9 самых неприятных персонажей в русской литературе
Филолог Олег Лекманов* выбрал самых несимпатичных персонажей из отечественных романов и рассказов XIX и ХХ века
1Алексей Швабрин из «Капитанской дочки» Александра Пушкина (1836)
Тайно влюбленный в Машу Миронову Швабрин пытается опорочить ее в глазах Петра Гринева:
«— Ого! Самолюбивый стихотворец и скромный любовник! — продолжал Швабрин, час от часу более раздражая меня, — но послушай дружеского совета: коли ты хочешь успеть, то советую действовать не песенками.
— Что это, сударь, значит? Изволь объясниться.
— С охотою. Это значит, что ежели хочешь, чтоб Маша Миронова ходила к тебе в сумерки, то вместо нежных стишков подари ей пару серег.
Кровь моя закипела.
— А почему ты об ней такого мнения? — спросил я, с трудом удерживая свое негодование.
— А потому, — отвечал он с адской усмешкою, — что знаю по опыту ее нрав и обычай.
— Ты лжешь, мерзавец! — вскричал я в бешенстве, — ты лжешь самым бесстыдным образом».
2Петр Верховенский из «Бесов» Федора Достоевского (1872)
Петр Верховенский разговаривает со своим отцом Степаном Трофимовичем:
«Петр Степанович быстро объяснил причину своего прибытия. Разумеется, Степан Трофимович был поражен не в меру и слушал в испуге, смешанном с чрезвычайным негодованием.
— И эта Юлия Михайловна Варвара Петровна Ставрогина — богатая помещица и покровительница Степана Трофимовича, в прошлом бывшего учителем ее сына Николая. Юлия Михайловна — жена нового губернатора. Дамы соперничают между собой: каждая пытается сделать свой дом центром жизни местного общества. рассчитывает, что я приду к ней читать!
— То есть они ведь вовсе в тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы тебя обласкать и тем подлизаться к Варваре Петровне. Но, уж само собою, ты не посмеешь отказаться читать. Да и
Торопливая и слишком обнаженная грубость этих колкостей была явно преднамеренная. Делался вид, что со Степаном Трофимовичем как будто и нельзя говорить другим, более тонким языком и понятиями. Степан Трофимович твердо продолжал не замечать оскорблений. Но сообщаемые события производили на него все более и более потрясающее впечатление.
— И она сама, сама велела передать это мне через… вас? — спросил он, бледнея.
— То есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала „презирать“. Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты все время. Даже я краснел за тебя.
— Я исполнял лакейскую должность? — не выдержал Степан Трофимович.
— Хуже, ты был приживальщиком, то есть лакеем добровольным. Лень трудиться, а на
— Она тебе показывала мои письма!
— Все. То есть, конечно, где же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем… А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но
— За деньги! Она, она говорит, что за деньги! — болезненно возопил Степан Трофимович.
— А то как же? Да что ты, я же тебя и защищал. Ведь это единственный твой путь оправдания. Она сама поняла, что тебе денег надо было, как и всякому, и что ты с этой точки, пожалуй, и прав. Я ей доказал как дважды два, что вы жили на взаимных выгодах: она капиталисткой, а ты при ней сентиментальным шутом. Впрочем, за деньги она не сердится, хоть ты ее и доил, как козу. Ее только злоба берет, что она тебе двадцать лет верила, что ты ее так облапошил на благородстве и заставил так долго лгать. В том, что сама лгала, она никогда не сознается, но за
— Неужели ты ей показал? — в ужасе вскочил Степан Трофимович.
— Ну еще же бы нет! Первым делом. То самое, в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об „чужих грехах“. Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал, а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал!
— Изверг, изверг! — возопил Степан Трофимович».
3Иудушка Головлев из «Господ Головлевых» Михаила Салтыкова-Щедрина (1880)
Сын Петр молит отца Порфирия Владимировича (по прозвищу Иудушка) о деньгах, чтобы расплатиться за позорный проигрыш:
«Когда оба вошли в кабинет, Порфирий Владимирыч оставил дверь слегка приотворенною и затем ни сам не сел, ни сына не посадил, а начал ходить взад и вперед по комнате. Словно он инстинктивно чувствовал, что дело будет щекотливое и что объясняться об таких предметах на ходу гораздо свободнее. И выражение лица скрыть удобнее, и прекратить объяснение, ежели оно примет слишком неприятный оборот, легче. А с помощью приотворенной двери и на свидетелей можно сослаться, потому что маменька с Евпраксеюшкой, наверное, не замедлят явиться к чаю в столовую.
