История, Литература

10 цитат из воспоминаний Флоры Литвиновой

Вечер у Шостаковичей, премьера Седьмой симфонии, встреча с сыном Льва Толстого в Ясной Поляне и походы в кино на Бастера Китона и Чарли Чаплина. Сегодня на Arzamas — фрагменты из мемуаров физиолога и правозащитницы Флоры Литвиновой

18+

1О первом кино 

Кадр из фильма Чарли Чаплина «Малыш». 1921 годFirst National Pictures

«Примерно в период первых коньков я впервые увидела и кино. Покровские Ворота. Дом, которым кончается бульвар. С фасада магазин „Рыба“, а сзади маленький частный кинотеатр. Это комната с лавками, метров сорок. Перед входом — женщина. Она продает билеты и пропускает в зал. Билет стоит 5 копеек.
     Сбоку от экрана пианино. За ним тапер — пианист, сопровождающий музыкой картину. Фильм, конечно, немой, и реплики пишутся на экране. Народу много, особенно детей. Душно.
     На экране начинает что-то мелькать. Видно плохо, какие-то черно-белые фигуры. Но постепенно начинаю разбираться. Пароход. На него по трапу поднимаются Пат — длинный, в коротких штанах и узком пиджаке, еле застегнутом на одну пуговицу — и Паташон — маленький, круглый, в круглом котелке. Уже на сходнях Паташон падает, зацепляется ногой, Пат, вытаскивая его, падает в воду сам. Неудержимо смешно. В зале хохот, стон, крики, хлопки. Наконец они на пароходе. На палубе Пат в качку садится на пышную даму. Опять смех. Скандал. За даму вступается ее муж с усами. Паташон еле увола­кивает друга. Качка. Всем плохо. Пат и Паташон бредут, шатаясь, по палубе. Громадная волна окатывает их, почти смывая с палубы, однако Пат зацепляется за поручни своими длинными ботинками, и они опять спасены. Что там еще происходило, не помню, помню только, что было смешно, весело, радостно. Потом помню Гарольда Ллойда. Это был нелепый молодой человек в больших роговых очках, который тоже попадал во всякие передряги, но все всегда кончалось хорошо. Кажется, фильм назывался „Букет моей бабушки“. Бабушка тоже была смешная, в буклях и капоре с оборками и лентами. Был там очень смешной кадр — Гарольд Ллойд еще младенец в коляске, но уже в больших роговых очках. Еще помню Бастера Китона — тоже приключения на пароходе. Он никогда не улыбался. И, конечно, полное потрясение — Чаплин. Много смешных фильмов с громадными дядями, крупными дамами, но даже в пери­пе­тиях с более сильными и хитрыми людьми в результате Чаплин побеждает. И его любит очень хорошенькая девушка. Потряс фильм „Малыш“. Кроме Чаплина там был очаровательный мальчик, очень трогательный и смешной. Помню, что у всех детей в финале фильма были крылья. Я не понимала, что это сон». 

2О нэпе

Сухаревка в период нэпа. Торговля колбасой. Москва, 1922 годГосударственный центральный музей современной истории России

«Что-то произошло с магазинами и настроением людей. До этого я смутно помню стояние в очередях и что мое присутствие было необходимо — продукты были нормированы, и их давали на ребенка тоже. И вдруг в нашем переулке открыты два магазина. Один — на углу Лялина и Малого Казенного. Он сияет свежевыкрашенными прилавками и любезными продавцами в белых халатах. Там все красиво и вкусно, но дорого. Мама покупает какой-то необык­новенно вкусный и свежий хлеб, гречневую крупу. Мне продавец дарит конфету! В какой-то день мама разрешает мне самостоятельно купить два яйца. Она мне дает 2 копейки, и я покупаю и гордо, бережно несу яйца маме. Еще помню, как мы с мамой купили полфунта ветчины — она таяла во рту!
     Наискосок от нашего дома, на углу с Яковлевским переулком, открылся совершенно потрясающий магазин канцелярских товаров. Теперь он, может, и не удивил бы, но в те времена, когда даже карандаш и простую тетрадку достать было трудно, это было нечто невиданное. Перед нашими широко раскрытыми глазами лежали десятки различного вида и цены тетрадок, сотни листов белой и разноцветной бумаги, прозрачной и гофрированной, множество разных ластиков, скрепок, кнопок, точилок для карандашей, стоящих на столе, карандашей, красок, кисточек. Это было незабываемо прекрасно. Мы толпи­лись у прилавков, немного мешали продавцам, но соблазн был велик, и, когда попадали к нам хоть небольшие деньги, мы неизменно что-то покупали, даже предпочитая эти предметы сладкому. Помню большое огорчение, когда нэп заканчивался. Сначала в магазине кончилось изобилие и разнообразие товаров, а потом магазин закрылся.

