил всегда фольклор ворья,
И революционная мелодия —
Мелодия ведущая моя.И я хочу без всякого расчета,
Чтобы всегда алело высоко
От революционной песничто-то
В стихе простом и крепком, как древко.
Замечу, что поэтический размер этого стихотворения не имеет ничего общего с революционными песнями, зато отчетливо отсылает к блатной метрике. Не знаю, как это вышло — по злой иронии евтушенковской музы или в соответствии с тонким художественным замыслом, но стих идеально ложится, я бы даже сказал — просится на мелодию легендарной одесской песни «На Дерибасовской открылася пивная», что, конечно, делает возмущенно-брезгливый тон и очистительный пафос несколько комическим.
Не менее характерен, чем само стихотворение, был вскоре последовавший иронический отклик поэта Наума Коржавина — поэта, причастного к появлению некоторых текстов не блатной, но вполне подпольной поэзии, в частности быстро ставшей песней «Баллады об историческом недосыпе», в которой, в частности, есть памятный многим куплет:
Все обойтись могло с теченьем времени,
В порядок мог втянуться русский быт.
Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребенок спит?
Коржавинская реплика на памфлет Евтушенко была лаконичной:
Интеллигенция поет блатные песни —
Вот результаты песен Красной Пресни.
Здесь, на самом деле, та же самая мысль, что и в процитированном выше фрагменте о роковых последствиях революции. Дескать, сражались на революционных баррикадах за идеалы равенства — в результате полстраны, в том числе и интеллигенции, перебывало в лагерях и обогатилось характерным репертуаром. За что боролись, на то и напоролись. Подразумевается, что всенародная популярность блатных, тюремных, лагерных песен связана с тем, что Россия — самая сидящая страна. Какова общая судьба, такова и общая культура, таковы и общие песни. Такая интерпретация, наверное, до сих пор наиболее распространенная.
Тогда же, в позднесоветские годы, появилась и другая концепция, ориентированная не только на социальную историю России ХХ века, но и на внутренние свойства самих блатных песен, их идеологию и поэтику. В 1979 году известный писатель, литературовед и диссидент Андрей Синявский опубликовал в парижском эмигрантском журнале «Синтаксис» эссе под названием «Отечество. Блатная песня». О том, что Синявский был неравнодушен к этому пласту национальной культуры, говорит и избранный им псевдоним — Абрам Терц, позаимствованный из блатной песенки про карманника Абрашку Терца.
Приведу несколько цитат из этой примечательной работы:
«Блатная песня. Национальная, на вздыбленной российской равнине ставшая блатной. То есть потерявшей, кажется, все координаты: чести, совести, семьи, религии… Но глубже других современных песен помнит она о себе, что она — русская.
<…> Все утратив, порвав последние связи, она продолжает оставаться „своей“, „подлинной“, „народной“, „всеобщей“. <…> Посмотрите: тут всё есть. И наша исконная, волком воющая грусть-тоска — вперемешку с диким весельем, с традиционным же русским разгулом… И наш природный максимализм в запросах и попытках достичь недостижимого. Бродяжничество. Страсть к переменам. Риск и жажда риска… Вечная судьба-доля, которую не объедешь. Жертва, искупление. <…> Блатная песня тем и замечательна, что содержит слепок души народа (а не только физиономии вора), и в этом качестве, во множестве образцов, может претендовать на звание национальной русской песни…»
Итак, блатная песня, по Синявскому, это ни больше ни меньше новая русская народная песня, в результате всех социально-исторических перипетий сменившая в этом качестве крестьянскую фольклорную лирику. И народная она не только потому, что стала для советских граждан всеобщей и своей. Синявский, думаю, вполне сознательно использует риторику, применявшуюся к народным песням со времен романтической фольклористики. Блатная песня вмещает в себя весь букет противоречивых черт национального характера, а значит, выражает самую душу народа.
Нетрудно заметить, что волны интереса к блатной песне и волны ее особой востребованности и социального, хотя и неофициального, одобрения совпадали с периодами политической либерализации — 20-е, 60-е и 90-е годы. Последняя из этих волн ознаменовалась не только появлением огромного количества массовых книжных и аудиоизданий, — например, сборников текстов «Блатные застольные песни», «Как на Дерибасовской», «Постой, паровоз», «Споем, жиган» и многие другие, — и не только интересом ученых к работе с этим материалом, которая раньше была недоступна.
Помимо всего этого, мы стали свидетелями появления нового направления, нового бренда и новой творческой идентичности в сфере шоу-бизнеса. Я имею в виду русский шансон. Это явление, на мой взгляд, беспрецедентное по своему масштабу и влиятельности, и оно требует отдельного разговора. Да и сам русский шансон, что бы под ним ни понимать, постоянно меняется со временем. При этом многие мэтры и апологеты этого направления отрицают, что русский шансон сводится к перепеву тюремно-воровских мотивов и эксплуатации соответствующей стилистики и лексики, считают, что такое его восприятие — печальное наследие 1990-х, и бранят тех авторов, которые полагают, что следовать блатной теме и манере — главный путь к успеху.
Александр Розенбаум еще в конце 90-х годов высказывался таким образом:
«Все стали вдруг писать свой
какой-то дешевый блатняк — ужасную попсу. Что это такое — блатняк? Там должны присутствоватькакие-то обязательные вещи: мама, прокурор, воля, малина и так далее. Можно взять воровской словарь, зарифмовать — и получится, в общем, ничего».
Недовольство мастера вполне можно понять, но несомненно одно: ориентация на блатную песню в любом ее понимании и во всех исторических модификациях является основной несущей конструкцией русского шансона — и в стилистическом, и в тематическом, и в символическом плане. А внутреннее недовольство и разногласия по этому поводу тем более симптоматичны. Они ведь, по сути, о том, как следует обращаться с общим достоянием, без которого невозможно обойтись, если ты претендуешь на цеховую идентичность русского шансонье и связанные с ней ресурсы.
Что сейчас со старой блатной песней? Существует ли она за пределами научных трудов и русского шансона или полностью узурпирована последним на правах наследника? В обозримом прошлом имели место два показательных скандала, связанных с исполнением блатной классики — знаменитой «Мурки». В одном случае ее спел детский хор, в другом — православный священник. Обе истории имели широкий общественный резонанс, а виновники были наказаны. Эти случаи замечательно свидетельствуют, во-первых, о том, что исполнение блатной песни в несоответствующем контексте признается нарушающим моральные нормы, а значит, в общественном отношении к блатным песням сохраняется значительный элемент неравнодушия. А во-вторых — что не только нарушители, но и их обличители и все граждане страны отлично знают, что такое песня «Мурка» и почему не всем и не везде уместно ее исполнять. Знают и, скорее всего, могут напеть куплет-другой.