— Я, папенька, казенные деньги проиграл, — разом и
Иудушка ничего не сказал. Только можно было заметить, как дрогнули у него губы. И вслед за тем он, по обыкновению, начал шептать.
— Я проиграл три тысячи, — пояснил Петенька, — и ежели послезавтра их не внесу, то могут произойти очень неприятные для меня последствия.
— Что ж, внеси! — любезно молвил Порфирий Владимирыч.
Несколько туров отец и сын сделали молча. Петенька хотел объясняться дальше, но чувствовал, что у него захватило горло.
— Откуда же я возьму деньги? — наконец выговорил он.
— Я, любезный друг, твоих источников не знаю. На какие ты источники рассчитывал, когда проигрывал в карты казенные деньги, — из тех и плати.
— Вы сами очень хорошо знаете, что в подобных случаях люди об источниках забывают!
— Ничего я, мой друг, не знаю. Я в карты никогда не игрывал — только вот разве с маменькой в дурачки сыграешь, чтоб потешить старушку. И, пожалуйста, ты меня в эти грязные дела не впутывай, а пойдем-ка лучше чайку попьем. Попьем да посидим, может, и поговорим об
И Иудушка направился было к двери, чтобы юркнуть в столовую, но Петенька остановил его.
— Позвольте, однако ж, — сказал он, — надобно же мне
Иудушка усмехнулся и посмотрел Петеньке в лицо.
— Надо, голубчик! — согласился он.
— Так помогите же!
— А это… это уж другой вопрос. Что надобно
— Но почему же вы не хотите помочь?
— А потому, во-первых, что у меня нет денег для покрытия твоих дрянных дел, а во-вторых — и потому, что вообще это до меня не касается. Сам напутал — сам и выпутывайся. Любишь кататься — люби и саночки возить.
— Знаю, знаю. Много у вас на языке слов…
— Постой, попридержи свои дерзости, дай мне досказать. Что это не одни слова — это я тебе сейчас докажу… Итак, я тебе давеча сказал: если ты будешь просить должного, дельного — изволь, друг! всегда готов тебя удовлетворить! Но ежели ты приходишь с просьбой не дельною — извини, брат! На дрянные дела у меня денег нет, нет и нет! И не будет — ты это знай! И не смей говорить, что это одни „слова“, а понимай, что эти слова очень близко граничат с делом.
— Подумайте, однако ж, что со мной будет!
— А что богу угодно, то и будет, — отвечал Иудушка, слегка воздевая руки и искоса поглядывая на образ.
Отец и сын опять сделали несколько туров по комнате. Иудушка шел нехотя, словно жаловался, что сын держит его в плену. Петенька, подбоченившись, следовал за ним, кусая усы и нервно усмехаясь.
— Я — последний сын у вас, — сказал он, — не забудьте об этом!
— У Иова, мой друг, бог и все взял, да он не роптал, а только сказал: бог дал, бог и взял — твори, господи, волю свою!
— То бог взял, а вы сами у себя отнимаете. Володя…
— Ну, ты, кажется, пошлости начинаешь говорить!
— Нет, это не пошлости, а правда. Всем известно, что Володя…
— Нет, нет, нет! Не хочу я твои пошлости слушать! Да и вообще — довольно. Что надо было высказать, то ты высказал. Я тоже ответ тебе дал. А теперь пойдем и будем чай пить. Посидим да поговорим, потом поедим, выпьем на прощанье — и с богом. Видишь, как бог для тебя милостив! И погодка унялась, и дорожка поглаже стала. Полегоньку да помаленьку, трюх да трюх — и не увидишь, как доплетешься до станции!
— Послушайте! наконец, я прошу вас! ежели у вас есть хоть капля чувства…
— Нет, нет, нет! не будем об этом говорить! Пойдем в столовую: маменька, поди, давно без чаю соскучилась. Не годится старушку заставлять ждать.
Иудушка сделал крутой поворот и почти бегом направился к двери.
— Хоть уходите, хоть не уходите, я этого разговора не оставлю! — крикнул ему вслед Петенька, — хуже будет, как при свидетелях начнем разговаривать!