 
Торговля в СССР
Карточки и валютные магазины, голод и фасадное изобилие, очереди и черный рынок

3О церкви

Храм Апостола Иакова. Москва, 1928–1935 годыГосударственный научно-исследовательский музей архитектуры им. А. В. Щусева

«Прямо перед нашими окнами — церковь. Часто, особенно по праздникам, звонят колокола. А что в церкви? Там молятся. Главным образом старушки. В церкви темно. Теплятся только немногочисленные свечки и лампады. Вокруг нас никто в Бога не верит, даже Нюша, приехавшая из деревни. Может, она немного и верит, но муж партийный, не велит. Вообще церковь что-то полузапретное, немного интересное, но и скучноватое. И мы все знаем, что религия — дурман для народа, и все, что мы случайно слышим или читаем в старых книжках о Боге, — легенды. Ну как можно воскресить человека или накормить сотни людей двумя хлебами?! А самое главное, как можно распять Христа, а потом он воскрес? Однако ощущение неведомой тайны где-то таится. Рядом с нами живет тихая, какая-то очень старомодная девочка Ира. Она ходит с бабушкой в церковь, молится и носит крестик. Она отказывается вступать в октябрята. Мы все знаем, что это дикость, но в то же время и уважаем ее за это. И когда церковь закрывают и в ней устраивают мастерские, я, видя толпящихся около нее старушек, чувствую смутную вину. Однако эти чувства мимолетны. И вместе с другими ребятами я громко тараторю популярную тогда чепуху:

Долой, долой монахов,
Долой, долой попов,
Залезем мы на небо,
Прогоним всех богов».

4О Ясной Поляне и сыне Толстого

Сыновья Льва Толстого. Сергей, Илья, Лев, Андрей, Михаил Толстые. Ясная Поляна, 1903 годWikimedia Commons

«После пятого класса мы поехали в пионерлагерь в Ясную Поляну. То, что мы ехали на родину Толстого, нас волновало. Я представляла себе имение Толстого по описанию дома старого Болконского в „Войне и мире“. Ехали мы на поезде довольно долго, от станции шли пешком. Разместили нас в двухэтажной школе, выстроенной на месте яснополянской школы, в которой учил еще сам Толстой. Конечно, нас повели в Дом-музей Толстого. Оказалось, что те самые ворота, которые были описаны в романе, все еще существуют. Странное было ощущение сочетания литературы и жизни.
     Шел 1931 год. Дом Толстого, по-видимому, давно не ремонтировали, и он сохранялся трудами немногих служащих музея. Однако после революции прошло не так много времени, жив был еще последний кучер Толстых и кто-то из прислуги. Они работали в музее. Тогда там не было толп экскурсантов, и все выглядело довольно патриархально. Кто-то из сотрудников музея провел нас по дому, интересно рассказал о жизни в этом доме. Поразил кабинет, довольно маленький и темный, в котором Толстой работал. Тут же лежали инструменты и колодка для тачания сапог. В сарае висела коса Толстого. Поразили нас черновики Толстого, его гигантский труд, а также труд его дочерей и жены, переписывавших все его рукописи по нескольку раз. Все это будило вообра­жение. Я опять перечла трилогию о детстве, отрочестве и юности.
     Помню встречу с одной старой женщиной, которая жила в деревне. Она училась у Толстого в школе и вполне заученно рассказывала о жизни в школе, об отношении Толстого с крестьянами. О Софье Андреевне отозвалась недо­брожелательно: „Он хотел землю раздать крестьянам, а она не соглаша­лась“. Какая-то фальшь чувствовалась в ее рассказах. Возможно, она чего-то опаса­лась. В деревне шла другая жизнь, разворачивалась коллективизация.
     Мы часто гуляли в окрестностях усадьбы и в саду. Помню, что воровали там незрелые еще, но очень вкусные яблоки. Хотя очень боялись: говорили, что сторож стреляет солью.
     Незадолго до отъезда я решила еще раз пойти в дом Толстого одна. Никого в вестибюле не оказалось, и я свободно прошла на второй этаж. Зашла в гостиную и остановилась: что-то было незнакомое в расположении мебели. Почему-то стояла ширма. И вдруг за ширмой я услышала шорох и покаш­ливание. Шелестела газета. Я замерла в испуге. Из-за ширмы вышел старый человек с толстовской бородой, одетый, как и он, в белую холстяную рубаху. Он был похож на Толстого, но не совсем. Он ласково спросил меня, зачем я пришла. Я сказала, что мы уезжаем и хотелось еще раз посмотреть музей. Это оказался сын Льва Николаевича, Сергей Львович. Он приехал на некоторое время и вполне патриархально жил в отцовском доме. Сергей Львович поговорил со мной и показал какую-то свою книжку, кажется, сказки. Встреча эта меня поразила — я воочию увидела сына Толстого! Оказывается, вся эта совершенно иная жизнь была не так давно!
     Еще одно воспоминание ярко светит мне и по сию пору. Мы уезжаем, идем на станцию, и я оглядываюсь. На повороте дороги стоит одинокая береза. Мы идем дальше, а я все вглядываюсь в нее, желая запомнить, и кажется, будто дерево это что-то говорит мне. И вроде бы я смогу что-то понять, если еще взгляну, но мы идем дальше, дорога поворачивает, и дерево исчезает. Эту березу и еще, может быть, несколько других деревьев я запомнила навсегда». 

5О живых лошадях в Большом театре 

Большой театр. Фотография Николая Кубеева. Москва, 1938 годНаучно-исследовательский музей при Российской академии художеств

«Как-то Милина мама взяла нас с Милой в Большой театр. Из-за волнения я плохо спала, ожидала чуда. И в самом деле — было Чудо. Золото, бархатные красные ложи, сверкающие хрустальные канделябры и люстры. Нетерпение — когда же наконец начнется спектакль. И вот открывается занавес. И там танцуют — очень красиво. И выводят двух живых лошадей! А Конек-Горбунок оказывается не лошадка, а тетя, переодетая в лошадку, с лошадиной головой и хвостом, но на двух ногах. Сначала удивляет отсутствие слов — все только танцуют. Однако действие захватывает, и, когда появляется Жар-птица, условность уже не мешает видеть в красивой женщине птицу. Она так похоже взмахивает крыльями, а Иван-дурак вырывает у нее перо. И мне почему-то очень ее жаль. Все действие проходит как в волшебном сне. И на следующий день я с новым вдохновением начинаю танцевать. Теперь уже разыгрывая спектакль. Более смутно помню „Садко“. То, что там поют, мне не очень нравилось, хотя сама я петь любила, но мне казалось, что поют слишком долго, задерживая ход событий. Однако сцены подводного царства, движущийся корабль и Нептун мне очень понравились. И тоже вдохновляли меня на танцы». 

6О сомнениях

Мавзолей Ленина. Москва, 1931 годНижегородский государственный историко-архитектурный музей-заповедник

«Несмотря на некоторую ершистость, я полностью ощущала себя советской девочкой. В моем детстве понятие „настоящий коммунист“ было неким идеалом человека, к которому надо стремиться. Когда после происшествия в лагере со стенгазетой  В детстве Флора Литвинова ездила в лагерь в Оптиной пустыни. Там ее выбрали редактором стенгазеты: «Кто-то умевший рисовать изобразил Бога в карикатурной форме и внизу нас, голодных. А я скомпилировала какие-то строчки. Начиналось так: Мы голодны, мы есть хотим, мы скоро кухню разгромим“, а заканчивалось с помощью Маяковского: „А бог потирает ладони ручек / И думает: вот насолил“. Было еще что-то сатирическое». Пионервожатый, увидевший стенгазету, счел ее антисоветской. Никто из ребят не поддержал Литвинову, «так как этой истории был придан политический оттенок». меня не приняли в комсомол, я была глубоко уязвлена. Ленин всегда оставался для меня непогрешимым, и крепка была вера в его идеи о равенстве и братстве, духе интернационализма, справедливом устройстве общества. Я неукоснительно ходила в Мавзолей в день рождения Ленина.
     Но многое в жизни не соответствовало моим идеалам. Аресты родителей подруг, родственницы из соседнего дома порождали какой-то мистический страх перед именем Сталина. И особый страх перед НКВД. Я не сомневалась, что они все знают и что человек должен быть абсолютно откровенным перед НКВД. И я не знаю, как бы себя повела, если бы меня вызвали в НКВД. А сколько наших друзей и знакомых оказывались в таком положении, когда их вызывали, допрашивали, склоняли к сотрудничеству, взывая к их верности идеям… Первая крамольная мысль мелькнула у меня, когда я однажды выходила с Красной площади. На фронтоне Манежа висел лозунг „Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство“. И вдруг как ударило: „Почему Сталину? Ведь революцию делали все большевики“. Мне было тогда лет пятнадцать». 