Иудушка воротился назад и встал прямо против сына.
— Что тебе от меня, негодяй, нужно… сказывай! — спросил он взволнованным голосом.
— Мне нужно, чтоб вы заплатили те деньги, которые я проиграл.
— Никогда!!
— Так это ваше последнее слово?
— Видишь? — торжественно воскликнул Иудушка, указывая пальцем на образ, висевший в углу, — это видишь? Это папенькино благословение… Так вот я при нем тебе говорю: никогда!!
И он решительным шагом вышел из кабинета.
— Убийца! — пронеслось вдогонку ему».
4Юлия Гудаевская из «Мелкого беса» Федора Сологуба (1905)
Юлия Гудаевская тайно от мужа вызывает к себе домой гимназического учителя Передонова, чтобы вместе с ним наказать ни в чем не повинного сына Антошу:
«Наконец он добрался до жилища Гудаевских. Огонь виден был только в одном окне на улицу, остальные четыре были темны. Передонов поднялся на крыльцо тихохонько, постоял, прильнул ухом к двери и послушал — все было тихо. Он слегка дернул медную ручку звонка — раздался далекий, слабый, дребезжащий звук. Но как он ни был слаб, он испугал Передонова, как будто за этим звуком должны были проснуться и устремиться к этим дверям все враждебные силы. Передонов быстро сбежал с крыльца и прижался к стенке, притаясь за столбиком.
Прошли короткие мгновения. Сердце у Передонова замирало и тяжко колотилось.
Послышались легкие шаги, стук отворенной двери — Юлия выглянула на улицу, сверкая в темноте черными, страстными глазами.
— Кто тут? — громким шепотом спросила она.
Передонов немного отделился от стены и, заглядывая снизу в узкое отверстие двери, где было темно и тихо, спросил, тоже шепотом — и голос его дрожал:
— Ушел Николай Михайлович?
— Ушел, ушел, — радостно зашептала и закивала Юлия.
Робко озираясь, Передонов вошел за нею в темные сени.
— Извините, — шептала Юлия, — я без огня, а то еще кто увидит, будут болтать.
Она шла впереди Передонова по лестнице, в коридор, где висела маленькая лампочка, бросая тусклый свет на верхние ступеньки. Юлия радостно и тихо смеялась, и ленты ее зыбко дрожали от ее смеха.
— Ушел, — радостно шепнула она, оглянулась и окинула Передонова страстно-горящими глазами. — Уж я боялась, что останется сегодня дома, так развоевался. Да не мог вытерпеть без винта. Я и прислугу отправила — одна Лизина нянька осталась, — а то еще нам помешают. Ведь нынче люди знаете какие.
От Юлии веяло жаром, и вся она была жаркая, сухая, как лучина. Она иногда хватала Передонова за рукав, и от этих быстрых сухих прикосновений словно быстрые сухие огоньки пробегали по всему его телу. Тихохонько, на цыпочках прошли они по коридору — мимо нескольких запертых дверей и остановились у последней — у двери в детскую…»
5Сергей Тальберг из «Белой гвардии» Михаила Булгакова (1925)
Капитан Сергей Тальберг бежит из Киева, к которому приближаются петлюровцы, бросая жену и ее братьев на произвол судьбы:
«Елена рыжеватая сразу постарела и подурнела. Глаза красные. Свесив руки, печально она слушала Тальберга. Он сухой штабной колонной возвышался над ней и говорил неумолимо:
— Елена, никак иначе поступить нельзя.
Тогда Елена, помирившись с неизбежным, сказала так:
— Что ж, я понимаю. Ты, конечно, прав. Через дней пять-шесть, а? Может, положение еще изменится к лучшему?
Тут Тальбергу пришлось трудно. И даже свою вечную патентованную улыбку он убрал с лица. Оно постарело, и в каждой точке была совершенно решенная дума. Елена… Елена. Ах, неверная, зыбкая надежда… Дней пять… шесть…
И Тальберг сказал:
— Нужно ехать сию минуту. Поезд идет в час ночи…
…Через полчаса все в комнате с соколом было разорено. Чемодан на полу и внутренняя матросская крышка его дыбом. Елена, похудевшая и строгая, со складками у губ, молча вкладывала в чемодан сорочки, кальсоны, простыни. Тальберг, на коленях у нижнего ящика шкафа, ковырял в нем ключом. А потом… потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда. Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте — пусть воет вьюга, — ждите, пока к вам придут.