7О желании подвига и чувстве протеста 

Встреча участников экспедиции дрейфующей полярной станции «Северный полюс — 1». Фотография Павла Трошкина. Москва, 1938 год© Павел Трошкин / Архив РИА «Новости» / Wikimedia Commons

«Подростковое настроение переменчиво. В основном я была обычной, не задумывавшейся ни о чем серьезном девочкой. С детства воспитанная в идеях социализма, коммунизма (как цели) и атеизма, я считала, что настоящий коммунист, беззаветно преданный этим идеалам, и есть герой нашего времени. И я хотела быть такой. Как и все вокруг, я переживала происходящее в стране, но коллективизация, индустриализация впрямую меня не волновали. Даже трудности этих периодов не были для меня критическими: и при карточной системе мы не голодали, а просто хуже питались. Меня это как-то мало трогало — хлеб, сахар, какие-то жиры и крупы были у нас всегда. За всем этим нужно было стоять в очередях, но я вместе со всеми считала эти трудности временными, неизбежными в стране, строящей свою индустрию в капиталистическом, враждебном окружении. Было необходимо выполнить пятилетку в четыре года, догнать и перегнать Америку. В двадцатые годы эти мечты сопровождались идеями перманентной мировой революции, но когда революции в Германии и Венгрии не состоялись, Сталин объявил, что социализм может быть построен в одной стране и эта страна — СССР. Конечно, и я, как другие ребята, гордилась, что именно нам привелось жить в первой стране, строящей государство социальной справедливости, где каждый будет работать на общество по способностям, а получать по потребностям.
     Все крупные события в государстве мы переживали со всем обществом. Помню челюскинскую эпопею, когда ледокол был затерт во льдах и члены экспедиции и пассажиры высадились на льдину. Романтическая, героическая фигура Отто Юльевича Шмидта, и спасающих их летчиков, и спасение всех! Приезд их в Москву был подлинным триумфом. Строительство ДнепроГЭС, Магнитки, другие великие стройки также вызывали энтузиазм. Гражданская война в Испании, героические репортажи о ней Михаила Кольцова и кадры кинохроники Романа Кармена — все обсуждалось в школе и дома и находило горячий отклик. Все мы были антифашистами. Ежедневно следили за пери­петиями процесса над Георгием Димитровым, когда болгарских коммунистов обвиняли в поджоге Рейхстага. Его сокрушительные, как нам казалось, ответы в суде и заключительная речь, разоблачающая провокацию, занимали все наше время. Так как Гитлер еще не был у власти, дело кончилось высылкой Димитрова в СССР.
     Все эти события вызывали желание подвига, однако ни в какие военизиро­ванные кружки я так и не пошла. Весь мой энтузиазм сопровождался чувством протеста неизвестно чему. Может быть, чему-то навязываемому извне. Наверное, внутреннее сопротивление возникало и из жизни, и из литературы. К этому периоду начались вокруг аресты. Была арестована не только наша соседка, о которой я ничего толком не знала, но и муж нашей родственницы, активный коммунист. Она осталась с маленьким сыном, но вскоре забрали и ее. Был арестован муж маминой подруги, польский коммунист. Не могу сказать, что я очень переживала эти аресты, но, вероятно, мамины приглушенные разговоры с Зиной и тетей, их общую тревогу я ощущала. К этому времени относится и попавшая ко мне книжка „Повесть непогашенной луны“ Бориса Пильняка. В ней описывалось, как некий герой Гражданской войны был умерщвлен во время операции, и сделано было это по приказу Кремля. Откуда-то я знала, что речь идет о Фрунзе.
     А в школе, скучной и формальной, мне не нравилось».