Тальберг же бежал. Он возвышался, попирая обрывки бумаги, у застегнутого тяжелого чемодана в своей длинной шинели, в аккуратных черных наушниках, с гетманской серо-голубой кокардой и опоясан шашкой.
На дальнем пути Города I, Пассажирского уже стоит поезд — еще без паровоза, как гусеница без головы. В составе девять вагонов с ослепительно-белым электрическим светом. В составе в час ночи уходит в Германию штаб генерала фон Буссова. Тальберга берут: у Тальберга нашлись связи… Гетманское министерство — это глупая и пошлая оперетка (Тальберг любил выражаться тривиально, но сильно), как, впрочем, и сам гетман. Тем более пошлая, что…
— Пойми (шепот), немцы оставляют гетмана на произвол судьбы, и очень, очень может быть, что Петлюра войдет. <…> …а это, знаешь ли…»
6М-сье Пьер из «Приглашения на казнь» Владимира Набокова (1935)
Палач
«— Милостивые государи, — не поднимая глаз, тонким голосом сказал наконец
— Просим, — пробасил директор, сурово скрипнув креслом.
— Вам, конечно, известны, господа, причины той забавной мистификации, которая требуется традицией нашего искусства. В самом деле. Каково было бы, если бы я, с бухты-барахты открывшись, предложил бы Цинциннату Ц. свою дружбу? Ведь это значило бы, господа, заведомо его оттолкнуть, испугать, восстановить против себя — совершить, словом, роковую ошибку.
Докладчик отпил из стакана и осторожно отставил его.
— Не стану говорить о том, — продолжал он, взмахнув ресницами, — как драгоценна для успеха общего дела атмосфера теплой товарищеской близости, которая постепенно, с помощью терпения и ласки, создается между приговоренным и исполнителем приговора. Трудно, или даже невозможно, без содрогания вспомнить варварство давно минувших времен, когда эти двое, друг друга не зная вовсе, чужие друг другу, но связанные неумолимым законом, встречались лицом к лицу только в последний миг перед самим таинством. Все это изменилось, точно так же как изменилось с течением веков древнее, дикое заключение браков, похожее скорее на заклание, — когда покорная девственница швырялась родителями в шатер к незнакомцу.
(Цинциннат нашел у себя в кармане серебряную бумажку от шоколада и стал ее мять.)
— И вот, господа, для того, чтобы наладить самые дружеские отношения с приговоренным, я поселился в такой же мрачной камере, как он, во образе такого же, чтобы не сказать более, узника. Мой невинный обман не мог не удаться, и поэтому странно было бы мне чувствовать
7Михаил Ромашов из «Двух капитанов» Вениамина Каверина (1940)
Пользуясь подвернувшимся случаем, Ромашов во время войны оставляет без оружия, документов, еды и воды Саню Григорьева, которому он всегда завидовал:
«Я открыл глаза. Освещенный первыми лучами солнца, туман лениво бродил между деревьями. У меня было мокрое лицо, мокрые руки. Ромашов сидел поодаль в прежней сонно-равнодушной позе. Все, кажется, было как прежде, но все было уже совершенно другим.
Он не смотрел на меня. Потом посмотрел — искоса, очень быстро, и я сразу понял, почему мне так неудобно лежать. Он вытащил
Кровь бросилась мне в лицо. Он вытащил пистолет!
— Сейчас же верни оружие, болван! — сказал я спокойно.
Он промолчал.
— Ну!
— Ты все равно умрешь, — сказал он торопливо. — Тебе не нужно оружия.
— Умру я или нет, это уж мое дело. Но ты мне верни пистолет, если не хочешь попасть под полевой суд. Понятно?
Он стал коротко, быстро дышать.
— Какой там полевой суд! Мы одни, и никто ничего не узнает. В сущности, тебя уже давно нет. О том, что ты еще жив, ничего не известно.
Теперь он в упор смотрел на меня, и у него были очень странные глаза —
— Знаешь что? Глотни-ка из фляги, — сказал я спокойно, — и приди в себя. А уж потом мы решим — жив я или умер.
Но Ромашов не слушал меня.
— Я остался, чтобы сказать, что ты мешал мне всегда и везде. Каждый день, каждый час! Ты мне надоел смертельно, безумно! Ты мне надоел тысячу лет!