8Об обрушившихся репрессиях 

Опера Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова» («Леди Макбет Мценского уезда») на сцене Театра Станиславского и Немировича-Данченко. Москва, 1934 годРоссийский национальный музей музыки

«Это было в 1933 или в 1934 году. Я пошла на „Евгения Онегина“ в Театре Станиславского. Вместо „Евгения Онегина„ была объявлена „Леди Макбет Мценского уезда“ Дм. Шостаковича. Я не знала современной музыки, да и не стремилась ее узнать: меня вполне устраивал Чайковский — его оперы, симфонии. Слушала я и Бетховена, Моцарта, Гайдна.
     Уходить домой не хотелось. Решила пойти на неизвестный мне спектакль. Поначалу многое в нем казалось мне диким, обнаженным, негармоничным. Музыка не ласкала слух. Но постепенно меня захватили ее необычная сила, драматизм, сарказм, игра артистов, декорации и постановка. При ханжестве тех времен сцена в спальне вначале шокировала, но в ней ощущалась подлинная страсть, выражавшаяся совершенно необычной музыкой. Несмотря на класси­ческий сюжет, это была новая музыка…
     Я пошла и на следующий спектакль. И оказалась не единственной поклон­ницей „Леди Макбет“. Образовалось что-то вроде сообщества околотеатраль­ной молодежи. Многие ходили на спектакль по нескольку раз. Были такие, которые знали оперу почти наизусть, ездили слушать ее в Ленинград, в Кировский театр, сравнивали обе постановки. Оперу ставили и в других городах. Поставили и в Большом театре! Как писал Соллертинский, можно утверждать с полной ответственностью, что в истории русского музыкального театра после „Пиковой дамы“ не появлялось произведения такого масштаба и глубины, как „Леди Макбет Мценского уезда“.
     И вдруг — удар. В январе 1936 года в „Правде“ появляется редакционная (без подписи) статья „Сумбур вместо музыки“. В ней говорилось, что опера Шостаковича чужда советскому народу и представляет собой отвратительную какофонию. Вскоре появляется другая статья — про балет Шостаковича „Балетная фальшь“. Годы шли суровые: обрушились репрессии на „формали­стов“ в искусстве. В газетах и на собраниях громили художников, писателей, режиссеров.
     Помню, пошла я на лекцию Мейерхольда „Мейерхольд против мейерхоль­довщины“. Я очень любила его театр и посещала его постоянно. Уже тогда я понимала, что лекцией этой замечательный режиссер тщетно пытается спасти свой театр. Но театр закрыли…
     Щемящее воспоминание: начало улицы Горького, у входа в бывший театр Мейерхольда стоит грузовик, а на нем навалом голубые с белым креслица из „Дамы с камелиями“… Мейерхольд арестован, Зинаида Райх, его жена, актриса театра, убита в квартире при таинственных обстоятельствах.
     Мы уже знаем, что это значит — разносная редакционная статья в „Правде“. Ходят слухи, что ее санкционировал сам Сталин. Он посетил спектакль, сидел в ложе над оркестром и ушел после первого акта разъяренный. Мы опасаемся и ждем ареста Шостаковича… Но время идет, и ничего такого не слышно. Напротив, на экраны выходит фильм „Подруги“ с его музыкой.
     Позднее Дмитрий Дмитриевич острил: „В то время меня кормили сперва ‚Подруги‘, а потом ‚Друзья‘“ (это были фильмы тех времен). Значит, жив! И вдруг до нас доходит новость: Шостакович написал Пятую симфонию. Ее с триумфом исполняет оркестр Мравинского в Ленинграде. И хвалебная, восторженная рецензия в той же „Правде“. Симфонию оценивают как отражение нашей великой эпохи, ее борьбы и побед. Значит — милостиво прощен!» 

9О вечере у Шостаковичей 

Дмитрий Шостакович играет в шахматы. Куйбышев, 1943 годРоссийский национальный музей музыки

«Вскоре Нина  Нина Васильевна Шостакович (Варзар) (1909–1954) — жена композитора Дмитрия Шостаковича, ученый–астрофизик. пригласила меня к ним на вечер. Я волновалась. Павлик это чувствовал и упорно не хотел засыпать, хотя обычно, набегавшись за день, засыпал сразу. И пела я ему, и рассказывала сказки, но утихомирился он поздно. Я чуть не плакала, слушая веселые голоса и звуки рояля из нижней квартиры. Наконец Павлик заснул, и я, затаив дыхание, сбежала вниз. Застала веселье в самом разгаре. Кто-то из знакомых принес копченую колбасу. Была и водка. Все шумели, болтали. За роялем сидели Дмитрий Дмитриевич и круглолицый Лев Оборин. До этого я видела Оборина только в концерте. Он был превосходным музыкантом и пианистом. Я слышала, что они с Шостаковичем дружат еще с юности, оба они совсем молодыми участвовали в шопеновском конкурсе в Варшаве. Это был первый международный конкурс, в котором принимали участие советские исполнители. Оборин занял первое место, Шостакович получил почетный диплом. Оборин рассказывал, что Шостакович играл на конкурсе превосходно. Успех у публики был громадный, однако поляки никак не хотели, чтобы, кроме первой премии Оборину, лауреатом конкурса стал не поляк…
     Когда я вошла, Оборин и Дмитрий Дмитриевич лихо играли и пели песенку из старой оперетки „Пупсик“: „Неважно, что прозвали все Пупсиком меня, мне это имя дали, когда я был дитя“… Все веселились, подпевали, пили и смеялись. Я была смущена, потрясена: как эти пальцы, в этом доме играют такую чушь! И стояла ошеломленная, растерянная. Подошел Оборин. Мы познакомились. Присели к столу. Он налил мне водки. Я пила ее впервые. Было неприятно, но внутри обожгло теплом, и я сразу же захмелела. Мне стало легко, весело, приятно. Исчезли трепет, робость, преклонение. Я почувствовала себя молодой женщиной, которая может нравиться. Дмитрий Дмитриевич продолжал играть какие-то смешные пьески, смеяться и дурачиться. Здесь же, в коридорчике, танцевали. Почему-то особенно помню романс „Отцвели уж давно хризантемы в саду, а любовь все живет в моем сердце больном“, который нарочито низким голосом, вероятно подражая кому-то, пел Шостакович, сопровождая пение „разрывающими душу“ аккордами. 
     Еще пел он — не помню точно, в этот или в другой раз, — романс „Пара гнедых“; играл и Оборин. Гости еще что-то ели, пили кофе. 
     В Куйбышеве была кофейная аномалия. К тому времени исчезли все продукты, все было по карточкам или по пропускам, но почему-то еще месяца два, до самого Нового года, свободно и вдосталь продавался кофе в зернах. Время от времени я бегала наверх посмотреть на Павлика, но он мирно спал. Спустившись в очередной раз вниз, я услышала, что Дмитрий Дмитриевич играет какую-то задорную, но „шостаковическую“ пьеску. „Это галоп из ‚Кльопа‘“. Он у меня здорово получился“, — сказал он с подчеркнуто мягким „эль“ и с ударением на „о“. Особенностью его речи, которую отмечают все, было частое повторение слов или фраз. „Здорово получился галоп из ‚Кльопа‘“, — услышала я еще несколько раз. Я с восторгом наблюдала не зажатого, сдержанного, нервного, петербургского Шостаковича, а веселого, молодого, остроумного, шутливого человека. Тогда ему было всего тридцать шесть лет. Он прокрутил в каком-то непонятном па Нину, затем знакомую балерину. Помнится, это была Муза Петрова, славная девушка, которой Шостаковичи симпатизировали.
     И тут мне открылось, что Дмитрий Дмитриевич не только великий композитор, трагик и сатирик, автор Пятой симфонии, квинтета и „Леди Макбет“, но в нем таится еще и легкий, милый, свойский, веселый и совсем не страшный человек…
     „А вы знаете, я сегодня Седьмую совсем закончил“, — вдруг тихо сказал Дмитрий Дмитриевич. Весь этот вечер был необычным, невероятным, я чувствовала себя счастливой, везучей, сопричастной чему-то удивительному. В своем дневничке я написала: „28 декабря. Какая я счастливая! Вчера я весь вечер была у Шостаковичей. Дм. Дм. кончил Седьмую. Скоро мы ее услышим. И как было прекрасно и весело“.
     Писала я эти строчки в очень тяжелые дни войны. Стыдно, но так было. 