Безусловно, он не был вполне нормален в эту минуту. Последняя фраза „надоел тысячу лет“ убедила меня.
— Но теперь все кончено, навсегда! — в
8Г. О. из «Победы» Василия Аксенова (1965)
В купе скорого поезда гроссмейстер играет в шахматы со своим соседом:
«— Вот интересно: почему все шахматисты — евреи? — спросил Г. О.
— Почему же все? — сказал гроссмейстер. — Вот я, например, не еврей.
— Правда? — удивился Г. О. и добавил: — Да вы не думайте, я это так. У меня никаких предрассудков на этот счет нет. Просто любопытно.
— Ну, вот вы, например, — сказал гроссмейстер, — ведь вы не еврей.
— Где уж мне! — пробормотал Г. О. и снова погрузился в свои секретные планы.
„Если я его так, то он меня так, — думал Г. О. — Если я сниму здесь, он снимет там, потом я хожу сюда, он отвечает так… Все равно я его добью, все равно доломаю. Подумаешь, гроссмейстер–блатмейстер, жила еще у тебя тонкая против меня. Знаю я ваши чемпионаты: договариваетесь заранее. Все равно я тебя задавлю, хоть кровь из носа!“
— Да-а, качество я потерял, — сказал он гроссмейстеру, — но ничего, еще не вечер.
Он начал атаку в центре, и, конечно, как и предполагалось, центр сразу превратился в поле бессмысленных и ужасных действий. Это была не-любовь, не-встреча, не-надежда, не-привет, не-жизнь. Гриппозный озноб и опять желтый снег, послевоенный неуют, все тело чешется. Черный ферзь в центре каркал, как влюбленная ворона, воронья любовь, кроме того, у соседей скребли ножом оловянную миску. Ничто так определенно не доказывало бессмысленность и призрачность жизни, как эта позиция в центре. Пора кончать игру».
9Мужчина в плаще из «Обиды» Василия Шукшина (1971)
Продавщица несправедливо обвинила героя рассказа, Сашку Ермолаева, в том, что он накануне пьяный хулиганил возле магазина. Свидетельницей этой сцены стала маленькая дочка Сашки Маша:
«Тут выступил один пожилой, в плаще.
— Хватит, — не был он в магазине! Вас тут каждый вечер — не пробьешься. Соображают стоят. Раз говорят, значит, был.
— Что вы, они вечерами никуда не ходят! — заговорили в очереди.
— Они газеты читают.
— Стоит — возмущается! Это на вас надо возмущаться. На вас надо
— Да вы что? — попытался было еще сказать Сашка, но понял, что — бесполезно. Глупо. Эту стенку из людей ему не пройти.
— Работайте, — сказали Розе из очереди. — Работайте спокойно, не обращайте внимания на всяких тут…
Сашка пошел к выходу. Покупатель в плаще послал ему в спину последнее:
— Водка начинает продаваться в десять часов! Рано пришел!
Сашка вышел на улицу, остановился, закурил.
— Какие дяди похие, — сказала Маша.
— Да, дяди… тети… — пробормотал Сашка. — Мгм… — он думал, что бы сделать? Как поступить? Оставлять все в таком положении он не хотел. Не мог просто. Его опять трясло. Прямо трясун
Он решил дождаться этого, в плаще. Поговорить. Как же так? С какой стати он выскочил таким подхалимом? Что за манера? Что за проклятое желание угодить продавцу, чиновнику, хамоватому начальству?! Угодить во что бы то ни стало! Ведь сами расплодили хамов, сами! Никто же нам их не завез, не забросил на парашютах. Сами! Пора же им и укорот сделать. Они же уже меры не знают…
Так примерно думал Сашка. И тут вышел этот, в плаще.
— Слушайте, — двинулся к нему Сашка, — хочу поговорить с вами…
Плащ остановился, недобро уставился на Сашку.
— О чем нам говорить?
— Почему вы выскочили заступаться за продавцов? Я правда не был вчера в магазине…
— Иди проспись сперва! Понял? Он будет еще останавливать… „Поговорить“. Я те поговорю! Поговоришь у меня в другом месте!
— Ты что, взбесился?
— Это ты у меня взбесишься! Счас ты у меня взбесишься, счас… Я те поговорю, подворотня чертова!
Плащ прошуршал опять в магазин — к телефону, как понял Сашка».