 
12 цитат из писем Дмитрия Шостаковича
Отношения с Мейерхольдом, работа в кино, ненависть к власти и любовь к Баху

10О премьере Седьмой симфонии 

Первое исполнение Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича. Куйбышев, 1942 годБольшой театр

«Вскоре Дмитрий Дмитриевич закончил клавир Седьмой и прослушать ее пригласил к себе Самосуда и друзей. Нина позвала и меня. Я была так взволнована, что не могу вспомнить, кто еще, кроме Льва Оборина, Дуловой и Вильямсов, был у Шостаковичей в тот вечер. О симфонии говорить не стану. О ней сказано очень много. Но о чем не могу умолчать, это о впечатлении от знаменитой темы первой части. Сначала вроде игрушечная, четкая, несерьезная, она, постепенно разрастаясь, превращается в страшную, все громящую и разрушающую на своем пути силу. Машинообразную, неумолимую. И кажется, нет ей конца, и как будто никто не может ей противостоять…
     <…>
     Совсем поздно, уложив спать Павлика, я опять заглянула к Шостаковичам — попить чаю. Естественно, опять заговорили о симфонии. И тогда Дмитрий Дмитриевич раздумчиво сказал: „Конечно, фашизм. Но музыка, настоящая музыка, никогда не бывает буквально привязана к теме. Фашизм — это не просто национал-социализм. Эта музыка о терроре, рабстве, несвободе духа“. Позднее, когда Дмитрий Дмитриевич привык ко мне и стал доверять, он говорил прямо, что Седьмая да и Пятая тоже — не только о фашизме, но и о нашем строе, вообще о любом тоталитаризме.
     В феврале 1942 года репетиции Седьмой шли полным ходом. Самосуд с оркестром работали напряженно, чувствовали колоссальный подъем и ответственность. Все сознавали, что исполнение симфонии во время войны станет и политическим событием. Ее создатель опровергал известное изречение: „Когда говорят пушки, музы молчат“. На одну из последних репетиций Нина взяла меня. Мы тихо сидели на хорах. Репетировали 3-ю часть — Ларго. Прозрачность, лиричность и чистота звучали в поразительном дуэте флейты и фагота. Не было в этой музыке бурных эмоций, которые так не любил Дмитрий Дмитриевич и в жизни, и в искусстве. Дважды Самосуд останавливал оркестр, и они повторяли куски. Что-то сказал флейтисту и Шостакович. Затем Ларго исполнили целиком без перерыва. После репетиции уставшие музыканты утирали лица, укладывали инструменты, шумно собирались идти в столовую обедать. Пробежали стайкой из репети­ционного зала балерины в трико… 
     В день первого исполнения Седьмой (это было 5 марта 1942 года) я утром зашла к Нине за билетом. Дмитрий Дмитриевич находился в сильнейшем волнении. Он пробежал из одной комнаты в другую, мельком поздоровавшись. Был бледен, сжимал кисти рук. Я взглянула на Нину. Она казалась спокойной и, провожая меня к двери, обронила: „Он всегда такой в день первого исполнения. Ужасно волнуется. Боится провала…“ Позже и я это наблюдала, а Дмитрий Дмитриевич говорил, что перед первым исполнением его физически тошнит, едва ли не рвет.
     …В театре, где исполнялась симфония, громадное скопление людей. Присутствуют высшие власти, дипломатический корпус, знаменитые и именитые люди. Помню Лозовского, тогда руководителя Совинформбюро, Сурица, Батурина, художницу Ходасевич — высокую, элегантную женщину. Были, конечно, и Таня со Слонимом. Подошли и Нина с Дмитрием Дмитриевичем: 
     — Я, знаете, сейчас всем оркестрантам подписал программы. Я так подумал, что, если подпишу, каждый немного больше постарается, в результате исполнение будет получше. 
     Успех был громадным.

 
11 цитат из «Опыта биографии» Феликса Светова
О характере времени, похоронах литераторов и антисемитизме
 
12 цитат из «Записок блокадного человека»
О забытом чувстве потерянного времени, жадности на информацию и повседневной опасности
 
14 цитат из «Сентиментального путешествия» Виктора Шкловского
О побеге из страны по льду Финского залива и осколках, выходящих из тела со скрипом
 
13 цитат из писем Юрия Лотмана
О семиотике, оптимизме, выгорании и взгляде кошки
 
10 цитат из писем и дневников Исаака Бабеля
Женщины в Красной армии, любовь к лошадям и искусство вымогать авансы
микрорубрики
Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года
Архив